Я отнюдь не намерен представить себя воплощением ложной скромности, которая является оборотной стороной все того же раздражающего эгоизма: «взгляните, мол, на меня, я так благороден, что готов признаться в отсутствии благородства». И я не намекаю, что мой пример интересен именно своей необычностью. Напротив, он самый заурядный. Я знаю романиста, который в романах, где реально живет его душа, правдиво и ярко показывает высокую, страстную, одухотворяющую любовь мужчины и женщины и который в личной жизни только подглядывает в замочные скважины, словно жалкий клерк, мечтающий в своих меблированных комнатах о настоящем приключении. Знаю я и другого литератора, который в своих книгах кажется воплощением красоты и силы, а на самом деле сидит дома у камина, заплывший жиром, страдающий одышкой и ворчащий из-за пустяков. И я знаю многих писателей, черпающих в бутылке виски вдохновение для того, чтобы изобразить сурового трезвенника.
Нет, если бы обычный, неискушенный читатель был умным человеком, он боялся бы, как огня, личного знакомства с большей частью своих любимых авторов. И эта сакраментальная тайна нашей профессии, которую я столь легкомысленно раскрываю, объясняет, почему биографии писателей так мучительно скучны, если только, конечно, они не приукрашены.
Обратимся к герою нашей биографии — к Синклеру Льюису.
Безусловно, в личной жизни не было человека более непривлекательного и неприятного, чем он; ему симпатизируют немногие, и то либо из-за стремления к оригинальности, либо потому, что находят его беседу забавной. Что он действительно умеет, так это воспроизводить манеру говорить некоторых легкомысленных и болтливых людей. Он имитирует американского Бэббита, разглагольствующего о своем автомобиле, шведа или янки, говорящего по-немецки, профессора колледжа, вдохновенно читающего лекцию обо всем и ни о чем в частности.
Случайный слушатель может воскликнуть в восторге: «Этот Льюис умеет выразить самую суть человека, а через него — и всей цивилизации!»
Но он явно захваливает Льюиса. Если бы он знал его достаточно хорошо, он бы увидел, что Льюис повторяет все эти шутки по нескольку раз, с детским простодушием тех провинциальных остряков, которые изображены в его «Главной улице». В такие моменты он только упражняется, только делает «заготовки» для очередного характера. Пребывая в подобном «водевильном» состоянии духа, он совершенно возмутительно не считается с тем, что другим из собравшейся компании тоже хочется хоть изредка вставить словечко. Он ошеломляет их, сбивает с толку, буквально топит в потоке своих комических словоизвержений. Только так, очевидно, он способен произвести на них впечатление. Но что касается глубокой научной дискуссии, изящного и тонкого светского разговора, серьезного, профессионального обсуждения проблем искусства, в том числе и проблем, связанных с созданием и его собственных романов, он оказывается нем, как рыба.
Если оставить в стороне его немногочисленные, но длительные дружеские привязанности да его искрометные монологи, человек этот, по-моему, лишен добродетелей, кроме, пожалуй, еще одной — действительно острой, горячей, безжалостной ненависти к лицемерию, к тому, что американцы называют «трескотней», но, возможно, это даже и не добродетель, а всего лишь вызванное завистью желание позлить людей, закрывая глаза на их многочисленные и блистательные достоинства и выискивая те немногие пороки, которые порождены либо укоренившимися привычками, либо экономической необходимостью.
Он ненавидит политиканов, которые лгут, шантажируют и грабят, прикрываясь туманной и высокопарной риторикой, врачей, которые, не считаясь с истиной, но с большой пользой для своего кармана внушают здоровым пациентам, что они больны; торговцев, сбывающих недоброкачественный товар; и фабрикантов, которые называют себя филантропами и не доплачивают своим рабочим; профессоров, которые во время войны пытаются доказать, что все противники — наши враги; и писателей, которые боятся писать о том, что кажется им правдой. Да, этого человека, почти образцового методиста и лютеранина, готового распевать затверженные с детства евангелические гимны вместо самой лучшей в мире застольной песни, настолько возмущают священники, отпускающие с амвона глупые шуточки и не желающие публично признаться в одолевающих их сомнениях, что он рискует растерять всех своих добрых друзей из их числа, так как нападает на них в своем романе «Элмер Гентри».
Но если исключить три перечисленные добродетели (представив, что таковые имеются), человек этот весьма скучен и несимпатичен. Долговязый, нескладный, рыжеволосый, с длинным носом; туалет его не блещет ни изяществом, ни поэтическим беспорядком, он походит на фермера из Йоркшира, однако не обладает ни крестьянской силой, ни сметкой и вообще лишен всякой романтичности.
У него нет любимых занятий, если не считать страсти к скучным путешествиям по самым неинтересным местам, изъезженным туристами. Игры его также не увлекают. Он ни разу в жизни не играл в бридж, гольф, маджон или бильярд; в теннис он играет, как восьмилетний ребенок — буквально так; купаясь, он рискует лишь поплескаться в спасительной близости берега. Даже за рулем автомобиля он, живущий в стране, где насчитывается не менее 60 миллионов опытных шоферов — любителей, способен развить лишь такую скорость, которая приличествует восьмидесятилетнему, страдающему ревматизмом архидьякону со вставной челюстью.
Он питает отвращение к званым обедам. Слушая дружелюбное мурлыканье добрых матрон, он изнывает от скуки. А годы пребывания в Европе и даже в Париже не пробудили в нем обворожительных склонностей гурмана. В искусстве вести себя за столом он сущий варвар (хотя в нем нет ни грана варварской мужественности). Самым изысканным винам он предпочитает виски с содовой; у него имеется также мерзкая, непростительная привычка, свойственная американцам, — выкуривать сигарету в промежутке между самыми изысканными блюдами. И он бахвал: он кажется достаточно скромным, пока сидит за письменным столом, но, разболтавшись и потеряв над собой контроль, он начинает долго и нудно рассуждать о том, как глупы критики, рецензирующие его книги.
Этому человеку сейчас 42 года. Из-за худобы он выглядит (если встает рано, что бывает крайне редко из — за его привычки к бесконечным словопрениям) моложе своих лет. Его отец и дед были провинциальными врачами в маленьком городке, описанном им в «Главной улице»; это поселок с низкими деревянными лавчонками и коттеджами, окруженными фруктовыми садами, а вокруг них на многие мили расстилается золотое море пшеницы.
Детство у него было самое обычное: занятия в школе; летом купание, осенью — охота на уток, зимой — коньки; домашние обязанности сводились к распилке дров и расчистке тротуара от снежных заносов, частых в этой северной части страны. Это было самое заурядное детство, если не считать пристрастия к чтению, что считалось не вполне обычным в этом городке занятием. Он упивался Диккенсом, Вальтером Скоттом, Вашингтоном Ирвингом.
Несомненно, это увлечение книгами и побудило его взяться за перо. Он начинал как необузданный романтик. В своих первых опытах он выступал исключительно как поэт: писал бледные, подражательные стихи о трубадурах и замках, которые он глубокомысленно обозревал с высоты своего миннесотского захолустья. По иронии судьбы, оказавшись в местах, где находились самые натуральные замки и была жива память о трубадурах — в Кенте, Корнуолле, Фонтенбло, Лондоне и Риме, — он имел обыкновение писать о затерявшихся среди прерий поселках Миннесоты.
В юности жизнь Льюиса сложилась исключительно легко. В ней не было места живописной хронике, повествующей о мужественной борьбе с нищетой и унижениями. Отец послал Льюиса в Иельский университет. Потом он стал репортером газеты, редактором в журнале и литературным консультантом ряда издателей. В промежутках случались и приключения и годы неудач, но все они были лишь веселыми эпизодами юности. Затем он работал уборщиком в одной радикальной кооперативной колонии и потерпел в данной должности неслыханное фиаско. Он совершил путешествие в Панаму в то самое время, когда строили великий канал, надеясь найти работу в тамошних экзотических джунглях. Он отплыл в Панаму на скотоперегонном судне, а вернулся безбилетным пассажиром, так и не найдя работы! Полтора года он жил в Калифорнии; одно время, поселившись в коттедже на берегу Тихого океана и перебиваясь на деньги, взятые в долг, он пописывал рассказы в соавторстве с Уильямом Роузом Бенетом;[3] кроме того, он занимался (и весьма неудачно) журналистикой в Сан — Франциско.
С 1910 по декабрь 1915 года он был весьма заурядным, тянущим свою лямку редактором в Нью-Йорке, женился и пришел к твердому выводу, что так никогда и не сумеет постичь искусство сочинять что-либо более художественное, чем реклама к плохим романам, хотя в Америке подобная реклама бывает по-настоящему художественной. Ему с трудом удалось выпустить два романа: «Наш мистер Ренн» и «Полет сокола»; он писал их по вечерам, после службы, и заработал гроши на этих книгах, которые остались незамеченными критикой.
С 1910 по декабрь 1915 года он был весьма заурядным, тянущим свою лямку редактором в Нью-Йорке, женился и пришел к твердому выводу, что так никогда и не сумеет постичь искусство сочинять что-либо более художественное, чем реклама к плохим романам, хотя в Америке подобная реклама бывает по-настоящему художественной. Ему с трудом удалось выпустить два романа: «Наш мистер Ренн» и «Полет сокола»; он писал их по вечерам, после службы, и заработал гроши на этих книгах, которые остались незамеченными критикой.
Юмористический рассказ, написанный им однажды шутки ради и без всякой серьезной надежды на его опубликование, открыл перед ним двери «Сатердей ивнинг пост», и уже через несколько месяцев он смог скопить достаточно средств, чтобы оставить службу и стать вольным художником.
Это случилось в декабре 1915 года, и с той поры он непрерывно путешествует — на поезде, в автомобиле, на корабле, пешком. Естественно, его всегда хвалили за то, что он рыщет по свету в поисках материала, но на самом деле он путешествует отнюдь не с этой высокодостойной целью, а потому лишь, что страдает «охотой к перемене мест», этой самой изнурительной из болезней. За последние одиннадцать с половиной лет самая длительная остановка — девятимесячная — была в Лондоне. Он проехал на автомобиле почти по всем штатам Америки. В Европе он побывал всюду — от Берлина до Афин и Севильи. Он провел несколько недель в Северной Канаде, в двухстах милях не только от ближайшей железной, но даже проезжей дороги. Он доплыл, минуя Вест-Индию, до Венесуэлы и Колумбии. За это время он успел все же написать 11 книг, несколько сборников рассказов и статей, поскольку обладает способностью акклиматизироваться в незнакомой комнате, в чужом городе и, от всего отключившись, максимум через три часа приниматься за писание. В часы работы ему безразлично, куда выходит окно, у которого он устроился с пишущей машинкой: на Пятую авеню, туманный Лондон или на молчаливую горную гряду.
Теперь он подумывает о поездке на Восток — в Индию, на Яву, в Японию, из чего можно заключить, что его «охота к перемене мест» поистине неутолима.
Человек он заурядный и к тому же, очевидно, лишенный воображения. Будь он другим, он мог бы сидеть дома и черпать вдохновение в собственных фантазиях, вместо того чтобы вдохновляться видом новых улиц, новых ландшафтов и новых лиц.
Короче говоря, он малоинтересный человек, достоинства которого, если таковые все-таки имеются, можно обнаружить лишь в его книгах.
1927АВТОБИОГРАФИЯ, НАПИСАННАЯ ДЛЯ НОБЕЛЕВСКОГО ФОНДА
Рассказывая о себе по просьбе Нобелевского фонда, я хотел бы показать, что и в моей жизни была романтика, нечто своеобразное, вроде похождений молодого Киплинга в Индии или авторитета Бернарда Шоу, когда он критиковал английскую экономику и искусство. Но, за исключением таких юношеских забав, как плавание на скотоперегонных судах из Америки в Англию во время студенческих каникул, как попытка найти работу в Панаме, когда там строился канал, и два месяца службы сторожем в Геликон-холле — неудавшейся кооперативной колонии Эптона Синклера, моя жизнь была весьма скучной: непрерывное писание, непрестанное чтение, малоинтересные путешествия в качестве туриста и несколько лет благополучного рабства в качестве редактора.
Я родился в 1885 году в поселке посреди прерий, в наиболее скандинавской части Америки — в штате Миннесота, в семье провинциального врача. Вначале я посещал обычную общеобразовательную школу вместе с многочисленными Мадсенами, Ольсонами, Нильсонами, Хединсами и Ларсенами, а потом уехал на Восток в Йельский университет. Несомненно, именно поэтому я сделал героя моей второй книги, «Полет сокола», норвежцем, а Густава Сонделиуса из «Эроусмита» — шведом. Доктора Сонделиуса я люблю больше всех своих героев.
В 1914 году, работая первую половину дня редактором в «Джордж X. Доран паблишинг компани», я по вечерам пытался создавать романы, и я так писал о Карле Эриксоне из «Полета сокола»: «Его отец был плотником, выходцем из Норвегии; сначала он работал рулевым, потом фермером в Висконсине и из Эриксена, американизовавшись, стал Эриксоном… Карл был норвежским американцем второго поколения, он родился в Америке, язык Америки стал для него родным; и внешне он был американцем, если не считать льняных волос да небесно-голубых глаз… К моменту его рождения «истинные американцы», натурализовавшиеся ранее, уже перебрались в городские дворцы или, наоборот, прозябали на глухих фермах. К этому времени уже Карл Эриксон, а не какой-нибудь Троубридж, Стивесант, Ли или Грант считался «истинным американцем». На его плечи легла задача выполнить предначертанную Америке судьбу — освоить просторы Запада; возродить суровые пуританские добродетели и вернуть яркие, напоенные осенними красками и перекличкой птиц дни Даниэля Буна; и в довершение всего его поколение или последующее должно было пробудить Америку к новым поискам и пониманию красоты».
В моем пребывании в Йельском университете не было ничего примечательного, разве что сотрудничество в «Йельском литературном журнале». Небезынтересно отметить, что все мои сочинения, опубликованные в журнале, отмечены печатью самой банальной романтики: что тот, кто в зрелые годы стремился изобразить, как люди в самой обычной обуви топчут самые обычные тротуары, в студенческую пору писал почти исключительно о Джиневре и Ланселоте, о выпи, тоскующей среди тростников Ирландии, о выдуманных писателями замках, где трубадуры предаются обильным возлияниям; короче — писал о вещах, ему совершенно неизвестных. Какой урок следует из всего этого извлечь, я не знаю. Может быть, тот, кто в девятнадцать лет бредит воображаемыми замками, к тридцати пяти возвращается на обочины Главной улицы; может быть, данный процесс происходит в обратном порядке; и насколько оба эти процесса желательны, пусть решают психологи.
После окончания колледжа я в течение двух лет работал журналистом, затем газетным репортером в Айове и Сан-Франциско, далее — как это ни странно — младшим редактором в журнале для преподавателей школ глухонемых — в Вашингтоне, округ Колумбия. Этот журнал субсидировался Александром Грэхемом Беллом, изобретателем телефона. Мое полное неведение по части преподавания глухим почти не мешало работе, поскольку должность, занимаемая мной, была более чем скромной. Каждую неделю я должен был перепечатывать сотни писем, содержащих просьбы о пожертвованиях для журнала, а в те дни, когда негритянка-уборщица не приходила, я наводил порядок в помещении редакции.
Все это, несомненно, свидетельствует о преимуществах университетского образования; и особенно наглядно проявилось это, когда в возрасте 25 лет я получил местечко в одном из нью-йоркских издательств с окладом 15 долларов в неделю! Такова была моя истинная цена на рынке рабочей силы, и я всегда не без грусти подозревал, что эта цена так бы никогда и не поднялась, если бы по чистой случайности у меня не обнаружилось способности к сочинению книг, которые так больно раздражали американское самодовольство, что у нескольких тысяч моих соотечественников возникло желание познакомиться с этими скандальными документами вне зависимости от того, нравились они им или нет.
За пять лет, прошедших со времени получения мной места в Нью-Йорке, и до того момента, когда деньги, полученные за несколько опубликованных рассказов, дали мне возможность стать свободным художником, — за эти пять лет я сменил несколько должностей, выполняя чисто канцелярскую, лишенную романтики литературную работу — в двух издательствах, в журнале («Адвенчур») и в газетном синдикате: я читал рукописи и писал, непрерывно писал рекламные объявления для книг, каталоги, скучнейшие книжные обозрения; короче говоря, в храме искусств я выполнял работу плотника и водопроводчика. И первые пять моих романов не вызвали никакого отклика: «Наш мистер Ренн», «Полет сокола», «Дело», «Простаки», «На вольном воздухе» — книги, — вышедшие в свет с 1914 по 1919 год и обреченные на забвение еще до того, как успели высохнуть чернила. У меня же не хватило обыкновенного здравого смысла уразуметь, что после пяти провалов было просто глупо продолжать заниматься сочинительством.
«Главная улица», увидевшая свет в конце 1920 года, была моим первым романом, который вызвал дружную ярость провинциалов, и, как я уже писал, его успех был поистине скандальным. В одном из самых популярных американских мифов рассказывается о том, что все американские деревни — воплощенное процветание и добропорядочность, в моем же романе какой-то американец нападал на этот самый миф. Скандал! Сотни тысяч людей прочли эту книгу с болезненным удовольствием, вроде того, какое испытывает человек, который сосет свой ноющий зуб.