Том 6. У нас это невозможно. Статьи - Синклер Льюис 38 стр.


Очень жаль, что Франции и Великобритании до сих пор приходится барахтаться в трясине парламентаризма и так называемой демократии, с каждым днем все глубже погружаясь в болото долгов и промышленного застоя — и все из-за трусости наших либеральных лидеров, людей слабых и старомодных, никак не решающихся порвать с традициями и выбрать либо фашизм, либо коммунизм; людей, которые не осмеливаются, — а может быть, они просто боятся лишиться власти — отбросить устаревшие методы, как сделали немцы, американцы, итальянцы, турки и другие по-настоящему смелые народы, и передать разумный и научно обоснованный контроль всемогущего тоталитарного государства в руки решительных людей».


В октябре месяце в Трианонский лагерь прибыл Джон Полликоп, арестованный по подозрению в том, что он, может быть, помог бежать одному эмигранту, и, когда он встретился со своим другом Карлом Паскалем, они, не подумав спросить друг друга о здоровье, сразу вступили в обычную пикировку, словно продолжая разговор, прерванный лишь полчаса назад.

— Ну, что, старый большевик, что я тебе говорил) Если бы вы, коммунисты, присоединились тогда к нам и к Норману Томасу и поддержали Франка Рузвельта, то мы с тобой не сидели бы теперь здесь.

— Ерунда! Именно Томас и Рузвельт и привели фашизму! Помолчи-ка, Джон, и послушай. Что такое «Новый курс» Рузвельта, если не фашизм в чистом виде? Что он дает рабочим? Вы только подумайте. Нет подожди, послушай меня…

Дормэсу показалось, что он вернулся домой, и у него стало легче на душе, хотя он в то же время подумал, что его Фулиш, наверно, лучше разбирается в экономике, чем Джон Полликоп, Карл Паскаль, Герберт Гувер, Бэз Уиндрип, Ли Сарасон и он сам, вместе взятые, а даже если это не так, то у Фулиша по крайней мере хватает ума скрывать свое невежество под предлогом, что он не говорит по-английски.


Сидя у себя в гостинице, Шэд Ледью размышлял о своих неудачах. Он послал в концлагерь больше изменников, чем любой другой окружной уполномоченный во всей области, и все-таки он до сих пор не получил повышения.

Было поздно. Он только что вернулся с обеда, устроенного Фрэнсисом Тэзброу в честь областного уполномоченного Суона и комиссии, состоявшей из судьи Филиппа Джессэпа, директора просвещения Оуэна Пизли и бригадира Кипперсли, которая обследовала предельную налоговую платежеспособность населения Вермонта.

Шэд чувствовал себя обиженным. Все эти проклятые снобы только и делали, что драли перед ним нос! Весь обед проговорили об этом дурацком спектакле — первом корповском обозрении «Вызываем Сталина», написанном Ли Сарасоном и Гектором Макгоблином и поставленном в Нью-Йорке. Послушать только их разглагольствования о «корпоративном искусстве», о «драме, свободной от еврейских влияний», о «чистых линиях англосаксонской скульптуры» и даже, черт возьми, о «корпоративной физике»! Просто драли нос, вот и все! А когда Шэд рассказал им пресмешную историю о дерзком священнике из Форта Бьюла, о некоем Фока, которого так возмущало, что ММ в воскресенье утром производят учения вместо того, чтобы ходить к нему в лавочку слушать его проповеди, что он заставил своего внука клеветать на них, и которого Шэд презабавно арестовал в его собственной церкви, — так они даже не изволили улыбнуться! Кто они такие, подумаешь! Он сам прочитал от доски до доски книгу Шефа «В атаку» и может цитировать ее наизусть; опять же и за столом старался держать себя как полагается и мизинец отставлял, когда брался за рюмку.

Он чувствовал себя одиноким.

Его старые товарищи, с которыми он встречался когда-то за бильярдом или в парикмахерской, боялись его, а эти паршивые снобы, вроде Тэзброу, до сих пор его презирали.

Он тосковал по Сисси Джессэп. С тех пор, как ее отца отправили в Трианон, Шэд никак не мог уговорить ее прийти к нему, хотя он был окружным уполномоченным, а она только дочерью разоблаченного преступника.

Он сходил по ней с ума. Он даже готов был жениться на ней, если нельзя ее заполучить иным путем. Но когда он только намекнул на это — почти намекнул, — она рассмеялась ему в лицо — слишком много она о себе понимает, паршивка.

Когда он был работником, он думал, что быть богатым и знатным бог весть как весело. Но сейчас ему вовсе не было весело! Странно…

XXXII

Доктор Лайонел Адаме, бакалавр искусств, доктор философии, негр, был сначала журналистом, потом американским консулом в Африке, а ко времени избрания Берзелиоса Уиндрипа — профессором антропологии в Гарвардском университете. У него, как и у прочих его коллег-негров, отобрали кафедру и передали ее более достойному и нуждающемуся белому, который участвовал в качестве фотографа в одной экспедиции на Юкатан и посему считался знатоком антропологии. В разгоревшейся полемике между сторонниками фабианской школы, рекомендовавшими неграм терпеливо сносить новое рабство, и радикалами, требовавшими объединения с коммунистами для борьбы за экономическое освобождение равно как белых, так и черных, профессор Адаме примкнул к первым.

Он разъезжал по стране и убеждал свой народ, что следует быть «реалистами» и строить свое будущее не на основе какой-нибудь фантастической утопии, а на основе неумолимой действительности.

Неподалеку от Берлингтона находилась небольшая колония негров, занимавшихся в основном овощеводством и садоводством. Большинство их было потомками рабов, которых до Гражданской войны переправляли в Канаду такие энтузиасты, как дед Трумена Уэбба, но которые были так преданы насильственно усыновившей их стране, что после войны вернулись в Америку. Из этой колонии в большие города ушло немало молодых людей, которые (до того как корпо принесли стране освобождение) работали в качестве сиделок, врачей, чиновников и продавцов.

В этой колонии профессор Адаме прочитал лекцию, в которой убеждал молодых цветных бунтарей стремиться к духовному самоусовершенствованию, а не к социальному возвышению.

Так как он не был лично известен в Берлингтоне, то капитану Оскару Ледыо, по прозвищу «Шэд», было поручено присутствовать на лекции в качестве цензора. Громадный и неуклюжий, он сидел в кресле в самом конце зала. Если не считать речей офицеров ММ и наставлений учителей в бытность его в начальной школе, это была первая лекция, которую ему довелось слышать, и она не очень-то ему нравилась. Его раздражало, что самонадеянный негр не лопотал на дурацком жаргоне, на котором изъяснялись черномазые в книжках Октава Рой Коуэна, любимого писателя Шэда, а пребойко чесал по-английски, не хуже самого Шэда. Еще более его раздражало, что эта болтливая образина так похожа на бронзовую статую, и, кроме того, — это было уже свыше человеческих сил — вырядилась в смокинг!

Поэтому, когда эта обезьяна, называвшая себя Адамсом, заявила, что среди негров есть хорошие поэты и учителя и даже врачи и инженеры, что было уже явным подтрекательством к антиправительственным действиям, Шэд дал знак своему взводу и арестовал Адамса посреди лекции, обратившись к нему со следующими словами:

— Ах ты, черномазая вонючка, я тебе покажу, как разевать пасть!

Доктора Адамса доставили в Трианонскии концлагерь Известный шутник лейтенант Стоит решил поместить негра в одну камеру с этими нахалами (почти коммунистами, можно сказать) Джессэпом и Паскалем, полагая, что это им придется не по вкусу. Но, как это ни невероятно, им, по-видимому, понравился Адамс: они разговаривали с ним так, будто он был белый, да еще с образованием! Тогда Стойт перевел его в одиночку, чтобы он мог как следует обдумать свое преступление, состоящее в том, что он укусил руку, кормившую его.


Величайшим событием за всю историю Трианона было появление там в ноябре 1938 года Шэда Ледыо в качестве заключенного.

Больше половины заключенных попало в концлагерь по вине этого самого Шэда Ледью.

Передавали, что он арестован по обвинению Фрэнсиса Тэзброу. Официально за то, что вымогал взятки у лавочников, на самом деле за то, что недостаточно щедро делился этими взятками с Тэзброу. Но заключенные не столько гадали, как он сюда попал, сколько обдумывали, как с ним расправиться, раз уж он здесь.

Отбывавшие наказание минитмены, за исключением таких красных, как Джулиэн Фок, жили в концентрационных лагерях на особом положении; их обычно охраняли от простых, то есть уголовных, то есть политических, заключенных; и большинство из них, исправившись, возвращалось в ряды ММ, значительно пополнив свои знания по части расправы с недовольными. Шэд был помещен в отдельную неплохую камеру, и каждый вечер ему разрешалось проводить два часа в офицерской столовой. Политические подонки не входили с ним в соприкосновение, так как у них не совпадали часы прогулки.

Дормэс всячески отговаривал заключенных замышлявших расправу с Шэдом.

Отбывавшие наказание минитмены, за исключением таких красных, как Джулиэн Фок, жили в концентрационных лагерях на особом положении; их обычно охраняли от простых, то есть уголовных, то есть политических, заключенных; и большинство из них, исправившись, возвращалось в ряды ММ, значительно пополнив свои знания по части расправы с недовольными. Шэд был помещен в отдельную неплохую камеру, и каждый вечер ему разрешалось проводить два часа в офицерской столовой. Политические подонки не входили с ним в соприкосновение, так как у них не совпадали часы прогулки.

Дормэс всячески отговаривал заключенных замышлявших расправу с Шэдом.

— Послушайте, Дормэс, неужели после всего, что мы перенесли, вы продолжаете оставаться буржуазым пацифистом и все еще верите в священную неприкосновенность такой свиньи, как Ледью? — спросил его Карл Паскаль.

— Что ж, да, пожалуй, верю в какой-то степени Я знаю, что Шэд вырос в нищей семье, где было двенадцать полуголодных ребят. У него было не слишком много возможностей стать человеком. Но главное не это Гораздо важнее то, что я не считаю индивидуальный террор эффективным средством борьбы с деспотизмом. Кровь тиранов — это семя, из которого вырастают массовые убийства и…

— Ого, да вы я смотрю, используете против меня мои же слова и цитируете абсолютно правильное общее положение, когда мы имеем дело с частным случаем, который нужно ликвидировать, — сказал Карл. — Как хотите, а из этого конкретного тирана мы-таки выпустим кровь.

И Паскаль, которого Дормэс, несмотря на весь его пыл, считал порядочным пустозвоном, посмотрел на него застывшим взглядом, в котором не осталось и следа от прежней приветливости и добродушия. Затем он спросил товарищей по камере — со времени появления Дормэса у них несколько изменился состав:

— Ну, как? Прикончим эту тифозную заразу, Ледью?

И все они — Джон Полликоп, Трумен Уабб, хирург, плотник — медленно, деловито кивнули.

Однажды во время прогулки один из заключенных споткнулся и упал, свалив еще одного, а потом стал громко оправдываться — все это перед самым входом в камеру Ледью. Перед камерой собралась целая толпа. Дормэс, стоявший с краю, видел, как Шэд выглянул в зарешеченное оконце и как его широкое лицо побелело от страха.

Неизвестно кто, неизвестно каким образом зажег и бросил в камеру Шэда большой кусок ваты, пропитанной керосином. Огонь перекинулся на деревянную перегородку отделявшую камеру Шэда от соседней. Через несколько секунд комната напоминала топку горящей печи. Шэд выл, метался, бил себя руками по плечам. Дормэсу вспомнился вопль лошади, которую терзали волки.

Когда Шэда вынесли, он был мертв. Лица у него него не было вовсе.


Капитан Каулик был смещен с должности начальника лагеря и канул в неизвестность, из которой появился. На его место был назначен приятель Шэда, неукротимый Тизра, дослужившийся уже до чина батальонного командира. В качестве первого карательного мероприятия он собрал всех двести заключенных во дворе и заявил им:

— Слушайте вы, убийцы, вы даже не представляете себе, что вы будете есть и как вы будете спать, пока я не вышибу из вас охоту бунтовать.

Тому, кто выдаст заключенного, бросившего горящую вату в камеру Шэда, было обещано полное освобождение. За этим последовало не менее энергичное предупреждение со стороны заключенных, что предатель все равно не выйдет на волю живым. В конечном итоге, как и предполагал Дормэс, смерть Шэда обошлась им всем гораздо дороже, чем она того стоила, хотя для него — принимая во внимание Сисси и принимая во внимание показания Шэда на суде — она стоила очень много; она была самым светлым и радостным событием за последнее время.

Был назначен специальный суд под председательством самого областного уполномоченного Эффингэма Суона. В течение одного часа суд допросил сорок свидетелей и вынес приговор. Десять заключенных — по одному на каждые двадцать человек — были выбраны по жребию и тут же расстреляны. Среди них был профессор Виктор Лавлэнд, несмотря на свои лохмотья и шрамы до последней минуты сохранивший вид ученого: даже к стенке он вышел в очках, и его русые волосы были разделены аккуратным пробором.

Лица, бывшие на особом подозрении, вроде Джулиэна Фока, теперь еще чаще подвергались порке и еще дольше содержались в особых камерах, где нельзя было ни стать, ни сесть, ни лечь.

В декабре на две недели был наложен запрет посещения и письма, а вновь прибывшие заключенные запирались в одиночки. Во всех камерах заключенные засиживались за полночь, словно школьники в дортуаре, и шепотом судили и рядили — просто ли это месть Снэйка Тизры, или же на воле случилось нечто такое о чем заключенные не должны знать.

XXXIII

Мэри Гринхилл пришлось взять на себя руководство ячейкой Нового подполья в Форте Бьюла, когда Джулиан Фок, и его дед, и Джон Полликоп были арестованы и отправлены в ту же тюрьму, где был отец Мэри, и когда запуганные репрессиями более робкие революционеры, вроде Мунго Киттерика и Гарри Киндермана, совсем отказались от участия в НП. В этой ячейке остались теперь только Сисси, отец Пирфайкс, доктор Олмстэд со своим шофером и еще человек шесть. Мэри осуществляла руководство с превеликим гневом и усердием, но не слишком разумно. Вся деятельность ячейки ограничивалась теперь оказанием помощи при побегах за границу и передачей маловажных антикорповских материалов, которые удавалось добывать без Джулиэна.

Злой дух, вселившийся в Мэри с тех пор, как был казнен ее муж, овладел всем ее существом, и вынужденное бездействие приводило ее в ярость. Она совершенно серьезно заводила речь о политических убийствах. И раньше, задолго до того, как наступил день дочери Дормэса Мэри Гринхилл, защищенные золотом тираны трепетали в своих дворцах, вспоминая о молодых вдовах, вынашивавших планы мести в поселках между темных холмов.

Сначала она хотела убить Шэда Ледью, который (по ее предположению) собственноручно застрелил ее мужа. Но в таком маленьком городке, как Форт Бьюла, это убийство могло бы навлечь еще большие несчастья на ее уже и так сильно пострадавшую семью. Она не шутя предлагала (до того как Шэд был арестован и убит), чтобы Сисси в целях шпионажа согласилась с ним жить. Сисси, еще недавно столь легкомысленная дерзкая, а теперь, когда у нее отняли Джулиэна, похудевшая и молчаливая, была совершенно уверена, Мэри сошла с ума, и боялась спать с ней в одном доме. Она вспоминала, как однажды Мэри — в то далекое время, когда она была кристально ясной и кристально-твердой спортсменкой, — ударила хлыстом фермера, мучившего у нее на глазах собаку.

Мэри раздражала осторожность доктора Олмстэда и отца Пирфайкса, которые хоть и любили по-своему неопределенное состояние, называемое Свободой, вовсе не были готовы пойти во имя нее на мученичество. Она возмущалась, кричала на них: и они еще смеют называть себя мужчинами? Почему они тогда ничего не делают?

Дома ее ужасно раздражала мать, которая сокрушалась о пребывании Дормэса в тюрьме едва ли больше, чем о своих любимых столиках, поломанных при аресте.

Ее решение убить нового областного уполномоченного Эффингэма Суона созрело в равной мере под влиянием безмерного восхваления и возвеличения его в корповской печати и сообщений о его скоропалительных смертных приговорах в тайных донесениях Нового подполья. Она считала, что Суон даже больше повинен в смерти Фаулера, чем Шэд, который тогда еще не был отправлен в Трианон. Свои планы она обдумывала очень спокойно. Корповская пропаганда возрождения национальной гордости американцев немало способствовала тому, что мирные домохозяйки стали мыслить подобным образом.


К заключенным в концлагерях в одно посещение пускали только одного человека. Поэтому, когда Мэри в начале октября побывала у отца и Бака Титуса в другом лагере, она им обоим сказала невнятной скороговоркой почти одни и те же слова: «Когда я выйду за ворота, я подниму Дэвида — о, господи, какая он стал громадина, — чтобы вы могли его увидеть. Если со мной что-нибудь случится, ну, если я заболею или еше что-нибудь, пожалуйста, позаботьтесь о нем кода выйдите отсюда, пожалуйста!»

Она старалась сказать это так, чтобы не встревожить их, но это ей плохо удалось.

Мэри взяла из небольшой суммы, которую от положил на ее имя после смерти Фаулера, столько чтобы ей хватило месяца на два, оставила матери и сестре доверенность на получение остальных денег спокойно, с веселым видом поцеловала на вокзале Дэвида, Эмму и Сисси и уехала в Олбани, столицу Северо-Восточной области. Мэри сказала им, что ей надо переменить обстановку и она решила пожить немного у замужней сестры Фаулера под Олбани.

Она и на самом деле пожила некоторое время у своей золовки — столько, сколько ей понадобилось, чтобы сориентироваться, как действовать дальше. Через два дня после приезда она отправилась на новый учебный аэродром корповского Женского авиационного корпуса и записалась на курсы вождения самолета и бомбометания.

Назад Дальше