Долго, с большим увлечением, спорили монахи о книге. Каждый стремился показать перед Никоном свою ученость и ни за что не соглашался с мыслью, высказанной соседом, как бы справедлива она ни была. Наконец митрополиту наскучил спор, грозивший затянуться до бесконечности, и, чтобы покончить с ним, он сказал наставительно:
— Всякое учение, поеже несть в нем хулы на Бога, есть пользительно государству.
— Аминь, — перекрестились монахи и прекратили спор.
Сухой взгляд Никона повлажнел, смягчив выражение скуластого, неприветливого лица.
— Был и я в давние годы, яко червь неразумный, и вот сподобил Господь приобщиться премудростям книжным.
Он мечтательно склонил голову на широкое плечо свое. Ртищев придвинулся поближе и весь обратился в слух.
— Показал бы ты нам милость, владыко, поведал бы о путях жития твоего, — умильно уставился Сатановский на преосвященного.
Никон поиграл золотым наперсным крестом, даром царя, сладко зевнул и перекрестил рот.
— И то поведал бы, — просительно протянул постельничий.
— В дальние годы, — начал митрополит, — был я не то чтобы из малого рода, а рожден от доподлинного мордовского смерда. А господарь наш, неведомо пошто, невзлюбил родителя моего и всякой пыткой пытал. А стану я перед господаревы очи — тож и меня ни в чем не миловал. И секли меня так, что до сего дни не уразумею, как не вытряхли душу мою из телес…
Он на миг остановился, с немой укоризной глядя на образ, и вдруг с необычайной силой стукнул кулаком по столу. Развесивший уши Федор вздрогнул от неожиданности. Монахи смиренно склонили головы и молчали.
— А и было мне, недостойному, видение, — продолжал Никон, — услышал я глас светлый, яко венец на челе Богородицы, и солодкий, яко причастие нерукотворенное: «Восстань, отроче, и гряди в иные земли научитися книжным премудростям. И благо ти будет. И будеши превыше всех во христианстве сидети». А внял я гласу небесному и отошел из своей земли в землю иную.
Он встал и подошел к окну. Его лицо потемнело, покрылось крупными каплями пота.
— Колико тут пережито! — с искреннею тоскою вырвалось из крепкой и выпуклой груди его. — И в гладе томился, и от стужи студился лютой, одначе, думу свою держал неотвратно: все превзойду и стану я в славе превыше всех человеков!
Глаза его зажглись величавой гордостью. Борода взмела воздух, будто очищая все, что мешало владыке в пути.
— Тако и свершилось по реченому… Еще ходил я попом на селе, а смерды великим страхом страшились меня. А в те поры прослышал про меня архиерей и повелел предстать пред очи свои: «Добро, чадо, — рек он мне, — пасешь ты стадо Христово, ибо единым страхом перед господарями черные людишки спасутся перед отцом небесным». И, благословив меня, повелел принять постриг монашеский… И возвеличился я, да не до вышнего краю! Грядет еще час славы моей.
Заблаговестили к вечерне. Никон вытер с лица пот, перекрестился и, приняв из рук согнувшегося послушника жезл, не торопясь направился к выходу. За ним чинно двинулись остальные.
После вечерни монахи вновь собрались в учебном покое, чтобы обсудить Соборное уложение, которое затеял составить государь.
Никон пытливо оглядывал высказывавшихся, стараясь проникнуть в их сокровенные думы, и что-то записывал на клочке пергамента. Монахи ежились под его взглядом, робели и осторожно следили за митрополичьей рукой, желая узнать, что он пишет. Только Ртищев чувствовал себя великолепно и с детским простодушием восторгался умом Никиты Одоевского, Семена Прозоровского, Федора Волконского, дьяков Гаврилы Левонтиева и Федора Грибоедова, кропотливо собиравших старые, покрытые пылью веков обычаи и законы и представивших Алексею записку о новых законах.
— А для кого то Уложение? — поморщился Никон.
— Вестимо, для сиротин царевых, — пожал плечами постельничий.
Губы Никона задрожали, как у голодного пса, почуявшего запах говядины.
— То-то, что для сиротин, а не для правды.
Набравшийся смелости Славинецкий вступился за Ртищева, но митрополит властно топнул ногой:
— Уложения собирают боязни ради междуусобия от всех черных людишек, а не истинные правды ради! Тих, гораздо тих государь… Утишить мыслит уложениями воров да смутьянов. А то не уложениями смиряется, а батогами да дыбою.
Он разгневанно вышел из трапезной в свою келью. Монахи бросились было за ним, но остановились в сенях, боясь еще больше восстановить его против себя.
— Будет потеха, — горько пожаловался Сатановский, — не миновать, челом ударит на нас государю.
— А ты не каркай, — перекосил лицо Славинецкий.
Сатановский вызывающе оглядел обидчика.
— И деды мои, и прадеды не воронами, а кречетами почитались, ты же от начала века некормленным псом воешь да псиною отдаешь!
Еще мгновение и они вцепились бы друг другу в бороды, но тут на пороге показался Ртищев, и застигнутые врасплох монахи низко поклонились друг другу.
— Благослови, отец, — буркнул Сатановскому Епифаний.
— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков, — пробормотал тот, еле сдерживаясь.
Федор с умилением глядел на монахов.
— Колико радостно зреть смиренное житие ваше!
Едва постельничий простился и ушел за ворота, Епифаний засучил рукава:
— А не благословишься ли и ты, ворон, благословением?
Сатановский толкнул его в грудь.
— Гряди ты к ведьме под хвост, филосоп козломордый!
* * *Ежась от промозглой ночной сырости, Ртищев верхом на низкорослом коньке трусил к Кремлю.
У Спасских ворот он передал скакунка дозорному стрельцу и, помолясь на храм Василия Блаженного, скрылся в темноте двора.
В царевой опочивальне при свете восковой свечи, за круглым столиком, полураздетый Алексей играл в шахматы с Милославским. Федор потоптался перед дверью и нерешительно кашлянул.
Государь недовольно покосился на дверь, но тотчас же снова склонился над шахматами.
— Аи ловок же ты, государь, — с нарочитым восхищением всплеснул руками Илья Данилович, — колико не тужься, а не одолеть тебя.
Постельничий прыснул и помотал головой. «Хитра лисица, — подумал он не зло, — а сам, небось, токмо и норовит, чтобы поддаться». Он чуть приоткрыл тяжелую дверь.
— Жив? — сердечно протянул к нему руки царь.
— Жив, государь!
Милославский похлопал постельничего по плечу.
— А ныне и не бойся, ибо всех коноводов вечор людишки мои изловили.
Алексей нахмурился.
— Гоже ли? Сдается нам, мы посул давали не займать бунтарей?
Глаза окольничего заблестели лукавыми искорками.
— Нешто мы смутьянов ловили? Мы татей вязали.
Он рассмеялся и присел на лавку.
— А не забыл ли ты, Данилыч, про Корепина? — прищурился постельничий. — Про гончара Корепина Савинку?
Царь порылся в ящике стола, достал бумагу и внимательно просмотрел список изловленных бунтарей.
— Доподлинно, не зрю сего имени, — сказал он, сурово взглянув на тестя.
Милославский торопливо вскочил.
— Сейчас же вора изловим!
Прихватив с собою Ртищева, он поскакал в Разбойный приказ.
* * *Савинка пробудился от громкого стука в дверь. Неслышно поднявшись, он чуть отволочил доску волокового оконца и пристально вгляделся в тьму. Стук повторился с большей настойчивостью и силой. «Стрельцы!» — скорее догадался, чем увидел гончар.
На соломе, в углу, заворочался разбуженный Григорий. Из закутка ни жива, ни мертва выглянула Таня.
— Эй, вы там, отоприте!
Савинка направился к двери. Девушка бросилась к нему:
— То по твою душу пришли… Беги!
Он безнадежно опустил голову.
— Куда побежишь от ока царева. Да и не чуешь — весь двор окружили, проклятые…
Глава V
Грязный туман таял, обнажая поблескивавшую гладь Москва-реки. На восходе, точно расшитый золотом и изумрудами охабень боярышни, покачивалось прозрачное облачко. Из-за рощи, сквозь дымчатую пелену, стыдливо глядело солнце.
Ртищев, прилизанный и умытый, расхаживал по необъятному двору своей усадьбы, раскинутой в Конюшенном переулке Арбата, и нетерпеливо дожидался кого-то.
Наконец, к воротам подошел, одетый в подрясничек; сутулый старик. Федор бросился навстречу гостю. В хоромах, заперев дверь на засов, старик опустился на колени.
— Николай, угодник Божий, — зашамкал он, стукнувшись об пол лбом, — помощник Божий… Реки за мной, господарь.
Федор повторил произнесенные стариком слова.
— Ты и в поле, — возвысил голос гость, — ты и в доме…
— Ты и в поле, ты и в доме, — молитвенно вторил постельничий.
— В пути и в дороге, на небесах и на земли заступи и сохрани от всякого зла.
— От всякого зла, — эхом отозвался Ртищев и поднялся с колен.
— От всякого зла, — эхом отозвался Ртищев и поднялся с колен.
Старик, поклонившись хозяину, достал из-за пазухи две свечи.
— Сажи маненько сдобыть бы, — попросил он, озираясь по сторонам.
Постельничий вышел в сени и шепнул дворецкому:
— Сажи сдобыть ведуну.
Дворецкий стремглав бросился исполнять приказание.
Вываляв свечи в саже, ведун на каждой из них, у самого верха, начертал первые буквы имени женщины, которую называл господарь, и утыкал буквы иголками.
— Время и огонек вздуть, — сказал он вполголоса.
Федор дрожащей рукой зажег свечи.
— Внемли, — насупился ведун, — егда почнут падать иглы, дуй в сторону, в коей живет зазноба, и реки за мной заговор.
Раздув до последней возможности щеки, Федор исступленно дул в окно и нараспев повторял за ведуном:
— Стал не благословясь, пошел не перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в ворота, вышел в чисто поле, стал, оборотился, свистнул тридевять раз и хлестнул тридевять раз, вызвал тридевять сил…
— Вертись на одной ноге! — крикнул старик и схватил Ртищева за плечи, с силою закружил его. — Вертись да приговаривай с упованием: вы, слуги верные, сослужите мне службу правильно, запрягите коня вороного и съездите за тридевять верст…
Ртищев неожиданно остановился и замахал руками.
— Какой тут тридевять верст? Доплюнуть — добежать до зазнобы моей.
Старик свирепо схватил Федора за ворот.
— Весь заговор разметал словесами своими! Нешто я мене твоего ведаю, где зазноба живет?
Он повторил снова весь обряд заговора и поклонился хозяину до земли.
— На дыбе пытать ее будешь, в землю схоронишь, а никуда не вытряхнешь любовь бесконечную.
Ведун взялся за ручку двери и, не поглядев на серебро, щедро врученное ему Федором, собрался уходить. Вдруг на лице его изобразился испуг.
— Ведь эко запамятовал… Вот оно — древние-то годы!.. Черны, сказываешь, у зазнобушки волосья на голове?
— Черны, Миколушка. Чернее ночи черны.
— Вот по сей пригоде и должен я на груди носить за любовь за сию нерушимую перстень златой с камнем агатовым.
Постельничий облегченно вздохнул.
— Пожалуешь к вечеру, будет тебе перстень, Миколушка.
Выпроводив ведуна, Федор обрядился в новый кафтан и вышел на крыльцо. На дворе копошились холопы — чинили сбрую, ожесточенно чистили и скребли застоявшихся аргамаков, бегали без толку в сарай и подклеть — прилагали все старания, чтобы обратить внимание господаря на свое усердие. На противоположном конце двора за низкою изгородью, на огороде, перекидываясь веселыми шутками, работали девушки.
Ртищев поглядел на небо и решив, что уходить еще рано, побрел от нечего делать в огород.
Девушки побросали работу и бухнулись ему в ноги.
— Единому Господу поклоняйтеся, — назидательно пискнул постельничий.
Он приготовился произнести свою обычную речь, в которой проповедывал «братство всех людей во Христе», но, услышав благовест, круто повернулся, раздал узенькое лицо в блаженную улыбку и, сорвав с головы шапку, перекрестился.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
— Аминь! — хором закончили девушки и снова поклонились господарю.
Федор отправился в церковь. Устроившись на клиросе, он безмолвно воззрился на образа. Однако молитвенное настроение не приходило. Взор то и дело обращался к окну, а в мыслях против воли стояло все одно и то же: продаст или не продаст?
* * *Кое-как отстояв обедню, постельничий чуть ли не бегом пустился в сторону Знаменского переулка, к усадьбе дворянина Буйносова.
Буйносов увидел раннего гостя через окно и, в знак почтения, вышел к нему навстречу.
— Дай Бог здравия гостю желанному.
Пригнувшись, он обнял постельничего и троекратно облобызался с ним.
В тереме Федор долго крестился на образа, потом еще раз поклонился хозяину и, захватив в кулак маленький, утыканный реденькою щетинкою подбородок, присел к столу.
Со двора заунывною жалобою доносилась чуть слышная песня.
— Добро девки поют, — мечтательно закатил глаза, постельничий.
Буйносов чванно выставил живот.
— А краше всех, гостюшко, поет полонная женка Янина.
Федор смущенно поглядел на пальцы свои и отошел к окну.
— Эко, траву нынешним летом, как прорвало!
Буйносов торопливо перекрестился и сплюнул через плечо.
— Дурное око ворону на потребу, доброе же слово хозяину на корысть, — трижды проговорил он скороговоркой и потом уже спокойно прибавил: — Травы, доподлинно… могутные ныне травы, благодарение Господу.
Помолчав немного, Ртищев снова присел рядом с хозяином.
— Ежегодно радуются люди траве зеленой, — улыбнулся он печальной улыбкой, — а того в толк не возьмут, что оком не мигнешь, как травушке той и кончина века пришла.
Буйносов сочувственно покачал головой.
— Так и живот человеческий.
Потерев раздумчиво лоб, Ртищев забарабанил пальцами по столу.
— Читывал я, Прокофьич, и греческую премудрость, и многие тайны спознал, а все в толк не возьму: пошто и человек, и трава смертью помирают, а мир как будто и не помирал николи? Как жил много годов назад, так и жительствует.
Он беспомощно заморгал глазами и спрятал в ладони потемневшее лицо.
— Сдается мне, что и человек, как трава: коль един на земли сиротствует, нет ему ни доли, ни радости… Все кручинится да тужит человек одинокий. А позабыть ежели про себя да к людям податься, особливо ежели к женке, то ли жизнь пойдет!
Прокофьич нетерпеливо дослушал гостя и грозно сдвинул рыжие брови.
— Не до того еще допляшешься с борзостями еллинскими! Ума решишься! А пошто наважденье такое?… По то, Федор Михайлович, что старину позапамятовал. Нешто так отцы и деды наши на мир Божий глазели? Нас как навычали? Егда поспрошают тебя, ведаешь ли филосопию, отвещай: еллинских борзостей не текох, риторских астромонов не читах, с мудрыми филосопами не бывах, но учуся книгам благодатного закона, как бы можно было мою грешную душу очистить от грехов.
— Не то! — воскликнул Федор, — против старины не смутьян я. Но ведаю, что не весь живот человеческий познала древняя мудрость.
Песня за окном то таяла, припадая к земле, то вздымалась к небесам, исполненная кручины, то билась отчаянно в воздухе, как бьется отяжелевшими крыльями смертельно раненный сокол.
— Эко, девки печалуются, Прокофьич!
Буйносов выглянул в окно.
— Сызнов Янинка раскаркалась!.. Ужо закажешь десятому, как лихо накликивать.
Тяжело отдуваясь, он вышел на двор. Ртищев обеспокоенно последовал за ним.
При появлении господаря девки упали ниц, ткнувшись лицами в землю.
— Пожалуй-ко, покажи милость, подойди-ка к крыльцу, — поманил Прокофьич пальцем Янину.
Неторопливо поднявшись, женщина спокойно пошла на зов.
— В нога! — крикнул господарь, наотмашь ударив ее по лицу.
— Как тебе сподручнее будет, — гордо сверкнула глазами Янина, опускаясь на землю.
Осанка ее, так не похожая на осанку даже самых родовитых российских женщин, величавый взгляд больших серых глаз и чуть вздрагивающие от скрытого возмущения ноздри привели Буйносова в неистовство.
Федор, чтобы выручить Янину, стал между нею и Прокофьичем.
— Неужто песней сиротской можно лихо накликать?
Чуть приподняв голову, женщина обдала постельничего признательным взглядом.
— А ежели лихо не накличет, — огрызнулся хозяин, — то уж вернее верного девок от работы отвадит!
Он кликнул дворецкого и, не обращая внимания на немую мольбу Ртищева, приказал:
— Сечь ее крапивой до четвертого поту!
Ртищев гневно вцепился в руку Буйносова.
— Опамятуйся!
Но дворецкий, покорный приказу, поволок женщину через двор.
— Дружбы для! — крикнул постельничий. — Не соромь полоняночку.
Буйносов упрямо мотнул головой и, увлекая за собой не выпускавшего его руку гостя, пошел в конюшню.
— Продай женку, Прокофьич! — завизжал Федор, едва холоп замахнулся на женщину пучком крапивы.
Глаза Буйносова подернулись усмешкою. Чтобы еще больше раззадорить гостя, он сорвал с гвоздя плеть и, с наслаждением крякнув, трижды полоснул Янину. Ртищев умоляюще протянул к нему руки:
— Ничего не пожалею, бери колико волишь!
Хозяин кинул плеть под козлы.
— Не можно. Рад послужить, да самому холопы надобны.
— Дружбы для нашей!.. До скончания живота памятовать буду добро твое…