«Главная улица», увидевшая свет в конце 1920 года, была моим первым романом, который вызвал дружную ярость провинциалов, и, как я уже писал, его успех был поистине скандальным. В одном из самых популярных американских мифов рассказывается о том, что все американские деревни — воплощенное процветание и добропорядочность, в моем же романе какой-то американец нападал на этот самый миф. Скандал! Сотни тысяч людей прочли эту книгу с болезненным удовольствием, вроде того, какое испытывает человек, который сосет свой ноющий зуб.
За «Главной улицей» последовали романы «Бэббит» (1922), «Эроусмит» (1925), «Капкан» (1926), «Элмер Гентри» (1927), «Человек, который знал Кулиджа» (1928) и «Додсворт» (1929). Следующий роман, название которому еще не придумано, будет об идеализме в Америке — на примере трех поколений американцев — с 1818 по 1930 год, о том самом идеализме, — которого не понимают иностранцы, называющие американцев «загребателями долларов». Роман этот, по всей вероятности, увидит свет осенью 1932 года, и главная забота автора, работающего над ним, состоит в том, чтобы после получения Нобелевской премии писать лучше, чем ему дано от природы.
В 1928 году я женился в Англии на Дороти Томпсон, американке, которая была корреспонденткой по Центральной Европе и шефом бюро газеты «Нью-Йорк ивнинг пост». Мой первый брак, заключенный в Нью — Йорке с Грейс Хеггер в 1914 году, был расторгнут.
Все эти годы, начиная с 1915-го, когда я начал писать романы, я вел жизнь совсем не романтическую, а застойную. Я много путешествовал. На первый взгляд может показаться, что тот, кто за 15 лет успел побывать в 40 штатах страны, в Канаде, Мексике, Англии, Шотландии, Франции, Италии, Швеции, Германии, Австрии, Чехословакии, Югославии, Греции, Швейцарии, Испании, Вест-Индии, Венесуэле, Польше и России, является искателем приключений. Но это не так. На самом деле мои заграничные путешествия являлись лишь самым заурядным способом освежиться и убежать от реальности. В действительности я по-настоящему отправляюсь в путешествие тогда, когда сижу в курительном салоне пульмана, в поселке штата Миннесота, на ферме штата Вермонт, в отеле Канзас-сити или Саваны и прислушиваюсь к самому обыкновенному, обыденному разговору тех, кого я считаю наиболее экзотическими и удивительными людьми в мире, — обыкновенных граждан Соединенных Штатов, с их дружелюбием в отношении незнакомых людей и грубоватой задиристостью, с их жаждой материального преуспеяния и стыдливым идеализмом, с их интересом к широким проблемам и хвастливым провинциализмом: это и есть та самая сложность их характеров, изобразить которую — дело чести для американского романиста.
И теперь в возрасте 46 лет, став хозяином собственной фермы в идиллическом штате Вермонт и отцом ребенка, появившегося на свет в июне 1930 года, я нахожусь, смею надеяться, у начала своей карьеры романиста. Я верю, что период моего ученичества, со всеми его ошибками, уже близок к завершению!
1930СТРАХ АМЕРИКАНЦЕВ ПЕРЕД ЛИТЕРАТУРОЙ
Уважаемые члены Шведской академии! Дамы и господа!
Присуждение мне Нобелевской премии по литературе — большая честь, и если бы я пожелал выразить все переполняющие меня чувства, то, возможно, показался бы неискренним и многословным, а потому я ограничусь простым «спасибо».
Мне хотелось бы здесь рассмотреть некоторые тенденции современной американской литературы, некоторые угрожающие ей опасности и отрадные перспективы. Чтобы обсудить эти вопросы с абсолютной, ничем не сдерживаемой откровенностью, я, возможно, буду несколько прямолинеен, но говорить с вами иначе как с полной откровенностью, на мой взгляд, значило бы оскорбить вас. Мне придется несколько непочтительно отозваться об известных институтах и общественных деятелях моей горячо любимой страны.
Прошу верить, однако, что при этом мной никоим образом не руководят злопыхательские мотивы. Судьба обходилась со мной довольно милостиво. Я не знал тяжкой борьбы за существование, не слишком бедствовал, встречал много добрых людей. Время от времени я сам или мои книги подвергались довольно ожесточенным нападкам: например, один благонамеренный калифорнийский пастор, прочитав «Элмера Гентри», пожелал собрать толпу и учинить надо мной суд Линча, а другой божий человек из штата Мэн любопытствовал, нет ли какого достойного и законного способа засадить меня в тюрьму. Было и другое, похуже всех этих яростных проклятий: некоторые журналисты из числа моих старых знакомых, с которыми мы встречались в клубе, стали писать обо мне, что они, мол, знали меня лично, и человек-то я подлый и писатель никакой. Но если иной раз в меня и швыряли увесистым камнем, то я и сам бросил немало камешков, и было бы странно с моей стороны думать, что я не получу в ответ добрую порцию.
Нет, мне лично не на что жаловаться, а вот что касается американской литературы в целом, ее положения в стране, где процветают промышленность, капитал и наука, где из всех видов искусства лишь архитектура и кино считаются необходимыми и заслуживающими уважения, тут, повторяю, есть веские причины для недовольства.
В качестве иллюстрации могу привести инцидент, который касается Шведской академии и меня и произошел несколько дней тому назад, перед моим отплытием из Нью-Йорка в Швецию. Есть в Америке один ученый и очень добродушный старый джентльмен, некогда бывший пастором, профессором университета и дипломатом. Он член Американской академии искусств и литературы, и многие университеты удостоили его почетных степеней. Как писатель он известен главным образом своими милыми статейками о приятностях рыбной ловли. Не думаю, чтобы настоящие рыбаки, чье существование зависит от хода трески или сельди, считали рыбную ловлю развлечением, но из упомянутых статей я еще юнцом узнал, что в ужении рыбы, если вы занимаетесь ею не по необходимости, есть нечто очень важное и возвышенное.
Сей ученый муж публично заявил, что, присудив Нобелевскую премию человеку, который издевается над американскими установлениями, комитет по Нобелевским премиям и Шведская академия нанесли Америке оскорбление. Не знаю, собирается ли он как бывший дипломат создать из этого обстоятельства международный инцидент и потребует ли, чтобы американское правительство послало в Стокгольм отряд морской пехоты для защиты прав американской литературы. Надеюсь, что нет.
Можно было бы предположить, что столь образованный человек, удостоенный степеней доктора богословия, доктора литературы и уж не знаю скольких еще великолепных званий, иначе отнесется к этому вопросу. Можно было бы предположить, что он рассудит таким образом: «Хотя лично мне книги этого писателя не нравятся, тем не менее Шведская академия, присудив ему премию, оказала Америке честь, показав тем самым, что считает американцев уже не ребячливым захолустным племенем, настолько отсталым, что оно все еще боится критики, но возмужалой нацией, способной спокойно и серьезно отнестись к любому анализу страны, сколь бы язвителен он ни был».
Ученый с мировым именем мог бы дать понять, что Скандинавию, привыкшую к произведениям Стриндберга,[66] Ибсена и Понтоппидана,[67] едва ли шокирует писатель, самое анархистское утверждение которого заключается в том, что Америка при всем ее богатстве и мощи еще не создала цивилизации достаточно высокой, чтобы удовлетворить самые насущные потребности человечества.
Не думаю, чтобы Стриндберг часто распевал «Звездное знамя» или выступал с речами в ротарианских клубах, однако Швеция как будто смирилась с этим.
Я уделил столько времени критическим замечаниям нашего ученого рыболова не потому, что они сами по себе так уж важны, но потому, что они весьма показательны. Большинство американцев — не только читатели, но даже писатели — все еще боятся литературы, которая не прославляет все американское: как наши достоинства, так и недостатки. Чтобы быть у нас по-настоящему любимым писателем, а не просто автором бестселлеров, надо утверждать, что все американцы — высокие, красивые, богатые, честные люди и великолепные игроки в гольф; что жители всех наших городов только тем и занимаются, что делают добро друг другу; что хотя американские девушки и сумасбродны, из них всегда получаются идеальные жены и матери; и что географически Америка состоит из Нью-Йорка, целиком населенного миллионерами, из Запада, который нерушимо хранит бурный, героический дух 1870-х годов, и Юга, где все живут на плантациях, вечно озаренных лунным сиянием и овеянных ароматом магнолий.
Такие наши писатели, как хорошо известные в Швеции Драйзер и Уилла Кэсер,[68] почти так же мало популярны и влиятельны сегодня, как и двадцать лет тому назад. Из откровений почтенного академика-рыболова, которого я цитировал выше, следует, что наибольшим уважением у нас по-прежнему пользуются писатели, подвизающиеся в популярных журналах, которые дружно и убедительно твердят, что нынешняя Америка с населением в сто двадцать миллионов человек осталась такой же простой и буколической страной, какой была в те времена, когда в ней жило всего сорок миллионов;. что на заводе, где работают десять тысяч человек, отношения между рабочими и хозяином все еще такие же добрососедские и безыскусственные, как на фабрике 1840 года, где трудилось пятеро рабочих; что между отцом и детьми, женой и мужем, проживающими в апартаментах, расположенных в тридцатиэтажном дворце, с тремя семейными автомобилями у подъезда, пятью книгами на полке и неминуемым разводом на следующей неделе, взаимоотношения совершенно такие же, как и в семье, обитавшей в 1880 году в увитом розами пятикомнатном коттедже. Короче говоря, эти писатели утверждают, что Америка превратилась из сельскохозяйственной колонии в мировую державу, полностью сохранив патриархальную и пуританскую простоту дяди Сэма.
Такие наши писатели, как хорошо известные в Швеции Драйзер и Уилла Кэсер,[68] почти так же мало популярны и влиятельны сегодня, как и двадцать лет тому назад. Из откровений почтенного академика-рыболова, которого я цитировал выше, следует, что наибольшим уважением у нас по-прежнему пользуются писатели, подвизающиеся в популярных журналах, которые дружно и убедительно твердят, что нынешняя Америка с населением в сто двадцать миллионов человек осталась такой же простой и буколической страной, какой была в те времена, когда в ней жило всего сорок миллионов;. что на заводе, где работают десять тысяч человек, отношения между рабочими и хозяином все еще такие же добрососедские и безыскусственные, как на фабрике 1840 года, где трудилось пятеро рабочих; что между отцом и детьми, женой и мужем, проживающими в апартаментах, расположенных в тридцатиэтажном дворце, с тремя семейными автомобилями у подъезда, пятью книгами на полке и неминуемым разводом на следующей неделе, взаимоотношения совершенно такие же, как и в семье, обитавшей в 1880 году в увитом розами пятикомнатном коттедже. Короче говоря, эти писатели утверждают, что Америка превратилась из сельскохозяйственной колонии в мировую державу, полностью сохранив патриархальную и пуританскую простоту дяди Сэма.
Нет, я чрезвычайно благодарен рыболовствующему академику за то, что он подверг меня некоторому поношению. Являясь важной персоной в Американской академии искусств и литературы, он тем самым развязал мне руки и дал право говорить об академии с той же откровенностью, с какой он говорил обо мне. А любое честное исследование интеллектуальной жизни современной Америки должно уделить внимание этому странному учреждению.
Однако, прежде чем обратиться к академии, позвольте — мне предложить вашему вниманию фантазию, которая возникла в моем уме за несколько дней вынужденного безделья во время путешествия по бурным волнам Атлантического океана. Вы, конечно, уже знаете, что присуждение мне Нобелевской премии было встречено в Америке без всякого энтузиазма. Подобная ситуация, несомненно, вам знакома. Полагаю, что даже когда вы присудили премию Томасу Манну, чья «Волшебная гора» кажется мне квинтэссенцией духовной жизни всей Европы, даже когда вы присудили ее Киплингу, сыгравшему столь важную роль в обществе, что его называют создателем Британской империи, даже когда вы присудили премию Бернарду Шоу, — среди соотечественников этих писателей нашлись люди, недовольные вашим выбором.
Я попытался представить, что стали бы говорить, упади ваш выбор вместо меня на другого американского писателя. Скажем, на Теодора Драйзера. Следующий своим одиноким путем, Драйзер, которого, как правило, не понимают и зачастую ненавидят, больше всех сделал для меня и многих других американских писателей, освободив американскую литературу от викторианской и хоуэллсианской робости[69] и претенциозности и направив ее по пути честного, смелого и страстного изображения жизни.
Сомневаюсь, чтобы без первооткрывателя Драйзера кто-нибудь из нас осмелился писать жизнь такой, какова она есть, всю ее красоту и весь ужас, разве что кому захотелось бы очутиться за решеткой.
Мой великий коллега Шервуд Андерсон провозгласил Драйзера нашим ведущим писателем. Я с радостью к нему присоединяюсь. «Сестра Керри», замечательный первый роман Драйзера, который он осмелился опубликовать еще тридцать лет назад и который я прочел двадцать пять лет тому назад, ворвался в затхлую атмосферу мещанской Америки, как вольный западный ветер, и впервые со времен Марка Твена и Уитмена внес струю свежего воздуха в наш уютный домашний мирок.
Однако, если бы вы присудили премию мистеру Драйзеру, в Америке раздались бы стоны; вы бы услышали, что его стиль — я не знаю точно, что это за таинственная категория «стиль», но о нем так часто говорится в сочинениях второразрядных критиков, что, по всей вероятности, он существует, — так вот, стиль Драйзера тяжеловесен, что он не обладает чувством слова и его романы невероятно растянуты. И, уж конечно, почтенные ученые мужи негодующе заявили бы, что изображаемые мистером Драйзером мужчины и женщины — часто несчастные, отчаявшиеся грешники, а совсем не жизнерадостные, веселые и добродетельные праведники, каковыми подобает быть настоящим американцам.
А если бы ваш выбор пал на мистера Юджина О'Нила, заслуги которого перед американским театром выражаются всего лишь в том, что он за какие — нибудь десять — двенадцать лет совершенно преобразил нашу драму, представлявшую собой аккуратную, лживую комедию и открывшую нам благодаря ему великолепный, страшный и грандиозный мир, — вам бы напомнили, что он повинен кое в чем похуже, нежели простое издевательство, что жизнь ему представляется не разложенной по полочкам в кабинете ученого, а как нечто грандиозное, а часто даже ужасное, наподобие урагана, землетрясения или всепожирающего пожара.
А если бы вы присудили премию мистеру Джеймсу Брэнчу Кэбеллу,[70] вам бы сказали, что он прямо-таки фантастически злонамерен. Вам бы сказали также, что мисс Уилла Кэсер, несмотря на все патриархальные достоинства ее произведений о жизни крестьян Небраски, в своем романе «Погибшая женщина» настолько изменила патентованным американским добродетелям, что изобразила падшую женщину, которая непостижимым образом даже добродетельным лицам кажется очаровательной, а посему история эта лишена всякой морали; вам скажут, что мистер Генри Менкен слишком язвителен, что мистер Шервуд Андерсон[71] самым злостным образом заблуждается, считая половую жизнь столь же важным фактором, как и ужение рыбы; что мистер Эптон Синклер, являясь социалистом, греховно отрицает совершенство американской капиталистической системы; что мистер Джозеф Хергесгеймер не настоящий американец, так как думает, что хорошие манеры и внешний лоск помогают выносить нам тяготы будничного существования; и что мистер Эрнест Хемингуэй не только слишком молод, но, что еще хуже, употребляет выражения, которые джентльмен и знать не должен, что он полагает, будто пьянство — путь к достижению счастья, и утверждает, что любовь для солдата важнее, чем добрая резня на поле боя.[72]
Да, мои коллеги — очень нехорошие люди. И, дав премию кому-нибудь из них, вы поступили бы почти так же скверно, как присудив ее мне. Я же, как американский патриот, — только, прошу заметить, патриот образца 1930-го, а не 1880 года — счастлив, что они мои соотечественники и я могу с гордостью называть их имена даже в Европе Томаса Манна, Герберта Уэллса, Голсуорси, Кнута Гамсуна, Арнольда Беннета, Фейхтвангера, Сельмы Лагерлёф,[73] Сигрид Унсет,[74] Вернера фон Хайденстама,[75] Д'Аннунцио[76] и Ромена Роллана.
Такова уж моя участь — постоянно переходить в этой статье от оптимизма к пессимизму и обратно, но то же самое выпадает на долю каждого, кто пишет или говорит об Америке — самой противоречивой, самой невозможной и самой волнующей стране современного мира.
Итак, с нескрываемой гордостью перечислив имена тех, кого я считаю замечательными деятелями современной американской литературы, и опустив дюжину других имен, которыми я похвалился бы, будь у меня время, я опять должен вернуться к своему первоначальному утверждению, что в современной американской литературе, да и во всех остальных видах искусства, за исключением архитектуры и кино, мы, да-да, мы, создавшие столь плодотворные устои в коммерческой и научной областях, не имеем устоев, здоровых связей, героев, которым хотелось бы подражать, злодеев, которых следует проклинать. Не имеем путей, которыми нужно следовать, и опасных троп, которых нужно избегать.
Американский писатель, поэт, драматург, скульптор или художник обречен работать в одиночестве, не имея критериев, руководствуясь только собственной честностью.
Конечно, такова всегда была судьба художника. У бродяги и преступника Франсуа Вийона[77] не было теплого, уютного гнездышка, где нарядные дамы могли бы его приласкать и насытить изголодавшуюся душу — и еще более изголодавшийся желудок поэта. Этому истинно великому человеку, память о котором пережила всех герцогов и могущественных кардиналов, чьих одежд он, по общему мнению, был недостоин касаться, судьба уготовила канаву и черствую корку хлеба.
Американский художник не знаком с подобной бедностью. Нам хорошо платят, даже слишком хорошо, — среди писателей неудачником считается тот, у которого нет дворецкого, автомобиля и виллы на Палм-Бич, где он может, почти как ровня, общаться с банковскими магнатами. Но он несет бремя потяжелее бедности: сознание ненужности своих произведений, сознание, что читатели хотят видеть в нем только утешителя или шута или что его благодушно считают безобидным брюзгой, который, по всей вероятности, никому не хочет зла и который, во всяком случае, ничего не значит в стране, где строятся восьмидесятиэтажные здания, производятся миллионы автомобилей и миллиарды бушелей зерна. Нет такого учреждения или группы людей, к которым он мог бы обратиться за поддержкой, с критикой которых он бы считался, а похвалой дорожил.