Они настаивали, чтобы я спешил с моим побегом, указывая на то, что находящаяся в Гамбурге английская делегация, по имеющимся у них сведениям, очень враждебно относится к пребыванию в Гамбурге советского консула и что, дескать, в ее среде даже поднимается вопрос о моем аресте, и я рискую быть расстрелянным…
Повторяю, события шли быстрым темпом, много раздумывать было некогда, и я решил воспользоваться предложением. Но, хотя это предложение и делалось «товарищески», мне была назначена очень высокая плата за автомобиль, и половину суммы я должен был внести тут же, а остальную половину при моей посадке. Решено было, что в тот же вечер, попозже мы выедем. Я сделал необходимые распоряжения. Вещи были уложены, и мы, т. е. жена, я и служащие консульства, решившие меня проводить, стали ждать. Часов в семь вечера один из делегатов снова приехал ко мне в сопровождении еще какого то солдата, которого он мне представил, как шофера, назначенного для доставки меня на датскую границу. Он снова подтвердил необходимость спешить, попросил еще денег и предложил нам быть готовыми к отъезду в девять часов…
Замечу, что мне очень мало улыбался этот побег. Я не мог отделаться от какого то тяжелого чувства, что я, как-никак, бегу со своего поста!.. Но выходившие из консульства служащее приносили из города все более и более тревожные сведения о циркулирующих в Гамбурге слухах о моем аресте… Надо было бежать!..
Около девяти часов автомобиль был подан. Два человека сопровождали его – шофер и его помощник. Они сказали, что надо спешить во всю, осмотрели количество багажа, нашли его не чрезмерным, потребовали, согласно условно, остаток выговоренной платы, сказали, что им надо еще заехать в гараж взять бидон эссенции, что через десять минут они приедут, и уехали…
Мы прождали их всю ночь… Они не возвратились… Я разыскивал их на другой день по телефону: оказалось, что их нет больше в Гамбурге…
Между тем у меня в консульстве начались заболевания. Tе массы военнопленных, которые за несколько дней перебывали у меня и которые приходили оборванные и грязные, во вшах, внесли в помещение инфекцию испанки и, начиная с моей жены, все переболели этой болезнью, правда, в легкой форме. В заключение же свалился и я, заболев очень тяжело с осложнением воспаления легких. Но еще в самом начале болезни я поспешил распустить свой штат и при мне (живя в помещении консульства) осталось только двое лиц: Елизавета Карловна Нейдекер (Германская подданная, родившаяся в России и окончившая Екатеринбургскую гимназию. – Автор.), исполнявшая обязанности делопроизводителя и помощницы бухгалтера, и Коновалов (портье), который на все мои настояния ухать на родину (это я еще имел возможность ему обеспечить), ни за что не согласился меня покинуть.
Я плохо реагировал на окружающую меня жизнь, мною овладела полная апатия, и вскоре я впал надолго в бессознательное состояние. И лишь по временам ненадолго сознание возвращалось ко мне. Этими промежутками сознания пользовалась моя жена и Е. К. Нейдекер, чтобы дать мне для подписи крайне необходимые бумаги. Я смутно реагировал на появление около меня докторов, из которых один был очень известный гамбургский профессор. Вся же внешняя жизнь потонула для меня в сумерках беспамятства. Уже потом, придя в себя, я узнал, что вскоре после моего заболевания, ко мне приехал председатель совета солдат. Хотя он держал себя в высшей степени любезно, тем не менее он настойчиво сказал жене и Е. К. Нейдекер, что ему необходимо меня видеть…
Уверения, что я очень болен и нахожусь в бессознательном состоянии, на него не подействовали, и он потребовал, чтобы ему показали меня. Жена ввела его в мою комнату. Убедившись, что я здесь и действительно без сознания, он смутился, но все-таки заявил, что должен поставить около меня часового, очень путано мотивируя это необходимостью защиты меня от всяких случайностей… Он не говорил, что меня хотят арестовать, но держал себя весьма загадочно. Однако, по настоянию жены и Е. К. Нейдекер, указывавших ему на то, что на меня, когда я приду в себя, вид часового может произвести потрясающее и может быть роковое впечатление, он согласился отменить часового. Затем он потребовал, чтобы немедленно же была снята с наружной двери консульства вывеска, добавив при этом, что жена, Е. К. Нейдекер и Коновалов могут свободно выходить из консульства, но неоднократно и настоятельно подчеркнул, что консульство больше не существует, что оно упразднено…
Когда я пришел в себя и был уже на пути к выздоровлению, один из врачей лечивших меня как то в разговоре со мной (он, надо отметить… вообще относился ко мне и моему положение очень сердечно) стал усиленно рекомендовать мне расстаться с помещением консульства, за которым усиленно следят и переехать с женой в одну, хорошо известную ему санаторию, где он ручается, я буду в полной безопасности. Этот добрый человек был, как он намекнул, весьма встревожен за меня теми упорными слухами, которые царили, и, имея связи, он говорил, как о несомненном будущем факте, о моем аресте… после долгих переговоров по этому поводу и после моих категорических отказов, он со слезами на глазах сказал:
– Я сделал все, господин консул, чтобы вас убедить. Вы не хотите следовать моим дружеским советам и сами себя обрекаете на… Ах, поймите же, ведь здесь речь идет не только об аресте, нет, это гораздо серьезнее, дело идет о вашей жизни…
Мне это казалось, конечно, просто значительным преувеличением, продиктованным чрезмерным страхом за меня, и я старался успокоить моего доктора. Тогда он рекомендовал мне «на случай крайней необходимости» скрыть где-нибудь на себе пакетик веронала, чтобы в случае чего безболезненно умереть…
Однако, тучи сгущались надо мной. В городе продолжали ходить всевозможные слухи по поводу меня. Их подтвердил и один господин из русской колонии, с которым я познакомился во время организации общества помощи военнопленным. Он как то прокрался ко мне и стал уговаривать меня уехать из Гамбурга, где, дескать, мне не сдобровать, и очень рекомендовал мне уехать в маленький пограничный городок Хадерслебен в Шлезвиг, откуда, благодаря имеющимся у него связям, я легко мог бы пробраться в Данию, где у него тоже имелись связи…
– Люди, к которым я вас направляю, евреи, – сказал он, – и они помогут вам и все сделают для вас, как для еврея…
– Да, но, к сожалению, я не еврей, – заметил я.
– Как!.. Вы не еврей?… Какое несчастье!.. Тогда я почти бессилен помочь вам… Впрочем, я все-таки напишу моим друзьям, может быть, они все-таки смогут что-нибудь сделать для вас…
И он тут же дал мне адрес, которым, кстати сказать, мне не пришлось воспользоваться. Но его советом относительно пограничного городка Хадерслебена я все-таки воспользовался.
Я был еще очень слаб.
И вот, моя жена, Е. К. Нейдекер и Коновалов решили за меня, что я должен ухать. Однажды рано утром меня под руки вывели из нашей квартиры и мы с женой в сопровождении Е. К. Нейдекер, ни за что не хотевшей нас бросать в трудную минуту, уехали (железные дороги, хотя и плохо, но уже функционировали) в Хадерслебен. Это было 15-го декабря 1918 года.
Много пришлось нам биться в Хадерслебене, где, как я вскоре в этом убедился, за мной была усиленная слежка… Надежда перебраться в Данию упала. Я все еще был очень слаб. Е. К. Нейдекер через несколько дней ухала в Гамбург, чтобы ликвидировать помещение консульства, позаботиться об архиве и пр.
Целый месяц мы вели тяжелое прозябание в Хадерслебене. 15-го января свершилось то, чего мы ожидали. В дверь комнаты отеля, где мы жили, раздался резкий стук и к нам вошли два полицейских.
– Вы господин генеральный консул Соломон? – спросил один из них, по-видимому, старший.
– Да, – ответил я.
Он ударил меня ладонью по плечу со словами:
«Вы арестованы». То же самое повторилось и с моей женой…
Нам предъявили приказ министра иностранных дел о нашем аресте и доставке нас в Берлин. Полицейские обыскали наши вещи и велели их уложить в чемоданы, все время грубо понукая нас, и увели в местную тюрьму.
На утро в тюрьму явился прокурор, которому я заявил протест по поводу лишения меня свободы. Но он грубо расхохотался и принялся меня отчитывать, как-де нехорошо, что я большевик… Вслед за ним явились два жандарма, которые отвели нас на вокзал и затем увезли в Берлин. Благодаря железнодорожной разрухе, нам пришлось еще переночевать в тюрьме в Фленсбурге…
На следующий день по пути произошла маленькая, горькая для меня сцена. Поезд остановился на вокзале в Гамбурге, где была пересадка. Не знаю уж почему, старший из сопровождавших нас жандармов обратился к содействию солдата, дежурного по станции от имени совета солдат и матросов. Я увидел знакомое по прежним сношениям лицо. Но он только взглянул на меня. По его глазам я видел, что он великолепно узнал меня, но он тотчас же отвернулся и услужливо и заискивающе обратился к жандармскому вахмистру…
На следующий день по пути произошла маленькая, горькая для меня сцена. Поезд остановился на вокзале в Гамбурге, где была пересадка. Не знаю уж почему, старший из сопровождавших нас жандармов обратился к содействию солдата, дежурного по станции от имени совета солдат и матросов. Я увидел знакомое по прежним сношениям лицо. Но он только взглянул на меня. По его глазам я видел, что он великолепно узнал меня, но он тотчас же отвернулся и услужливо и заискивающе обратился к жандармскому вахмистру…
IX
Поздно вечером, 17-го января, на третий день ареста, голодные и измученные, мы были в Берлин. Жандармы повезли нас на Вильгельмштрассе, в Мин ин. дел. В вестибюле мы встретились с только что привезенной с нашим поездом из Гамбурга Е. К. Нейдекер, арестованной на моей консульской квартире, которую они вместе с Коноваловым оставались хранить… Я снова пытался протестовать… Дежурный чиновник, расписавшись в получении арестантов, при нас же позвонил по телефону тайному советнику Надольному. Я стоял у аппарата и, по странной случайности, слышал весь разговор. Чиновник сообщил, что нас доставили в министерство, и спрашивал, что с нами делать?
– Отправьте их под надежной охраной в Полицейпрезидиум на Александерплац, – услыхал я резкий голос Надольного.
– Но господин консул протестует против своего ареста, указывая на свою дипломатическую неприкосновенность… Он требует, чтобы ему разрешили поместиться в гостинице, он даст подписку о невыезде.
– Я сказал, – ответил Надольный резко, – отправьте его в полицейпрезидиум… Протесты!.. Кончилось их время, слава Богу!..
Был вызван военный караул. Молодому лейтенанту, почти мальчику, было поручено доставить нас в тюрьму. Он взял с собой на помощь еще одного солдата. Нас усадили в автомобиль и повезли по мрачным улицам Берлина, только что пережившего новый путч, во время которого были убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург, в Полицейпрезидиум. Юноша лейтенант был настроен воинственно, он все время держал в руках револьвер, направленный на меня, и поторопился показать нам свою власть, когда я обратился к жене с каким то вопросом.
– Замолчать! – свирепо крикнул этот юноша. – Не сметь разговаривать!.. Еще одно слово и… – он многозначительно указал на свой револьвер.
Мы ехали молча. А кругом в морозном воздухе время от времени раздавались еще выстрелы, то одиночные, то небольшими залпами, свидетельствуя о том, что путч не был еще окончательно ликвидирован…
Уже в канцелярии Полицейпрезидиума, на вопрос чиновника, за что я арестован, я снова заявил протест, на который в виде ответа последовало недоуменное пожимание плечами.
После некоторых формальностей нас развели по камерам. Меня не обыскивали, но мою жену надсмотрщица заставила раздеться до нага в холодном коридоре и тщательно обшарила и ее и ее пожитки… В тюрьме Полицейпрезидиума тоже все было запущено, было холодно, грязно… Не раздеваясь, я повалился на койку, дрожа от холода и от смертельной усталости… Рано утром я потребовал, чтобы меня свели в канцелярию, где я снова написал протест и потребовал объяснения причины моего ареста. Смотритель, ознакомившись по моим словам с моим делом, стал меня утешать, говоря, что это должно быть, просто недоразумение, которое немедленно рассеется. Он тут же позвонил в мин. ин. дел и сообщил о моем протесте и о моем болезненном состоянии. Ему ответили, что чиновник, которому поручено расследование дела, уже выехал в Полицейпрезидиум и скоро объяснит мне все.
И действительно, скоро меня снова позвали в канцелярию в особый кабинет, где я увидел маленького чиновника министерства ин. дел, приходившего ко мне иногда в посольство с поручениями от Надольного, фон Треймана, а рядом с ним еще одного господина, как оказалось, полицейского комиссара по уголовным делам. Я сразу же потребовал объяснения причины такого явного нарушения моей неприкосновенности. Но, разумеется, я никакого удовлетворительного ответа не получил. И затем начался допрос.
– Вы обвиняетесь, – начал фон Трейман, – в том, что, находясь на дипломатическом посту и пользуясь экстерриториальностью, занимались пропагандой, тратя на это имевшиеся в вашем распоряжении средства. Это во первых. А во вторых, в том, что, находясь в Гамбурге и в Хадерслебене, куда вы выехали без разрешения, вы сделали попытку нелегально уехать из Германии. Угодно вам будет отвечать на эти обвинения.
Я изъявил полное согласие дать объяснения.
– Прежде всего, – сказал чиновник, – не признаетесь ли вы чистосердечно, сколько точно вы израсходовали денег на пропаганду… Имейте в виду, что чистосердечное указание смягчить вашу участь, что мы, в сущности, хорошо знаем ту сумму, которую вы употребили на преступные цели. Но нам нужно ваше чистосердечное признание…
– Прежде всего, – ответил я, – я категорически отрицаю взводимое на меня обвинение, что и прошу записать в протокол: никакой пропагандой я не занимался, почему и не мог тратить на нее денег.
– А, хорошо, хорошо, – с хитрой улыбкой опытного следователя ответил фон Трейман. – В таком случае, не будете ли вы любезны точно указать, какую сумму вы израсходовали в Гамбурге?
– Точно я не могу указать, – ответил я, – у меня нет при себе отчета, он в моих делах в Гамбурге, но приблизительно я истратил свыше 12 миллионов марок…
– Свыше 12 миллионов марок? – переспросил фон Трейман, не скрывая своего удовольствия по поводу так ловко выуженного у меня признания. – А вот как, вот как, очень хорошо… Господин комиссар, не угодно ли вам записать это признание господина консула… Да, так… А на какие именно, точно, цели вы израсходовали в один месяц вашего пребывания в Гамбурге столь колоссальную сумму денег?
– Если вопрос этот вас интересует, вам нужно взять мои бухгалтерские книги, которые остались в Гамбурге. Или, еще лучше, обратитесь в банк «Дисконто Гезельшафт», где у меня текущий счет и где я хранил и храню все отпущенные мне суммы и через который я производил платежи по предъявленным мне счетам и требованиям.
Лицо у моего следователя вытянулось. – А, – разочарованно протянул он. – Но на что вы тратили деньги?
Я объяснил: на уплату пароходству и страховым обществам. Он стал наседать на меня и сказал, что ему хорошо известно, что я тратил и на другие цели. И он вытащил из досье номер газеты, в которой было отмечено мое пожертвование 1.000 марок в пользу семей убитых во время революции (В качестве представителя советского правительства, я, действительно, пожертвовал через редакции одной газеты в Гамбурге, собиравшей на венки жертвам революции, 1.000 марок, оговорив в препроводительном письме, что вношу эту сумму вместо пожертвования на венок, как пособие вдовам и детям убитых во время гамбургской революции. – Автор.), и предъявил его мне. Я, конечно, подтвердил.
– Так вот, это и есть ваше преступление, – сказал фон Трейман.
– Так значит, все лица, которые внесли тогда те или иные пожертвования, тоже привлечены к ответственности? – спросил я.
Он смутился, сказав, что это видно будет. Полицейский комиссар пришел ему на выручку и, отозвав его к окну, стал ему что то доказывать и в чем то убеждать его…
Не менее слабо было и обвинение меня в желании бежать из страны, правительство которой усиленно настаивало на моем отъезде из нее. Я тут же попросил разрешения мне обратиться к помощи адвоката. Фон Трейман резко отказал мне.
Из этого допроса так ничего и не вышло (Отмечу в виде курьеза, что фон – Тройман предъявил ко мне обвинение в том, что, находясь в Хадерслебене, я оттуда руководил революционным движением в Германии и принимал даже участие в последнем путче в Берлине перед самым своим арестом. Это же обвинение предъявил мне и допрашивавший меня впоследствии главный прокурор, доктор Вейс, повторил, как курьез, с улыбкой заметив, что не требует от меня никакого ответа на этот пункт.
Впоследствии мне стало известным, что за мной следили в Гамбурге наша прислуга и ее возлюбленный, какой – то унтер – офицер, поселившийся в доме против консульства. Эти соглядатаи и наплели всяких нелепостей и небылиц на меня, приписывая мне действия, к которым я и хронологически и по условиям места не мог иметь никакого отношения. – Автор.) Я внес также протест по поводу моей абсолютно ни в чем неповинной жены и потребовал свидания с ней. Снова частный разговор с комиссаром, и мне объявили, что нам разрешено поместиться в одной камер.
Меня увели и через некоторое время отвели в обширную камеру на 24 человека, где я нашел уже и свою жену и наши вещи. Таким образом, нас и держали вместе во все время этого почти двухмесячного тюремного сидения.
Вскоре меня снова вызвали на допрос, причем тот же фон Трейман сказал мне, что моя жена и я арестованы в качестве заложников за каких то немецких граждан, арестованных советским правительством в Риге, и что нас постигнет равная им участь… И началось безрадостное прозябание в загрязненной, запущенной тюрьме, полной насекомых, в которой обыкновенно держат воришек и проституток. В то время Германия находилась в ужасающих экономических условиях, а потому и немудрено, что и тюрьмы были в самом плохом состоянии: пища была отвратительна (мы питались на свой счет и нам приносили обед из какого то плохенького ресторана), да и не топили почти совсем, хотя стояла на редкость суровая зима: лишь два раза в день, в шесть часов утра и в шесть вечера пускали по трубам пар на полчаса и вслед затем все выстывало.