Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля - Агнета Плейель 5 стр.


– Цел? – Мы удивленно округляли глаза.

– Разумеется, ведь тигр не мог его сожрать, если его пасть была перегорожена палкой.

– Ты нас обманываешь.

– Ничуть не бывало.

– И где ты взял такую палку?

– Это было мое ружье.


Дедушка давал нам уроки рисования. Его это страшно забавляло. В одном из сундуков он отыскал книгу в коричневом переплете: «Рисунок. Изображение разных пород деревьев». Это пособие, автором и иллюстратором которого был отец дедушки, маринист, рекомендовали даже студентам Академии изящных искусств.

Книга учила внимательности к деталям. Каждое дерево изображалось во всей своей уникальности: осина, береза, липа, ива. Я лежала на ковре рядом с дедушкиным зеленым креслом и разглядывала немые деревья на страницах учебника. Настоящие имели каждое свой голос. Ветер, объяснял дедушка Абель, шепчет по-разному в кронах ольхи и осины.

– Породы деревьев различаются особенностями светотени и шелестом ветра в кронах, это надо понимать тому, кто хочет рисовать лес, – говорил дедушка.

Он сидел в кресле возле радиоприемника, закинув ногу на ногу. На столе стыл кофе. Дедушка ждал новостей о войне в Корее, попутно рассуждая о живописи.

Я расспрашивала его о яванских женщинах. Какие они, красивые? Дедушка отвечал, что с женщинами, как и с деревьями: они разные. Но на Яве они красивые. А потом добавил, доверительно наклонившись ко мне, как к взрослой:

– Можешь представить себе, каково мне было хранить чистоту все эти годы, ведь меня ждала невеста в Швеции.

Чистоту? Дедушка! Помню, как у меня отвисла челюсть. Я чувствовала, что слова дедушки открывают мне, девочке-подростку, что-то важное, но не могла понять что. При чем здесь чистота? Зачем? Фантазия рисовала мне лица соблазнительных яванок, освещенные желтым светом уличных фонарей в портовых городках Индонезии, совсем как в романах Сомерсета Моэма, которые я проглатывала в то время один за другим.

Я не посмела вдаваться в подробности. Возможно, туземные женщины были не в счет. Позже я поинтересовалась у Си, что имел в виду ее отец. Сначала она задумалась, а потом посоветовала мне понимать слова дедушки Абеля буквально. Раз он так сказал, стало быть, так оно и есть на самом деле. Тем не менее я знала, что сама Си таким объяснением не удовлетворилась и уже после смерти Абеля спрашивала мнения на этот счет своего брата. Но тот только смеялся.

В конце концов этот вопрос, как и многие другие, остался без ответа. Хотя вполне возможно, дедушка говорил правду. Во всех его творениях – непрестанных поисках красоты и гармонии – чувствовался налет эротизма. Помню дедушку склонившимся над круглым столом на стеклянной веранде. Его лицо выражало высшую степень сосредоточенности. Мыслями он был не здесь, в дальних странах или в краю своего детства и юности. Он писал, завершая таким образом свою жизнь.

Все это подводит меня к третьему мотиву его творчества: женщинам.


Сейчас у меня нет перед глазами дедушкиных картин. Я давно не видела их, лет двадцать, а может, тридцать. Я не знаю, где они, если они вообще еще существуют. Однако в воображении, как кажется, я могу воспроизвести не только их окончательный вид, но и их становление под дедушкиной кистью, мазок за мазком.

Разумеется, на самом деле это не так. Такое было бы невозможно. Дедушкины акварели живут во мне своей жизнью, и память сильно изменила их со временем. Тем не менее там они в надежной сохранности. И в таком виде акварели – единственное, что осталось у меня своего. Вероятно, ни у кого из нас ничего нет, кроме воспоминаний.

Однако и они не вечны.

Каждый раз накануне пробуждения некто М. видит один и тот же кошмарный сон: он – ребенок в бушующих волнах белого цвета. Или нет, это не волны, а белая пелена. Бесконечная белизна, простирающаяся, насколько достанет глаз.

Внезапно она начинает подниматься. Это происходит так медленно, что почти не заметно со стороны. Тут же появляется слабый неприятный звук. Пелена достигает плеч М., его подбородка, рта, глаз. Он не в силах пошевелиться. Он ничего не может сделать. Белизна его поглощает.

Звук исходит от множества аппаратов, превращающих происходящее в нескончаемый поток кадров. Они фиксируют каждое мгновение жизни, не оставляя ни малейшей возможности ускользнуть. Воспоминания исчезают медленно, словно таблетка растворяется в стакане воды. Скажи мне, что это не так. Но это правда. Белая пелена наступает.


Вот и лето прошло. Я писала не каждый день, но только когда находила на это время. Даже если это никому не нужно, я пыталась спасти хоть что-то из своей прошлой жизни. Здесь, снаружи, ветер раскачивает кроны, так что кажется, будто деревья не укоренены в земле, а парят, едва ее касаясь. Уже первый осенний шторм оставит их голыми.

Меня настигает белая пелена. Что мне остается, как не сдаться ей на милость? Что-то во мне подсказывает, что надо сопротивляться, но, честно говоря, я не думаю, что в этом есть хоть какой-то смысл. М. каждый раз просыпался с чувством обреченности. И это было ужасно, как если бы вас внезапно парализовало где-нибудь посреди улицы.

Моя жизнь утекает сквозь пальцы. Я не проявила достаточно рвения, пытаясь хоть что-нибудь сохранить. Я никогда не умела писать дневники, в том числе и в молодости. Тогда – особенно: стоило авторучке прикоснуться к бумаге, как меня настигало осознание собственной лживости. Откуда это? В чем моя ошибка? Все мы склонны ставить под сомнения наши переживания и восприятие. Нужно иметь характер, чтобы сохранить индивидуальность.

Но, описывая дедушкины акварели, я не лгу, хотя и не говорю всей правды. Я просто сопротивляюсь белой пелене. Я окликаю, воссоздаю мое прошлое, потому что боюсь себя потерять. Именно так. Только для меня все это и имеет значение. Что ж, тем лучше! Значит, мои записи нигде не будут использованы, они останутся моими. Они никогда не вольются в коллективное прошлое, чтобы стать частью валового культурного продукта.

Воспоминания, имеющие смысл только для нас самих, вероятно, и есть самые ценные. И они достойны существования как никакие другие. Обратите же внимание на мои мучительные попытки придать им общественный вес. Смотрите на меня, оседланного верблюда, силящегося пролезть через игольное ушко. Мной движет отчаяние. Я – как дерево осенью, как пробирающийся сквозь песчаную бурю верблюд.


Здесь будет уместно описать один мой недавний сон. В нем я была на вечеринке, где среди моих друзей и знакомых увидела верблюда с печальными глазами. Здороваясь, он протянул мне переднее копыто. Преисполненная состраданием к несчастному животному, я повела его домой. Опасаясь, что он поцарапает пол, чем вызовет недовольство Си, я поместила животное в большую коробку, которую водрузила в гостиной на рояль. Так верблюд и стоял там. Ему нравилось, когда кто-нибудь играл арабскую музыку. Тогда из коробки слышалось ритмичное постукивание – он танцевал.

Но потом всех нас накрыл шторм, и все, что находилось в гостиной – лампы, книги, картины, вазы, – вылетело в окно. Началось наводнение, гостиную затопляло. Я не могла снять с рояля коробку с верблюдом. Ситуация складывалась угрожающая, тем более что крышка была насмерть прибита гвоздями. Чтобы не утонуть, я выскочила в окно. Что мне оставалось? Краем уха я слышала, как беспокойно топчется на рояле верблюд. Итак, я бросилась в бушующие под окнами волны.

Верблюду, однако, удалось раскачать коробку так, что его вынесло следом за мной. Мы встретились с ним в пенном потоке. От удара о поверхность воды крышка открылась. Полагаю, меньше всего в тот момент нам хотелось смотреть друг другу в глаза. Тем не менее мы держались, хотя в любую минуту могли утонуть.

Таким образом нам удалось добраться до противоположного берега. Вскоре мы оказались на небольшой гравийной дорожке, с обеих сторон обсаженной молодыми деревцами. Возле одного из них я увидела велосипед, которым немедленно воспользовалась, продолжая двигаться сквозь непогоду. Верблюд, как собачонка, трусил рядом со мной.

Внезапно наши взгляды встретились. Сколько преданности было в прекрасных глазах моего верблюда!

Я не знаю, что означает мой сон. Сама мысль о возможных толкованиях вызывает у меня легкое головокружение.


И все-таки я не могу избавиться от ощущения некоторого сходства между дедушкой Абелем и этим верблюдом. Некоторое время он беспокойно топтался в своей закрытой коробке в поисках малейшего, хотя бы с игольное ушко, отверстия. С тех пор я опасаюсь смотреть на фотографии деда. Там все слишком очевидно. Внешне дедушка действительно похож на верблюда, хотя до сих пор я этого не замечала.

Я уже написала о двух темах его последних акварелей, которые, мне кажется, говорят о нем нечто очень важное. Остается еще одна, но что я могу о ней сообщить, если считаю ее ненастоящей, попросту говоря, клишированной?

Время от времени дедушка рисовал обнаженных красавиц. Их белоснежные тела возлежали на диванах в неопределенной восточной обстановке. Насколько я помню, на женщинах ничего не было, кроме оголовья или диадемы. Их позы одновременно выражали целомудрие и соблазн – немного на боку, с плотно сведенными ногами и закинутыми за голову руками. Лица, обрамленные волнами каштановых волос, смотрели на зрителя. Здесь я вынуждена прибегнуть к клише: на их губах играла насмешливая улыбка.

Время от времени дедушка рисовал обнаженных красавиц. Их белоснежные тела возлежали на диванах в неопределенной восточной обстановке. Насколько я помню, на женщинах ничего не было, кроме оголовья или диадемы. Их позы одновременно выражали целомудрие и соблазн – немного на боку, с плотно сведенными ногами и закинутыми за голову руками. Лица, обрамленные волнами каштановых волос, смотрели на зрителя. Здесь я вынуждена прибегнуть к клише: на их губах играла насмешливая улыбка.


Экспрессионизм, модернизм и кубизм дедушка Абель ненавидел с одинаковой силой. Одного взгляда на картину Пикассо было достаточно, чтобы ему стало плохо. В то же время его влекли импрессионисты. Чувствуя родство с Ренуаром, Моне, Мане и Ван Гогом, дедушка любил их работы. Но Пикассо он считал гангстером! Как-то раз Си подарила ему на день рождения книгу о Пикассо. Дедушка воспринял это как оскорбление. Он вернул подарок тут же, даже не развернув. Расстроился не на шутку.

Зато дедушке очень нравился Буше, особенно его женщины. Возможно, это их озорные улыбки, невинные и одновременно манящие, вдохновляли его на портреты восточных красавиц. В Эльхольсмвике имелась репродукция картины Буше. Она висела в столовой, в нише.

Однако сравнение с великим мастером было явно не в дедушкину пользу. В дедушкиных женщинах не чувствовалось жизни. Хотя расплывчатые контуры без прикрас передавали пышные формы, им недоставало сходства с действительностью, а именно чувственности, чтобы быть настоящими.

Мне кажется, я замечала это еще в детстве. Уже тогда меня смущали дедушкины портреты. Как будто их нарочитое бесстыдство открывало в самом дедушке нечто такое, с чем мне бы не хотелось иметь дело. Однако одна деталь заинтересовала меня настолько, что я решила спросить о ней дедушку. Она повторялась каждый раз: у всех дедушкиных женщин груди были разной величины.

– Почему ты так рисуешь? – удивилась я.

Не помню, что сказал мне дедушка, если ответил вообще.

Именно эта особенность усиливала сходство дедушкиных персонажей с настоящими женщинами. В целом его красавицы походили на каменные плиты, однако обладали вполне живыми грудями, большими и тяжелыми. Не сомневаюсь, что дедушка писал их, опираясь на собственный опыт.


При этом ни одна из его героинь не имела ничего общего с бабушкой. Так чьи же это были груди? Эстрид? Разумеется, это было совершенно не важно. Меня, во всяком случае, это ни в коей мере не касалось. Вполне возможно, дедушка вообще не думал о реальной женщине. Если что меня и огорчало, так это дедушкина беспомощность. В неодинаковом объеме грудей мне виделась не более чем непростительная художественная оплошность. Других объяснений я не находила. В конце концов, дедушка не был профессиональным художником. Он не стоил и мизинца такого мастера, как Буше.

И все же дедушкина квалификация волновала меня мало. Мне не давала покоя другая жизненно важная проблема. Романтизированные вулканы тем не менее хороши, почему же в белых женщинах на диванах мне виделось клише? Или все дело в моем толковании? Что именно не нравилось мне в дедушкиных красотках? Очевидно, они плохи, однако раздражали меня совсем не этим.

Я возмущалась дедушкиными работами, как и сам дедушка, когда получил в подарок книгу о Пикассо. Это было равносильно обвинению во лжи. Он врет, подлец, на самом деле эта женщина не такова! Именно за это я его и ненавижу!


Память, как и чувственность, имеет обыкновение заигрывать с эпохой и ее обычаями. Белоснежные женщины художника Абеля отдавали замочной скважиной, постыдной страстью, взглядом – искоса – в случайно выдвинутый запретный ящик. Я хранил чистоту, Бог свидетель, как тяжело мне это давалось. Возможно, в словах дедушки была правда, однако женщины на его картинах перечеркнули мое прежнее представление о нем как о человеке и художнике.

Почему обнаженную нужно рисовать не иначе, как в образе одалиски? Зачем опускаться до уровня посредственного копииста? Ответ – время. Его время. Все дело в том, что я его просто не люблю. Больше всего меня в нем огорчала коррумпированность искусства. В первую очередь, конечно, в плане несвободы, которая и есть источник всяческого уродства. До всего остального мне нет никакого дела.

Интересно было наблюдать, как это проявлялось в дедушкиных полотнах каждый раз, когда он писал женщину. Я лукавлю, доказывая себе, что все это не имело ко мне никакого отношения. Это касалось меня не меньше, чем моя лживость или неспособность вести дневник.


Ночью мне снился кошмарный сон: кто-то зашил мне рот грубой штопкой. Меня разбудил неприятный звук – игла проходила сквозь кожу.

В коридоре, отделявшем в Эльмхольмсвике кухню от жилых комнат, всегда стояла темнота. Там не было окон, только две двери, одна из которых выходила в переднюю часть дома, а другая – в заднюю. Во мраке коридора прятался монстр: деревянный человек-птица ростом намного больше, чем я. Он стоял, раскинув крылья и растопырив, словно пальцы, резные перья. Птичье тело, увенчанное головой с острым клювом, держалось на человеческих ногах, крепких и скрюченных. Пальцы одной из них сжимали обнаженный меч.

Этого яванского бога звали Гаруда. Позже я прониклась к нему симпатией, но тогда он казался мне грозным чудищем, надзирающим за правдой и ложью. Однажды в конце лета мы с Уллой играли за домом, на «ночной» стороне двора. Внезапно нам послышалось шипение приближающейся змеи, и мы в ужасе убежали в дом. Помню, как колотились наши сердца, как мы задыхались и перешептывались. Неожиданно позади яванского идола нарисовался силуэт бабушки. Ее лицо тоже казалось вырезанным из дерева.

– Почему вы шепчетесь? – строго спросила она. – Так ведут себя только люди с нечистой совестью.

В этот момент бабушка сама походила на идола. Мы опешили. В конце концов, что мы такого сделали, что она так злится? Когда она ушла, я поняла, что ложь таится везде, даже страх порой оборачивается обманом.

Бабушка была божеством на границе двух миров, правды и неправды. Она же отделяла туземцев от людей со светлой кожей, лучшие народы от худших. Подвластные бабушке области жизни – сексуальность, статус, совесть – начинались на букву «с». По какую сторону разделительной черты стояла сама бабушка, я не знаю. Тогда я плохо разбиралась в этих вопросах. Однако ее меч, не менее разящий, чем у Гаруды, рассек мое сердце на две части.


Одна из границ, которую стерег деревянный Гаруда, отделяла кухню от хозяйских покоев. Бабушке не нравились мои бесконечные переходы из одной половины в другую, но Улла была моей лучшей подругой. Ее мать, голубоглазая и тонкогубая фру П., царствовала на кухне еще до появления яванок. Ее волосы завивались в мелкие кудряшки, плотно прилегавшие к голове. Улла, моя ровесница, была маленькой и юркой девочкой, с красиво изогнутыми ногтями, напоминавшими маленьких ящерок. Мы дружили много лет, но мать Уллы тоже стерегла границу между нашими мирами. Между двумя частями дома, как между полюсами магнита, словно действовало некое силовое поле.

Иногда, когда людей за столом на львиных лапах оказывалось слишком много, детей отправляли обедать к фру П., которая в таких случаях накрывала еще один стол во дворе, под березой у входа на кухню. Однажды, когда мы с Уллой никак не могли поделить последний кусок пирога, фру П. взяла его на вилку и положила на тарелку дочери.

– Это ее пирог, – объяснила она, глядя на меня льдисто-голубыми глазами. – А ты должна есть с ними, в столовой.


Границы. Они пересекались и ветвились, образуя сложный узор. Дедушка оставался вне их, на стеклянной веранде. На его светящихся акварелях границы были размыты, и миры беспрерывно перетекали один в другой. Но бабушка блюла порядок. Однажды она увидела у меня в руке прорезиненный шнур и тут же надавила на плечи, усаживая за дедушкин стол.

– Ты взяла резинку без разрешения?

Обычно этот шнур висел на вбитом в стену крючке.

Я не отвечала. В любом случае резинка казалась мне не стоящей внимания мелочью. Но бабушкины глаза горели, как два уголька. Солнце слепило, проникая сквозь занавешенные белыми гардинами окна. Это был момент истины. Бабушка держала в руке ножницы, которые уперла острием в столешницу.

В конце концов я во всем повинилась. Помню вдруг охватившее меня блаженство. Словно бабушка своими ножницами срезала с меня что-то лишнее, обнажив мою душу. После признания мне стало хорошо, и меня это удивило.


Однажды Си рассказала мне, что в детстве ее наказывали, запирая в шкаф. От страха она принималась колотить ногой в дверцу и делала это по несколько часов подряд, насколько хватало сил.

– Но тебя же выпускали в конце концов?

– Они открывали дверцу и спрашивали, образумилась ли я. Если я отвечала «нет», меня запирали снова.

– А за что? Ты врала?

– Мне запрещали выходить за калитку одной. Правда, я делала это в компании своей подруги, которую звали Йетти.

Назад Дальше