Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля - Агнета Плейель 4 стр.


Не говоря ни слова, Абель приблизился к ней и опустился на колени. Потом ткнулся лицом в ее юбку и оставался в таком положении несколько минут. «Мне жаль», – только и сказал дедушка, когда наконец поднял голову. Тогда им обоим было за пятьдесят.

А в это время в дверях стояла моя темнокожая бабушка с тремя детьми. Вероятно, всю эту историю мне все-таки передала Си. Бабушка не любила разговоров об Эстрид.

Но Эстрид незримо присутствовала в нашей жизни вплоть до того момента, когда дедушка наконец решился продать Эльхольмсвик.


Тот осенний день выдался солнечным, но ветреным. Нам предстояло освободить лодочный домик, где хранился разный хлам. Мы разбирали содержимое ящиков и баулов. Окончательное право решать, что выбросить, а что оставить, предоставлялось бабушке, но ее с нами не было. В тронутой инеем траве грел костер, куда бросали то, что уж точно беречь не стоило.

В одной из старых сумок обнаружилось золотое кольцо. Си взвесила его на ладони.

Когда кольцо оказалось в руке у бабушки, та поднесла его к глазам, подняв лицо к яркому осеннему солнцу. Покрутив кольцо в пальцах, бабушка вернула его Си и пошла прочь. «Это Эстрид», – сказала она.

Бабушке было семьдесят или даже больше, но я помню ее лицо в тот момент. Что потом сталось с кольцом?

Глава II

Вчера я ждала отца на Центральном вокзале. Был вторник, впервые после долгой разлуки мы договорились встретиться в половине первого на перроне, куда прибывают поезда из Хэссельбю. Я думала о том, что он, должно быть, порядком сдал в своей Африке. Когда мы виделись в последний раз, отец передвигался мелкими шажками, сильно наклонившись вперед – последствия кровоизлияния в мозг.

Почти час я бродила по перрону. В конце концов изобрела систему, которая позволяла мне держать в поле зрения всех выходящих из вагонов пассажиров. Если, находясь в постоянном движении, я оказывалась в дальнем конце платформы во время стоянки поезда и в противоположном ее конце, когда прибывал следующий, мне удавалось наблюдать за публикой, не упустив почти ни одного лица.

Я вытягивала шею, высматривая коротко стриженную седую голову. Я боялась, что отца кто-нибудь толкнет или что он, не заметив меня, подастся на платформу напротив, и тогда мы окончательно потеряемся. В первый момент, когда людской поток хлынул из вагонов, я с надеждой вглядывалась в каждого пожилого мужчину. Но прошло время, и толпа заметно поредела.

Теперь мне предстояло стоять в конце перрона в ожидании следующего поезда. Откуда ни возьмись появились два музыканта – один с аккордеоном, другой с контрабасом. Оба рослые, заметно за сорок, они чудесно играли традиционный танцевальный репертуар – «Палома», «Мы встретились на Капри» и тому подобное. Аккордеонист был швед забавной наружности. Его товарищ – как будто венгр. Потом подошел еще один, смуглый парень, не то из Индии, не то из Пакистана, который тут же сконструировал из спичечного коробка странный щипковый инструмент. Владел он им мастерски, чем привел в восторг публику на платформе. Не успел смуглый музыкант исчезнуть в поезде на Фасту, как послышались звуки губной гармоники. Это оказался рыжий мальчишка в джинсах, тоже большой талант.

Через некоторое время на платформе уже танцевали девушки. Еще один парень, в ковбойской шляпе, любовался ими со счастливым отсутствующим лицом. Футляр аккордеониста наполнялся монетами. Я заметила, что большинство жертвователей составляли пожилые дамы, из тех, кто на вокзале особенно опасается за сохранность своего кошелька.

Я и сама не удержалась и подошла к музыкантам. Слушая их, я сочинила незатейливую историю о мужчине и женщине, которые видятся друг с другом только в обеденный перерыв, и она каждый день надеется на встречу, которая совсем не обязательно состоится. Сердце женщины бьется сильней с приближением рокового часа. Разочарование раз от разу все болезненнее. Он все-таки появляется, хотя и редко, поэтому ей удается сохранить интенсивность чувства. Женщина считает дни, живет от одной встречи до другой.

Прошло больше часа, прежде чем я поняла, что отец не приедет. Однако к тому времени я так увлеклась своей историей, что мне расхотелось уезжать с вокзала. Я продолжала бродить из одного конца платформы в другой и слушать музыку.


Теперь в числе моих героев были и контрабасист с аккордеонистом. Они уже давно заприметили эту странную женщину. Они говорили о ней за кружкой пива. Неужели она действительно кого-то ждет?

Интересно, каков он? Красавец? Или обыкновенный человек, уставший от жизни, в прокуренном костюме и с плохой кожей? Хотя все это не имело значения. В любом случае его вид разочаровал бы музыкантов. Потому что к тому времени они уже знали: ни один мужчина на свете не достоин такой тоски.

Поэтому вдобавок ко всему они считали женщину немного сумасшедшей.

Улыбаясь друг другу поверх инструментов, музыканты забывали о незнакомке. Все так. Когда женщина появилась в следующий раз, ее чувство уже не имело прежней магической силы. Какой же надо быть дурой, чтобы не замечать пропасти, разделяющей объект желания и реального человека!

Разумеется, музыканты ошибались. А женщина, которая ждала – пожилая или молодая, светлокожая или смуглая, – все понимала правильно. Но она знала, что с некоторых пор носит в душе редчайшую драгоценность и что в этом заслуга мужчины, который больше не появлялся.

Женщина не могла придумать, что ей делать с ее сокровищем, и решила приберечь его до поры. Она не сомневалась, что когда-нибудь его час настанет.

Пора было домой. Кивнув на прощанье аккордеонисту и контрабасисту, я поспешила к эскалатору. За моей спиной играли «Эгона»[11] – песню, которую я часто слышала по радио в детстве.


«Дорогая мамочка, три дня подряд посреди непроходимых джунглей я бренчал на его расстроенном инструменте, и эти дни стали для меня счастливейшим временем всего моего пребывания в Нидерландской Индии».


Деревянный дом в Эльхольмсвике был выкрашен в красный цвет. Дедушка расширил помещение, устроив на чердаке застекленную веранду. На нижнем этаже появился зал, где хватило места для стола с ножками в форме львиных лап. Веранда под коричневой крышей походила на оранжерею, которую дерзкий садовник разбил в нескольких метрах над землей.

Между тем никаких теплиц с цветами там не было.

Пространство заполняли связки старых газет, обувь, которой не нашлось места в гардеробе, и ожидающая ремонта одежда. Зимой там было холодно и мрачно. Летом стояла жара, как в тропиках. Мертвые шмели и осы сухими кучками лежали вдоль стен.

Думаю, дедушка задумывал устроить наверху художественную мастерскую, а там помимо прочего гладили белье. Прокипятив его в подвальной прачечной, прополоскав в водах озера Меларен и высушив за лодочной будкой, фру Крантц относила белье на стеклянную веранду, где они с бабушкой обрабатывали его ручными катками.

И только в последние годы жизни в Эльхольмсвике, вспомнив про живопись, дедушка стал использовать это помещение по назначению.


Живопись, страсть молодости, захватила его снова. Дедушка сокрушался, что изменил делу, для которого был предназначен, и считал свою жизнь потерянной. Тоненькие куньи кисточки выскальзывали из его грубых рук. Дедушка начал с акварелей, столь же монументальных, как и лингамы позади дома, и столь же воздушных. Обычно он сидел на веранде, где всегда было немного душно. За стеклянными стенами шумели кроны деревьев, в просветах которых мерцало озеро Меларен.

Пришло наконец время мотивов, ради которых он когда-то оставил Швецию, соблазненный прелестями яванской природы. Дедушка изображал величественный вулкан Семеру, на который когда-то совершил не одно восхождение. Он не нуждался в пленэре. Его натура была при нем и уже много десятилетий ждала своего часа.

Итак, дедушка писал вулканы.

Ради этого он когда-то отправился в дальнее странствие. Но все вышло иначе: он вступил с ними в единоборство и почти покорил их. Дедушка надолго осел во владениях вулканов, потому что овраги, на склонах которых были разбиты его кофейные плантации, находились у самого их подножия. И каждую четверть часа, в любое время суток, Семеру выбрасывал из кратера гигантский дымовой гриб, а еще три минуты спустя по земле пробегала дрожь и откуда-то из ее глубин слышались гулкие раскаты.

Иногда дымовую кеглю скрывали мерцающие сине-черные облака. А еще бывало, Семеру принимался рокотать. Только за первый год дедушкиного пребывания на Яве такое случилось два раза. В первый раз это походило на канонаду из тысяч орудийных стволов. Земля уходила из-под ног, и люди падали. А потом несколько дней подряд в окрестностях вулкана сыпал жаркий пепельный дождь.

Второй раз Семеру тяжело вздыхал. Тогда из его жерла полилась горящая лава, которая залила склоны кофейных оврагов и подожгла леса.

Второй раз Семеру тяжело вздыхал. Тогда из его жерла полилась горящая лава, которая залила склоны кофейных оврагов и подожгла леса.

Верхом на лошади дедушка преодолевал затвердевшие черные потоки, пробирался через пустынный ландшафт с перекатывающимися песчаными волнами, а потом, спешившись, карабкался по склону, развернув бамбуковую лестницу и цепляясь за обрывки корней. Но все это было позже. А во время извержения он вместе с туземцами пал ничком на землю и решил, что настал Судный день.

Они жили во владениях своенравного и могущественного правителя и полностью зависели от его власти. Семеру, величественный силуэт которого был центром вулканического пейзажа, по временам вел себя спокойно, по временам волновался. Бывало, облака черного пепла сутками застилали небесные светила.

И теперь дедушка Абель писал свою встречу с могущественной природной силой.


Дедушка осторожно макал кисточку в воду и проводил ее по тряпочке, чтобы избавиться от лишней влаги. Его рука дрожала.

Одна из картин изображала Семеру в час рассвета. Небо пронзали огненные стрелы. В древнем лесу у подножия вулкана еще царила ночь. Из мертвенно-серого кратера вырывались первые струйки дыма с проблесками пламени. Дедушка написал мир в первый день Творения.

Другая картина представляла Семеру в часы затишья. В преддверии наступления тьмы стихали птицы. Небо меняло цвет от пурпурного до изумрудного и темно-синего, прежде чем природа погружалась в недолгий смертный сон. А потом жизнь пробуждалась, и все начиналось заново.

Дедушка Абель писал в состоянии крайнего напряжения, иногда монотонно мурлыча себе под нос. Я не упускала случая лишний раз взглянуть на его работу. Он так осторожно, почти с трепетом, орудовал кистью, как будто чего-то в себе боялся. Яркие тропические краски мешал с серебристо-белой, заставляя светиться. Дедушка возвращался к живописи, как к любимой женщине, стараясь не напугать ее излишней горячностью и болезненно переживая вину за свое долгое отсутствие.

Его вулканы были изумительны парящей в воздухе тяжестью и силой, преодолевающей самое себя. Он возвращался к ним снова и снова. И не только хранившиеся в памяти образы служили моделями его пейзажей – дедушка Абель писал свою несостоявшуюся жизнь. Вулканы – воплощение мощи, и нежные кисточки, смоченные в полупрозрачной акварели. От картин дедушки Абеля исходил странный свет.

Что же он, собственно, делал? На склоне лет словно пришел сам к себе с повинной, к чему-то такому, что осознал в себе слишком поздно: силе, которая помимо прочего сделала его художником. И теперь дедушка работал словно шепотом, опасаясь ее разбудить или разгневать.

Разве не та же сила, что когда-то вложила в его руки кисть, заставила потом ее бросить? Исполненные болезненной чувственности, пейзажи дедушки Абеля будто выражали его скорбь по всему тому, что так и не было написано.

Дедушка стремился к лаконичности. Он изучал японскую живопись горных пейзажей в лунном свете. И все же, я думаю, его творчество питали совсем другие источники.

Между самовыражением в искусстве и в жизни есть существенная разница. Для некоторых эта дилемма становится неразрешимой. Дедушка был слишком привязан к жизни, поэтому и предпочел живописи тридцатилетнее странствие по Нидерландской Индии. Он сделал выбор.

Однако, изменив искусству, он пренебрег жизнью. Мне кажется, он это понимал. Этот парадокс отразился в его парящих вулканах. «Поздно» – не то слово. Дедушка вернулся к живописи, когда это было уже невозможно.

Он так и не обрел цельности. Как глубоко пролегала трещина в его душе, я понимаю только сейчас, вспоминая его картины. А тогда я так и крутилась возле его стола. Я хотела стать художником, как дедушка Абель.

За стеклянными стенами веранды шелестела листва. На поверхности озера Меларен плясали солнечные зайчики. Дедушка Абель напевал себе под нос.

Он снова писал картины и был счастлив.


Вулканы не были единственной его темой. Существовало по крайней мере еще две, которые дедушка разрабатывал на моих глазах.

Во-первых, это залив между двумя мысами. Точнее, свет над водой залива, еще точнее – отсутствие света. Это мог быть меларенский пейзаж или воспоминание детства, когда он часто проводил лето в шхерах. Так или иначе, этот мотив дедушка пережил лично. Он писал не торопясь, очень медленно. Время от времени откладывал кисти в сторону, куда-то уходил, потом возвращался.

Между элементами дедушкиного пейзажа не существовало границ. Небо и вода разделялись невидимой линией. Преобладало желтое и белое. Светло-желтые контуры деревьев светились на фоне темной воды. Краски сгущались, растворялись, исчезали, передавая отражения, переходы, звуки.

Трудно было определить, какое время суток изображала акварель. На ней как будто вообще не существовало ничего конкретного, единичного. В то же время четко просматривались очертания берегов, мыса, кроны деревьев. Пожалуй, здесь лучше всего подошло бы сравнение из области музыки: аккорды, сочетания звуков, опрокинутые в безвременье. Современный джаз или что-то старинное – текучее, скользящее.

Ручьи, журчащая вода, сочащийся свет.


Откуда он? Из глубины картины. Не от луны, солнца или другого изображенного источника, но именно из субстанции материала. Это был непредусмотренный, случайно задержавшийся свет, некогда поглощенный предметами и теперь прорывавшийся наружу.

Такой я вижу сейчас эту картину. Отголоски воспоминаний снова заполняют мое воображение. Поэтому, наверное, будет ошибкой утверждать, что это был пейзаж. Скорее настроение. Состояние покоя, переполняющей душу тишины, медитации. Именно так. Акварель представляла собой медитативный акт.

Это было погружение в действительность, присутствие. Дедушка Абель писал, закатив рукава, низко склонившись над столом и совершая медленные, как в трансе, движения руками. От долгого пребывания на солнце его лицо покрылось загаром, который уже не сходил, но кожа оставалась мягкой. Гладко выбритые щеки блестели, глаза переливались оттенками синего и серого.

Глаза сверкали, как вода. Дедушка носил седые усы. Он был лыс, только за ушами серебрился седой пушок, словно остатки венца, возложенного на чело патриарха. Дедушка и в самом деле имел склонность к тирании и отличался вспыльчивым характером. При этом его черты выдавали нежность, ранимость.

Именно таким я помню его до сих пор. В восемьдесят с лишним у него был рот, который приятно целовать, и руки, заключавшие меня в самые крепкие и теплые объятия. Это я могу сказать наверняка, потому что каждый вечер приходила к нему в спальню пожелать спокойной ночи. Обычно в это время дедушка уже лежал в постели, в сшитой бабушкиными руками пижаме.

Я прикладывалась щекой к его яремной яме, которая пахла одеколоном 4711[12]. Дедушка так крепко прижимал меня к себе и держал так долго, что я поневоле начинала бояться, что он не собирается меня отпускать. Однако хватало легкого движения, намека на желание освободиться, чтобы он отнял руки. Я точно помню это по тысячам объятий.

Однажды вечером мы с дедушкой сидели на берегу одного из прорытых им каналов. Рядом находились и другие взрослые, они беседовали о чем-то таком, чего я не понимала. Дедушка прижимал меня к себе так крепко, что я стала задыхаться. К горлу подкатил неосознанный ужас: что, если я больше никогда не смогу пошевелиться, сдвинуться с места? И никому из окружающих не было до меня никакого дела.

И дедушка, будучи погруженным в разговор, тем не менее сразу угадал мое настроение. Мышцы его расслабились. Это произошло внезапно. В первый момент мне показалось, что я улечу и застряну где-нибудь в кроне дерева, как стрела, выпущенная из лука. Я испытала невиданное облегчение и страх одновременно. Внезапно обретенная свобода пьянила, однако уже в следующую секунду мне стало не хватать дедушкиного тепла. Он и в любви был в высшей степени своеобразен.


Помню, дедушка сидел в своем зеленом кресле, а мы лежали перед ним на ковре. Он рассказывал нам разные истории.

– Когда-то на Яве у меня был друг по имени Калькон, – говорил дедушка. – Мы жили в соседних домах, и оба возделывали кофе. Однажды я устроил маленький праздник. Наутро Калькон вскочил на своего коня и умчался прочь. Я долго смеялся, и знаете почему? В спешке он перепутал стремена и оказался на лошади задом наперед. Калькон держался за хвост, чтобы сохранить равновесие. А лошадь ускакала в джунгли.

– И это правда? – не поверили мы.

– Истинная правда, – хохотал дедушка.

В другой раз он и Калькон пошли охотиться на тигра. Калькон выслеживал в кустах добычу, но вскоре вылетел оттуда пулей. Тигр мчался за ним по пятам с разинутой пастью, в которой торчала палка.

– Бедняга Калькон, – качал головой дедушка. – Он уже думал, все кончено. А знаете, что я сделал? Я выпрыгнул из-за соседнего куста и сунул в пасть тигру палку. И Калькон остался цел.

Назад Дальше