– Ты думаешь по-шведски?
– Да, ведь это мой язык. Я говорю по-шведски вот уже двадцать пять лет.
– И во сне?
– Этого я не знаю. Сама подумай, что я могу ответить на твой вопрос?
– Ты скучаешь по родине?
– Нет, мой дом здесь. Я всегда была чужой там, где родилась и выросла.
– А по своей маме?
– Нет. Она умерла, и я по ней не скучаю. Не спрашивай меня больше об этом.
– А тебе хотелось в Швецию?
– Да, я переписывалась с одним мужчиной из Швеции еще до того, как встретила твоего дедушку.
Она подтягивает нитку, чтобы та лежала свободно. Стекла очков, съехавших на самый кончик носа, блестят. Чтобы очки совсем не свалились, бабушка вынуждена держать голову прямо, даже когда смотрит вниз. Она считает петли, стараясь воспроизвести узор из «Домохозяйки». Губы беззвучно шевелятся. Вокруг них уже много морщинок, в то время как в гладких черных волосах совсем не видно седины. Бабушка глядит на меня поверх очков, не переставая считать.
Как все странно получается! Бабушка переписывалась с мужчиной из Швеции, а потом встретила моего дедушку, шведа. Они поженились, и она уехала с ним. Она не скучает по родине и никогда не рассказывает мне о своей маме.
В семейном альбоме есть все: и дядя Леонард рядом с убитым львом, и маленькая Си в кружевном платьице, с кошкой на плече, и братья моей мамы в белых хлопковых костюмах – нет только бабушкиной мамы.
Правда, в шкафу стоит фарфоровая чашка. И на ней – рамка в форме овального медальона, в которую вставлена фотография. Снимок нечеткий, но можно разглядеть лицо женщины с грубыми азиатскими чертами. Бабушка не любит эту чашку. Она фыркает каждый раз, когда та попадается ей на глаза, и ставит в буфет фотографией вовнутрь. Так и сидит ее мама, запертая в шкафу лицом к стенке.
– Dat indische mens, – по-голландски объясняет бабушка.
Это туземец.
Кожа у бабушки мягкая, как бархат, и пахнет чем-то вкусным. Летом и зимой бабушка носит хлопчатобумажные платья одного покроя. Должно быть, в свое время она заказала их штук двадцать за один раз. Разве что рисунки на тканях различаются, да и то немного. Все бабушкины платья – в мелкий синий или черный цветочек, с высокими воротниками, «молниями» до талии и узкими поясками. Рукав длинный, с манжетами на резинке. Только в особо торжественных случаях бабушка надевает другое платье, той же модели, но сшитое из темно-синей шерсти. Его воротник и манжеты украшены белыми кружевами. К синему платью прилагаются черные туфли на высоком каблуке, в то время как на каждый день у бабушки есть такого же цвета ботинки на шнуровке.
Бабушка очень красивая.
У нее круглое и мягкое лицо. Она никогда не снимает золотой цепочки, на которой висит алмаз в такой же золотой оправе. С ней бабушка спит и моется. Иногда бабушка купается в озере Меларен. Она не умеет плавать, поэтому дедушка выстроил для нее купальню.
Это маленький белый домик, внутри него есть лестница, спускающаяся прямо в озеро. Бабушка заходит вовнутрь и закрывает за собой дверь. Потом сходит по ступенькам и плещется в камышах, держась за лестницу. Летом в Эльхольмсвике бывают вечера, когда озеро – единственное спасение от духоты.
Дом у бабушки с дедушкой совсем небольшой. На первом этаже – две комнаты, кухня и кладовка. На втором расположены три спальни, правда, средняя не имеет двери, ее заменяет штора из зеленого сукна. Эта комната самая интересная, потому что там стоит комод с множеством удивительных вещей. Среди них, например, пара длинных женских рук из слоновой кости с изящными пальцами, согнутыми так, чтобы было удобно чесать спину. Там же хранятся мотоциклетные очки с желтыми стеклами, голландские броши с изображениями катающихся на коньках девушек и кусочки лавы, в которые дедушка вставил несколько флоринов, когда лава еще не затвердела. Это было тогда, когда он покорял вулканы.
В стены комнаты встроены книжные полки, на которых стоят в основном любовные романы Берты Рэк и Нетты Маскетт[7]. Это бабушкино зимнее чтение. Книжки можно брать, но только тайком, потому что бабушка не одобряет, когда дети суют носы в такие романы или в истории с продолжением, вроде «Желания», что печатаются в журнале «Аллерс».
Зимой в доме обычно тихо. В это время года Эльхольмсвик похож на часы с кукушкой. Яблони в саду спят, укутанные снегом. Однако летом он буквально кишит народом, так что остается удивляться, как здесь всем находится место. Впрочем, порой его не хватает.
Фру Крантц, мама Крантц.
Я лежу рядом с ней на мостках для стирки и полоскания белья. Стоит ранняя весна, вода в озере Меларен холодная и чистая. Дно просматривается вплоть до мельчайших камешков. Те глядят на нас ясными глазами и тихо переговариваются. Скоро пригреет солнце, и мир для них станет видимым. Надо только набраться терпения. Весна – время маленьких камешков.
Летом камешки снова скроются из глаз. Вода в озере помутнеет, как будто в нее влили серо-зеленого сока. На поверхности будут плавать цветы и плоские листья растений, распространяющих легкий запах плесени. Летом природе нет до нас никакого дела, она обращена вовнутрь себя.
Но сейчас пока весна. Вьющиеся березки на берегу стоят голые. Фру Крантц бросает в озеро простыню, которую надо прополоскать, и полотно медленно разворачивается в воде. Фру Крантц хватается за край ткани и принимается возить ее – туда-сюда, туда-сюда.
Я плещусь на мелководье, полощу носовые платки, полотенца, кальсоны и сорочки. Наше белье сверкает белизной, как в рекламе порошка «Персил» – «сравни с чем угодно!». Хотя фру Крантц стирает хозяйственным мылом, которое расходится в воде кругами, напоминающими желтоватый дымок, тянущийся в сторону Кохольмена и Иттерхольмена.
Мама Крантц распрямляет спину и вздыхает. Она выкручивает простыню, и та с легким шлепком падает в корзину с готовым бельем, а мама Крантц берет из другой корзины следующую. Простыня еще исходит паром. Если руки окоченели, есть возможность их погреть. Но этого мама Крантц никогда не делает. «Мне некогда», – говорит она. Она кипятила белье сегодня на рассвете, после уборки в сарае и утренней дойки.
Я видела ее сегодня утром. Большая грузная фигура мелькала в овраге позади бабушкиного огорода. Фру Крантц имеет привычку держать голову немного набок. Когда она говорит, ее шея подрагивает, а голос вибрирует, словно доносится со дна трясины.
У фру Крантц большие красные ладони. Кожа на них натянулась. Они опухли от стирки и болят. Иногда фру Крантц потирает их, вздыхая. Но сейчас она торопится.
Все в ней дрожит и вибрирует при малейшем движении, даже огрубевшие руки. Сегодня она кипятила белье в подвале дедушкиного дома, в огромном чугунном котле. Пока она доила корову, дядюшка Крантц развел под котлом огонь.
Прежде чем выйти за дядю Крантца, нашего садовника, фру Крантц жила в Смоланде. Я понятия не имею, где это, знаю только, что это очень далеко и что там всегда темно.
– Я родом из полуночного Смоланда, – говорит мама Крантц.
Ее старшую дочь зовут Стина, но она не Крантц. Я поинтересовалась, почему.
– На то есть свои объяснения, – покачала головой фру Крантц.
– Какие? – спросила я.
В ответ фру Крантц рассказала мне длинную историю, в которой я мало что поняла. У Стины руки сапожника. Она может плотно приложить к столу большой палец, так что не останется ни малейшего зазора. Со стороны это смотрится забавно. Стина такая же крупная, как и ее мать, и на вид почти такая же старая.
Дядя Крантц, напротив, жилистый и маленький. И всегда пыхтит трубкой, как Карл Альфред[8]. Когда мама Крантц устает, она раскидывает руки и падает в объятья дяди Крантца. А тот смеется, не выпуская изо рта трубки. Смешно наблюдать, как его тщедушное, сухонькое тело пытается удержать ее, большое и полное.
Кроме Стины, у фру Крантц есть Стиг, Стуре и Бо, и все они Крантцы. Бо старше меня на год. Сама она называет себя «сестра Анна», и это самое красивое имя из тех, что я слышала в жизни.
– Не все так просто, – завершает свою историю мама Крантц.
– Что не просто? – не понимаю я.
– Свести дебет с кредитом в жизни.
Я подумала, что она имеет в виду деньги.
– И сколько вы зарабатываете здесь с дядей Крантцем?
Задавать такие вопросы – привилегия ребенка.
Фру Крантц распрямляет спину, на мгновенье оставляя работу.
– Спроси об этом дедушку. «Консул» знает наши доходы с точностью до последнего эре.
Голос у фру Крантц, как всегда, мягкий, звуки дрожат и словно перекатываются во рту. Тем не менее мой слух, словно маленьким острым ножом, режут резкие нотки. Я замолкаю.
Шпагаты для белья натянуты на деревьях и столбах сразу за лодочным домиком, что уставился просмоленными окнами на заросший вишней склон. На веревках есть прищепки. Мама Крантц учит меня сушить белье. Мы распрямляем простыни и наволочки. Рубашку следует вешать за подол, а не за воротник. То же касается и бабушкиных платьев.
Вот одно из них, раскинув рукава, падает на землю. Такое впечатление, что бабушку из него вымыли. По краям две вещи крепятся к шпагату и друг к другу одной прищепкой. Так образуются длинные коридоры простыней, по которым можно бегать. Мама Крантц возвращается в подвал с пустыми корзинками в руках. Я следую за ней по пятам. «Спроси своего деда, сколько мы зарабатываем», – повторяет она.
Много лет спустя она неожиданно позвонила. Словно луч света упал на мой захламленный письменный стол, когда я узнала в трубке ее вибрирующий голос. Сообщила ли она мне тогда о чьей-нибудь смерти, приглашала ли на свое восьмидесятилетие в Эшильстюну – этого я не помню. В голове у меня до сих пор крутится только одна сказанная ею фраза:
– Тебя теперь печатают, это хорошо. Я горжусь каждый раз, когда вижу в газете твое имя, – и дальше, без тени печали: – Но что ты пишешь – я не понимаю. Это не для меня.
Вот так просто. А я подумала о том, как буду счастлива, если в один прекрасный день мне удастся написать что-нибудь и для мамы Крантц. Это не имеет ничего общего ни с социальной совестью, ни с программными установками. Это всего лишь желание поговорить с близким человеком. Иначе все бессмысленно.
Помню, как летними вечерами над оврагом с сараями кружили ласточки. В воздухе висело их тоненькое, как иголки, «фьють-фьють». А пониже ласточек летали мы – так, что в глазах рябило от желто-зеленой чересполосицы лугов.
Эскадрой командовал Боссе. Воздух вокруг словно пенился и шел бороздами, как морские волны. Сейчас мы находились на немецкой территории, уже показались самолеты с крестами. Бигглз[9] делает левый поворот. Мы следуем за ним, не нарушая строя. Полная боевая готовность.
При такой скорости на глаза наворачиваются слезы. Внезапно Бигглз меняет курс. Это происходит так неожиданно, что все мы падаем на землю. Трава колючая и пахнет навозом. Я поднимаю глаза и вижу, что Бигглз все еще летает.
Его маленький блестящий самолет королевских ВВС одиноко кружит в небе. Держит курс в направлении сараев. В воротах появляется мама Бигглза, она вернулась из сада. Мама протягивает руки, и Бигглз стремительно пикирует в ее объятия – маленькая ласточка, почти точка. Я наблюдаю за ними из колючей травы.
Сердце колотится, кровь стучит в висках, перед слезящимися глазами мерцают радужные пятна, воздух переполняет легкие. И все потому, что мы слишком быстро неслись. И теперь я осталась внизу, запертая в своем теле, приклеенная, словно марка, к шершавой поверхности реальности.
Тем не менее я видела, как он пикировал и как потом исчез.
И теперь я в любой момент могу вызвать в памяти эту картину, пусть даже каждый раз это будет сопровождаться неприятным гложущим чувством. Словам недоступна такая ясность.
Дедушкино лицо. Мне трудно на нем сосредоточиться.
Словно кто-то чужой побывал в моем кабинете, кто-то – близкий мне человек – рылся в куче бумаг на моем столе и походя сделал несколько дружеских замечаний по поводу случайно прочитанного отрывка, в то время как на самом деле искал совсем другое.
Этого достаточно, чтобы «брошенное вскользь» потеряло всякий смысл. Ведь оно было сказано при ярком дневном свете, в то время как настоящие воспоминания пугливы, они предпочитают полумрак и имеют обыкновение передвигаться ощупью. Жаль. В таком случае мне больше нечего делать, оставшись наедине с собственной душой. Тому, кто больше не верит слову, лучше молчать.
Я исписала тысячи страниц, пытаясь приблизиться к истине. Тысячи вариантов того, как-это-должно-было-быть-но-не-было. Теперь я свидетельствую о том, что было. Но не в том смысле, что моим словам наконец удалось ухватить правду. Я имею в виду реальность ощущений. Она неоспорима. Она существует.
Каково жить под постоянным гнетом невысказанного? Все наше существование – весть, которую мы должны по мере возможности расслышать и изложить человеческим языком. Слова мешают нам справиться с этой задачей, но без них мы беспомощны.
Возможно, истина не в слове, а в жесте. В этом случае нам больше подойдет драма, а не проза, лирика, а не роман. Стихотворение – жест, цель которого – дать место тому, что не может быть выговорено. Указать на него. Констатировать его существование. В идеальном случае – предоставить пространство невыразимому вне собственной души, в том, что не есть я сам.
Писать о том, что не поддается описанию, – контрафобия[10]. Записки странствующего по Европе герцога с описанием мозолей на известном месте; тщательных наблюдений за целлофановой оберткой из-под сигаретной пачки, брошенной в сливную яму после нескольких дней затяжного дождя; непонятных разговоров в кабаках и на улицах; одиноких селений на горизонте, вбирающих в себя весь свет пространства, так что темнота вокруг становится видимой.
Да и что такое тело? Свет темноты, понимаемый как отсутствие света. И Европа рассматривается под каким-нибудь выбранным углом: автомагистралей или куч мусора. Иная перспектива оказывается невозможной. Луна видится с ее обратной стороны. Так и я смотрю на себя либо глазами ребенка из прошлого, либо взрослого, который скорее воображает, чем видит. Когда я была маленькой, я не умела писать. Я прониклась недоверием к слову сразу, как только стала перечитывать мною написанное. Или нет, я не доверяла себе, уже когда писала.
Иногда я проклинаю собственную болтливость. Невозможно точно излагать мысли, когда тебя переполняет столько слов. Я не могу описать дедушкино лицо. Возможно, мне стоило попробовать нарисовать его. Ведь когда-то и я хотела стать художницей. И не кто иной, как дедушка, был моим первым учителем. Художник, так и не ставший художником. Он уехал в Сурабаю, потому что брат сказал, что там можно найти замечательную натуру.
Брат уехал раньше него, движимый поисками приключений и жаждой богатства. Он хотел стать кузнецом своего счастья, и чтобы золото рекой. Здесь, на этой земле, можно найти замечательные мотивы для живописных полотен, писал он дедушке. И однажды дедушка Абель двинулся вслед за ним. Оскар вращался в деловых кругах, он торговал кофе, чаем, табаком и специями. Абель пошел по другому пути – стал кофейным плантатором.
Но в стране разразился кофейный кризис, и дедушка остался не у дел. Тогда и он соблазнился золотом Оскара. К тому же поговаривали о золотоносных реках на Борнео, недавно открытых европейцами. Вместе с несколькими компаньонами, в числе которых оказался один китайский торговец, Оскар организовал предприятие. Оно называлось «Мелави Дреджинг и Ко». Землечерпательные снаряды и прочее оборудование закупили в Австралии. Косяк команды составили китайцы. Лоцман, который должен был доставить оборудование на Борнео, был даяк. Руководство экспедицией возложили на дедушку Абеля.
Много лет, не то пять, не то десять, провел дедушка на реках Капуас и Мелави, прежде чем снова объявиться в Сурабае, без золота и оборудования. Тогда он и поступил на службу к брату.
Но до того, как это случилось, с острова Борнео в Швецию пришло восторженное письмо: «После пяти недель безостановочной гребли, во время которой мы не видели на берегах ни единой живой души, в верхнем изгибе реки обнаружился небольшой голландский гарнизон в составе трех офицеров, небольшого туземного отряда и доктора. И что самое удивительное, моя добрая старушка, у этого доктора оказалось пианино! Дорогая мамочка, три дня, посреди непроходимых джунглей я бренчал на расстроенном инструменте, и эти дни стали для меня счастливейшим временем всего моего пребывания в Нидерландской Индии».
О живописи, разумеется, речи не было, на нее просто не оставалось сил. Спустя много лет дедушка, все еще не имевший ни средств к существованию, ни определенных планов на будущее, расторг помолвку с Эстрид, стокгольмской подругой юности.
Краски в чемодане давно высохли. Холсты сгнили от сырости. Путешествие за экзотическими мотивами неожиданно затянулось.
«Я не могу просить тебя ждать меня и дальше, Эстрид.
Твоя молодость уходит, а у меня по-прежнему нет денег. Я не приглашаю тебя к себе, эта местность не для европейской женщины».
Классический сценарий, но оттого не менее трагический. Абель уехал и не вернулся. Эстрид он увидел лишь тридцать лет спустя.
Дедушка часто говорил, что родился в кинотеатре. Это потому, что квартира его родителей находилась неподалеку от моста Кюнгсбру, в доме, где позже открыли кинотеатр «Палладиум». Вероятно, там они и встретились с Эстрид тридцать лет спустя.
И бабушка, и Си помнили, как это было. Эстрид ждала, когда Абель войдет в комнату. Но лишь только она его увидела, лицо ее побледнело и ноги подкосились. Она села.
Не говоря ни слова, Абель приблизился к ней и опустился на колени. Потом ткнулся лицом в ее юбку и оставался в таком положении несколько минут. «Мне жаль», – только и сказал дедушка, когда наконец поднял голову. Тогда им обоим было за пятьдесят.