Теплый, ласковый ветерок тянул вдоль бульвара, шелестел в липах, вздувал юбки и трепал модные прически прогуливавшихся со своими кавалерами девушек. Где-то дальше он хлопал флагами на правительственных зданиях, а на Темпльхофском аэродроме подхватывал и уносил рев взлетающих реактивных самолетов — то ли хейнкелей, то ли мессершмиттов. Но сидевшему здесь на скамейке профессору Кемпферу он дарил лишь аромат парижских духов да зрелище ярких платьев, развевающихся вокруг длинных и крепких девичьих ног.
Доктор Кемпфер распрямил поникшие плечи и поднял тяжелую голову. Ему потребовалось совершить некоторое усилие, чтобы взгляд глубоко посаженных, усталых глаз вновь приобрел нормальное выражение.
И тогда он не без некоторого удивления обнаружил, что снова настала весна. Хорошенькие девушки торопливо заглатывали завтраки, чтобы успеть прогуляться по Унтер ден Линден в сопровождении своих молодых людей, а те, в пиджаках с накладными плечами, окидывали мир ясным взором и были исполнены пробуждающихся сил.
И, разумеется, на докторе Кемпфере не было пальто. Вообще-то он был не из тех комичных педантов, что напяливают галоши в солнечный день, хотя в этот раз соответствие погоде объяснялось простой забывчивостью: напряжение последних дней было слишком велико.
Все эти месяцы — и все эти годы — он занимался исследованиями, которые оплачивало правительство, а попутно и кое-чем еще. Четыре или пять часов в день он работал на правительство, а все остальное время посвящал куда более важному занятию, о котором никто не подозревал, — двенадцать, шестнадцать часов в сутки. А потом — домой, в свою уютную казенную квартиру, где экономка фрау Риттер уже держала наготове ужин. После ужина — спать. А утром какао с пирожком — и на работу. В полдень он ненадолго покидал лабораторию, чтобы прийти сюда и сжевать ломоть черного хлеба с сыром, который фрау Риттер заворачивала в вощенную бумагу и перед уходом совала ему в карман.
Но теперь все кончено. Не правительственная синекура, нет — она ведь и создана-то была специально для старого ученого, который как-никак был награжден Рыцарским железным крестом за создание противолодочного радара. Так что прямиком отправить его на пенсию пока что не могли, хотя никто и не ожидал от хилого старикашки, v`vj`bxecnq с аппаратом, с которым ему позволяли играть.
И они, разумеется, были правы. Из этого и впрямь ничего не получится. Но вот из другого…
И теперь это другое было закончено. После этой последней маленькой передышки он вернется в свою лабораторию на Гиммлерштрассе и совершит последний шаг. Но именно поэтому сейчас можно позволить себе расслабиться и понаслаждаться солнышком.
Профессор Кемпфер устало улыбнулся светилу. Доброе, неизменное солнце, отдающее себя нам всем — независимо от того, кто мы и что мы. Весна… апрель пятьдесят седьмого.
Да в самом ли деле минуло пятнадцать лет — и шестнадцать после войны? Это казалось невозможным. А ведь так оно и было — просто дни для него проходили один за другим, в точности повторяя друг друга, дни, проводимые в подвале, где помещался настоящий аппарат, дни при электрическом свете, делавшем неотличимым утро, полдень и ночь.
Я превратился в пещерного человека, — со внезапным осознанием реальности окружающего подумал он. Я отвык мыслить в терминах исчисляемого времени! Веселенькую же шуточку я сыграл с собой!
Неужели он и вправду приходил сюда, на эту скамью, каждым ясным днем — и так целых пятнадцать лет? Немыслимо! Но…
Кемпфер принялся считать на пальцах. Так, Англия капитулировала в сороковом — ее воздушный флот был разбит, и Люфтваффе распростерла непробиваемый щит над операцией вторжения. В том же году он сам был направлен в Англию для наблюдения за отправкой в Фатерланд ультракоротковолнового радара, найденного в противолодочной лаборатории Королевского флота. В сорок первом подводные лодки установили абсолютный контроль над Атлантикой. Сорок второй был годом поражения русских под Сталинградом, годом капитуляции миллионов голодающих перед питавшимся аргентинским мясом вермахтом. Да, сорок второй был концом войны.
Выходит, это действительно тянулось так долго.
Я стал замкнутым стариком, — смущенно подумал он, — был занят только собой, а мир шел себе мимо, и я, сидя здесь, мог бы наблюдать за ним, если бы только дал себе такой труд…
Кемпфер вытащил из кармана свой бутерброд, развернул бумагу, откусил пару раз, но тут же забыл про завтрак, продолжая держать хлеб в руке и уставившись куда-то перед собой невидящим взглядом.
Его бледные подвижные губы сложились в кривую усмешку. Мир — энергичный молодой мир, исполненный такой силы, так уверенный в себe… А я тем временем колдовал в погребе, точно какой-нибудь большевик, мечтающий о фантастической бомбе, способной одним махом уничтожить всех врагов. Но то, что есть у меня — не бомба, а врагов у меня нет. Я — почетный гражданин самой великой империи из всех, какие когда-либо знали мир. Уже тринадцать лет, как погиб в автомобильной катастрофе Гитлер, а новый канцлер — человек другого склада. Он заверил нас, что войны с Америкой не будет. Царит триумфальный мир, и это совсем не то, что война и отчаяние. Теперь мы расслабились. Мы пожинаем плоды своей победы — и чего же не достает нам в нашей тысячелетней империи? Западная цивилизация обезопасена наконец от восточных орд. Наше будущее обеспечено. Не осталось ничего и никого, способного явить собой угрозу, и эти молодые люди, беспечно гуляющие здесь, не ведают и тени сомнения в бесконечном светлом завтра. Скоро я умру; недолго осталось и всем остальным из нас — тех, кто помнит былые дни. И весь этот мир окажется в распоряжении молодых. Да и сейчас он им принадлежит. Просто кое-кто из нас, стариков, не успел еще убраться с дороги…
Кемпфер смотрел на гуляющих. Сколько мне еще остается? Год? Три? Четыре? Я могу умереть и завтра…
Несколько секунд он сидел, замерев, прислушиваясь к току старческой, тягучей крови, к трепетному биению сердца. Глазам было больно смотреть. Горлу — больно дышать. Кожа на руках напоминала старую запятнанную бумагу.
Этот мир будет существовать — как и существовал до сих пор. Ничто в нем не изменится. Так для чего же он работал? Себя потешить? Ради изношенной оболочки единственного человека?
Если взглянуть с этой точки зрения, он выглядел человеком, прямо скажем, бестолковым. Глупцом — чтобы не сказать мономаньяком.
Великий боже, — подумал он с неожиданно нахлынувшей яростной напряженностью, — неужели теперь я собираюсь убедить себя отказаться от применения мною созданного? Все эти годы он работал и работал — без остановок, без размышлений. Так неужто теперь, в этот первый час настоящего отдыха, он возьмет и наплюет на все это?
На скамейку рядом с ним опустился кто-то грузный, и благодушный голос произнес:
— Иоахим!
Профессор Кемпфер поднял глаза.
— А, Георг, — смущенно улыбнувшись, сказал он, ты меня испугал.
Доктор и профессор Георг Тенцлер заржал от всей души.
— Ох, Иоахим, Иоахим! — закудахтал он, мелко тряся головой. — Что ты за тип! Тысячный раз я застаю тебя здесь ровно в полдень, и всякий раз это тебя словно бы удивляет. Скажи на милость, о чем это ты тут размечтался?
Профессор Кемпфер отвел взгляд.
— О, сам не знаю. Смотрю на молодежь…
— Девочки? — Тенцлер игриво ткнул его локтем в бок. — Девочки, Иоахим, а?
На глаза Кемпфера опустились завеса.
— Нет, — прошептал он. — Нет, не это.
— Что же тогда?
— Ничего, — тупо отозвался Кемпфер. — Я ни на что в отдельности не смотрю.
Настроение Тенцлера мгновенно изменилось.
— Так, уверенно заявил он, — так я и думал. — Все знают, что ты работаешь день и ночь, хотя никакой нужды в этом нет. — Он улыбнулся. — Мы же теперь не торопимся. Никто на нас не жмет. Флот ограждает нас от канадцев и австралийцев. Американцы по уши завязли в Азии. А твой проект, чем бы он ни был, никому не поможет, если ты загонишь себя до смерти.
— Ты же знаешь, никакого проекта нет, — тихонько проговорил он.
— Ты же знаешь, что я работаю только для себя. Моих докладов никто не читает. Моих результатов никто не проверяет. Когда я прошу, мне доставляют оборудование — не задумываются, зачем, если только я не потребую слишком многого. Ты же прекрасно все это знаешь. Так зачем же изображать неведение?
Тенцлер почмокал губами.
— Ну что ж, — пожав плечами, проговорил он, — раз ты понимаешь это — значит, понимаешь. — Напускная гордость исчезла, и он положил руку Кемпферу на плечо. — Прошло пятнадцать лет, Иоахим. Должен ли ты все еще хоронить себя?
Шестнадцать, — поправил про себя профессор Кемпфер, но потом сообразил, что Тенцлер имеет в виду не окончание войны. С тех пор действительно шестнадцать лет, да, но со дня смерти Марты — пятнадцать. Неужели только пятнадцать? Я обязан снова научиться мыслить в терминах исчисляемого времени.
Он сообразил, что Тенцлер все еще ждет ответа и постарался поестественнее пожать плечами.
— Иоахим, ты не слушаешь меня!
— Не слушаю? Разумеется, слушаю, Георг.
— Конечно! — Тенцлер фыркнул, и усы его вздрогнули. — Иоахим, — решительно проговорил он, — я согласен, мы уже не молодые люди. Но ведь жизнь продолжается — даже для нас, старых кляч. — Тенцлер был младше Кемпфера на добрых пять лет. — Мы должны смотреть вперед — мы должны жить для будущего. Нельзя позволять себе погружаться в прошлое. Я понимаю, ты любил Марту. Очень любил. Каждый человек любит свою жену — это и без объяснений ясно. Но пятнадцать лет, Иоахим! Конечно, горевать надлежит. Но так убиваться — это нездорово!
Жаркая искорка прожгла барьеры спокойствия, которые Кемпфер считал несокрушимыми.
— А ты был когда-нибудь в лагере, Георг? — от усилия сдержаться его заколотило.
— В лагере? — Тенцлер был захвачен врасплох. — Я? Конечно, нет, Иоахим! Но… но вы с Мартой ведь не были в настоящем лагере — это было просто… просто… ну, вы были под охраной государства! В конце концов, Иоахим!..
— Но Марта умерла, — упорно продолжал профессор Кемпфер. — Умерла под охраной государства.
— Такое случается, Иоахим! Ты же, наконец, разумный человек. У Марты был туберкулез, и даже сульфаниламиды не всесильны. Это могло случиться с кем угодно!
— В тридцать девятом, когда нас поместили под охрану государства, у нее не было туберкулеза. И когда я наконец сказал: Да — когда согласился на них работать, и они поручили мне проектирование противолодочного радара, то меня уверили, что у нее лишь незначительное уплотнение в бронхах, мне обещали, как только оно пройдет, доставить ее домой. Но кончилась война, а домой ее так и не вернули. Я получил Рыцарский крест из рук самого Гитлера, но домой ее так и не вернули. А когда я в последний раз приехал в санаторий, чтобы повидаться с нею, ее уже не было в живых. И за все это мне заплатили тем, что дали эту лабораторию, дали квартиру, одежду, еду, прекрасную экономку — но Марты не было в живых.
— Пятнадцать лет, Иоахим!
— Нет. Сегодня — совсем недавно — мне на несколько минут показалось, что я смог бы. Но — нет.
Надув губы, Тенцлер зафыркал, заставляя их мелко дрожать.
— И что же ты нам за все это сделаешь?
— Вам? — Кемпфер покачал головой. — Что я должен вам сделать?
Люди, которые учинили все это, уже умерли или умирают. Будь у меня даже возможность причинить Рейху вред — а у меня нет такой возможности — как смог бы я мстить этим детям? — Он посмотрел на прохожих. — Что я им, и что они мне? Нет, нет, я не собираюсь ничего с вами делать.
Тенцлер поднял брови и свел кончики толстых пальцев.
— Если ты не собираешься ничего делать с нами, то что же ты хочешь сотворить с собой?
— Я хочу уйти.
Профессор Кемпфер уже устыдился взрыва собственных чувств. Это противоречило самим основам его характера. В конце концов, он был ученым — мыслящим, разумным человеком — и не имел права позволять себе опускаться до уровня эмоций. В смущении он подумал, что Тенцлер может предположить, будто такое поведение для него типично.
— Кто я такой, — попытался он объяснить, — чтобы быть судьей целой нации? Империи? Что такое единственный человек, чтобы решать, что хорошо, а что плохо? Я смотрю на этих юнцов — и завидую им от всего сердца. Как прекрасно быть молодым и найти мир упорядоченным, методично обустроенным специально для твоего благополучия; быть поставленным на серфер, чтобы вечно мчаться на гребне волны, не затрачивая ни малейших усилий! Кто я такой, Георг? Кто я такой? Но мне здесь не нравится. И я собираюсь уйти.
Тенцлер загадочно посмотрел на него.
— В Карлсбад? На радоновые воды? Очень помогает. Поехали вместе! — он сердечно облапил Кемпфера. — Прекрасная идея! Я зарезервирую места на утреннем поезде. Вот праздник-то у нас будет, Иоахим, а?
— Нет! — Кемпфер с трудом высвободился и встал на ноги. — Нет!
Когда Тенцлер выпустил его, он пошатнулся и тут же стремительно зашагал прочь — гораздо быстрее, чем ходил все эти годы. Оглянувшись через плечо, он увидел, что Тенцлер ковыляет за ним. И тогда он пустился бежать.
— Такси! — он поднял руку. — Такси!
Пошатываясь, он направился к проезжей части, а прогуливающаяся молодежь во все глаза смотрела на него. С беспорядочно бьющимся сердцем он пересек расположенную на первом этаже лабораторию. Глаза его были прикованы к простой серой двери, ведущей на пожарную лестницу, и Кемпфер судорожно рылся в карманах, ища ключ. Он споткнулся о скамью, и какой-то аппарат загремел на пол. У двери opnteqqnp заставил себя успокоиться и двумя руками направил ключ в скважину. Войдя, он сразу же захлопнул дверь за собой, запер на ключ и прислушался к своему хриплому дыханию.
Затем, дыша открытым ртом, он загромыхал по пожарной лестнице вниз. Тенцлер. Тенцлер уже где-нибудь возле телефона. Возможно, гестапо уже на улице, мчится на своих машинах сюда.
Он настежь распахнул подвальную дверь, таким же рывком закрыл ее за собой и запер на замок прежде, чем зажег свет. С болью в груди он остановился, широко расставив ноги, и бросил взгляд на матовый отблеск желтого света на уставленных ящиками из серого металла стеллажах. Он был окружен ими, словно стенами храма майя, только резьбу заменяли здесь циферблаты, а драгоценности — сигнальные лампочки. Кемпфер двинулся по проходу, теперь уже медленно и спокойно, как последний ослабевший служитель великого культа. По пути он поворачивал выключатели, и ящики начинали хоровое, резонирующее пение.
Проход с неизбежностью привел Кемпфера к посту управления.
Прочтя показания приборов, профессор стал наблюдать, как переползает на зеленое стрелка амперметра.
Если им придет в голову отрубить силовые цепи!
Если они начнут стрелять через дверь!
Если я ошибся!
Кто-то уже принялся барабанить в дверь. И тогда, уставший, доведенный до отчаяния, он нажал на пусковую кнопку.
Он ощутил гальваническую судорогу — наполовину боль, наполовину наслаждение — в то время как частота вибрации атомов его тела изменилась на бесконечно малую величину. А потом он стоял в сырой темноте, дыша затхлым воздухом, а части оборудования, находившиеся в поле действия аппарата, рушились тем временем на пол.
Позади он не оставил ничего. Основные резисторы по замыслу должны были прибыть вместе с ним. В подвальной лаборатории изнемогающий под натиском полной нагрузки аппарат должен был уже гореть, источая зловоние и плюясь в лицо Георгу Тенцлеру.
Подвал, в котором очутился Кемпфер, не был точно таким же, как тот, что он покинул. Вывод напрашивался лишь один: в этом Берлине произошло нечто серьезное, по крайней мере, с одним домом на Гиммлерштрассе. Профессор Кемпфер торопливо шарил в темноте, отыскивая дверь и размышляя тем временем, что какой-то сдвиг, естественный или рукотворный, очевидно, насыпал над его головой deqrjh метров земли, оставив лишь этот крохотный карман пустоты, в который и закинул его аппарат.
Наконец дверь нашлась, и профессор прислонился к ней и некоторое время простоял так, не решаясь открыть. Потом открыл. По другую ее сторону не было ничего, кроме все той же тьмы, и, не успев сделать шага, он споткнулся, упал на какие-то низкие ступеньки и сильно ушиб бедро. Поднявшись, он начал медленно взбираться — на дрожащих ногах, так тихо, как только мог, держась за грубые, недавно сколоченные перила. Казалось, ему никогда не удастся перевести дыхание. Он судорожно хватал воздух ртом, а тьму перед глазами пронизывали бесчисленные красные завихрения.
Наконец он добрался до верха лестницы — и до другой двери. По ее краям просачивался неприятный серый свет, и профессор стал напряженно вслушиваться, стараясь отделить посторонние звуки от ударов пульса в ушах. Прислушивался он долго, но тщетно — и в конце концов открыл дверь. Она оказалась в начале длинного коридора, по сторонам которого дверей было множество, а в дальнем конце виднелась еще одна, распахнутая на улицу.
Одновременно движимый стремлением поскорее выбраться наружу и останавливаемый страхом попасть в мир, о котором он так мало знал, профессор пробирался по коридору с преувеличенной осторожностью.
Это было дрянное здание: стены покрашены дешевой краской, а линолеум на полу истерт и покороблен. Потолок в трещинах. Все было грубо слеплено на живую нитку и однообразно бесцветно. На дверях привинчены номера, у порогов — грязные веревочные коврики. Похоже на многоквартирный дом, но судя по тому, как близко расположены двери, за ними должны быть не квартиры, а комнаты — и комнаты очень маленькие.
Тоскливо, — подумал Кемпфер, — Тоскливо. Тоскливо — кто станет жить в таком месте? Кто мог вздумать построить такой дом — во вполне респектабельном районе, где живут люди с приличным достатком?