Меня увели и через некоторое время отвели в обширную камеру на 24 человека, где я нашел уже и свою жену и наши вещи. Таким образом, нас и держали вместе во все время этого почти двухмесячного тюремного сидения.
Вскоре меня снова вызвали на допрос, причем тот же фон Трейман сказал мне, что моя жена и я арестованы в качестве заложников за каких то немецких граждан, арестованных советским правительством в Риге, и что нас постигнет равная им участь… И началось безрадостное прозябание в загрязненной, запущенной тюрьме, полной насекомых, в которой обыкновенно держат воришек и проституток. В то время Германия находилась в ужасающих экономических условиях, а потому и немудрено, что и тюрьмы были в самом плохом состоянии: пища была отвратительна (мы питались на свой счет и нам приносили обед из какого то плохенького ресторана), да и не топили почти совсем, хотя стояла на редкость суровая зима: лишь два раза в день, в шесть часов утра и в шесть вечера пускали по трубам пар на полчаса и вслед затем все выстывало.
Но были периоды, когда за недостачей угля и совсем не топили. Немудрено, что я, не оправившись еще как следует после испанки, стал все слабеть, точно таял, а потому пребывание в тюрьме было для меня очень мучительно…
В тюрьме я случайно узнал, что, кроме Е. К. Нейдекер, был арестован также «по моему делу» и Коновалов, которого содержали в том же полицейпрезидиуме. Впрочем, Е. К. Нейдекер, как германская подданная, была освобождена через три дня. Я распорядился, чтобы Коновалову давали обед из того же ресторана, из которого получали и мы. Через некоторое время Е. К. Нейдекер добилась разрешения навещать нас, и при первом же свидании она сообщила нам, что на другой же день после ее ареста у нее на квартире в предместье Берлина был произведен обыск. В ее квартире никого не было. Перевезя после нашего отъезда в Хадерслебен, оставленные нами в Гамбурге вещи к себе, она просто заперла свою квартиру на ключ, попросив соседей наблюдать за ней. Явившиеся для обыска солдаты во главе с офицером взломали замок и, к изумлению соседей, произвели обыск, но, в сущности, это был простой грабеж средь бела дня. Солдаты похитили все ее драгоценности и массу наших вещей, причем этот «обыск», по свидетельству соседей, происходил под рояль, на котором играл офицер, пока «работали» солдаты. Все награбленные вещи солдаты взвалили на грузовик и уехали…
И Е. К. Нейдекер, и я подали формальную жалобу, но бесплодно…
Находясь в тюрьме, я продолжал настаивать на том, чтобы мне дали возможность обратиться к адвокату. Мне упорно отказывали, несмотря на то, что арестованному вскоре после нас Радеку, как мы узнали из газет, было тотчас же разрешено обратиться к известному адвокату Розенбергу. Тогда я в одно из свиданий с Е. К. Нейдекер передал ей тайно письмо на имя бывшего посольского юрисконсульта Оскара Кона, который в то время был членом национального собрания, заседавшего в Веймаре. Но время шло, а Кон не являлся.
От той же Е. К. Нейдекер я узнал, что власти скрывают наш арест от газет и, в частности, обязали ее под угрозой немедленного нового ареста, никому не говорить, что сталось с нами… Мы были тщательно изолированы от всего мира, к нам никого, кроме Нейдекер не пускали, никому не позволяли писать письма и ни от кого мы не получали писем. Правда, несколько раз за время нашего сидения к нам в камеру проникали в форме надзирателей и в штатском какие то подозрительные люди с предложением передать на волю письма, вести нашим знакомым и вообще помочь нам. Но, подозревая провокацию, я упорно отказывался от этих услуг.
Как ни тяжело было для нас сиденье в тюрьме, но было одно светлое явление, о котором мы всегда вспоминаем с чувством искренней благодарности. Этим явлением было отношение к нам тюремной администрации, которая все делала для смягчения тяжести нашего заключения, относясь к нам с исключительной сердечностью и стараясь всячески скрасить нашу жизнь…
Заметив, что у меня началось кровохарканье и что мне с каждым днем становится все хуже, смотритель тюрьмы направил ко мне тюремного врача, доктора Линденберга. Очень старенький и слабый, этот почтенный доктор отнесся сперва ко мне весьма сурово, как к ярому и преступному большевику. Но по мере наших свиданий, старичок все более и более отмякал и в конце концов принял в нас и в нашей судьбе самое горячее дружеское участие…
Недели через три после нашего заключения нас однажды утром отвезли в Моабит на допрос. Сопровождал нас агент полиции в штатском. Это был очень предупредительный человек, который сразу, сказав, что ему известно, что нас держат в тюрьме незаконно, стал уверять, что после допроса в Моабите нас освободят.
Допрашивал меня главный прокурор, доктор Вейс, являвшийся чем то вроде нашего прокурора судебной палаты. Выслушав мои подробные объяснения по поводу моих «преступлений», он, не обинуясь, сказал, что наше заключение является незакономерным, что на основании произведенного расследования и моих объяснений, прокуратура пришла к заключению, что в данном деле нет никакого состава преступления и что поэтому я и моя жена подлежим немедленному освобождению.
– Я совершенно не понимаю, за что же вас арестовали и держат так долго в заключении? – недоумевая спросил он.
Я сообщил ему о последнем заявлении фон Треймана, что нас держат, как заложников. Он густо покраснел и сказал:
– В Германии нет такого закона… закона о заложниках… Это не может быть, тут какая-нибудь ошибка… Сейчас вас освободят… Вот мы поговорим по телефону при вас же, чтобы вы слышали все, что мы скажем…
И он обратился к своему помощнику и попросил его переговорить с Надольным. И я слышал, как этот молодой прокурор говорил Надольному, что по расследовании дела, прокуратура пришла к заключению, что меня держат совершенно незаконно и что она требует немедленного освобождения нас… Однако, по мере этой телефонной беседы, голос прокурора все падал и падал… Тем не менее он сказал нам, что не сегодня, так завтра мы будем освобождены… по выполнении м-ом ин. дел некоторых необходимых формальностей. Сердечно и радушно прощаясь с нами, доктор Вейс с гордостью сказал:
– Вы видите, что в Германии нельзя держать в заключении людей ни в чем неповинных…
И нас снова повезли в Полицейпрезидиум, где мы просидели еще боле трех недель, все время находясь в распоряжении мин ин. дел. Не знаю, долго ли мы сидели бы еще в тюрьме и вообще, что было бы с нами, если бы нас не освободил старичок доктор Линденберг. Он долго и упорно хлопотал о нашем освобождении в виду нашего болезненного состояния, писал бумаги, удостоверения в том, что мы «неспособны выносить тюремное заключение» («nicht haftfaehig») и требовал самым настоятельным образом хотя бы нашего интернирования в больнице. Как то – это было дня за три до нашего освобождения – Е. К. Нейдекер, пришедшая на свидание с нами и ждавшая в канцелярии, слыхала, как доктор Линденберг вызвал Надольного к телефону и говорил ему:
– Это ни в чем неповинные люди… Ведь прокурор сказал, что их арест незаконен… Я требую, чтобы их немедленно освободили. – И далее, на какое то возражение Надольного, он с раздражением крикнул:
– Я доктор, а не палач… прошу не забывать этого!
И вот – это было 3-го марта 1919 года – нас перевезли в санаторию в Аугсбургерштассе в Шарлоттенбург (профессора Израэля), где мы и были интернированы, выдав многословную подписку в том, что, находясь в санатории, мы не будем делать попыток к побегу, не будем ни с кем видеться, ни с кем разговаривать, не переписываться, не сноситься по телефону…
Как курьез, отмечу, что возвращая мне находившиеся в тюремной конторе деньги, смотритель тюрьмы, краснея и смущаясь, попросил меня уплатить по предъявленному тут же счету, за содержание нас обоих в тюрьме. Это было так комично, что я попросил его объяснить мне это.
– Да, господин консул, это действительно очень смешно. Но таковы правила. Вы должны уплатить по 60 пфеннигов в день, как вы видите, указано в счете, за кров, отопление, освещение и услуги…
Мне ничего не оставалось, как уплатить…
Итак, мы были в санатории, в прекрасной комнате, которая показалась нам после тюрьмы, верхом роскоши и комфорта. Там нас поджидал уже наш доктор, дававший еще кое-какие распоряжения… Но он не ограничился нашим освобождением, нет, он все время навещал нас, хотя жил в другом конце Берлина, лечил меня, снабжал книгами, часто звал к себе в гости. И все это совершенно бескорыстно. Когда я сделал как то попытку заплатить ему за визиты, он, этот старый и бедный человек, был искренно обижен и со слезами на глазах сказал: – Ведь я же ваш друг! – Он категорически отказался от платы и затем никогда не позволял возвращаться к этому вопросу, пресекая его в самом начале…
В санатории нас навестил, наконец, и Оскар Кон, который, в виду занятий в национальном собрании, не мог навестить меня раньше. Он тоже возмутился нашим арестом, но сделать ничего не мог. И мы продолжали оставаться заложниками…
В санатории нас навестил, наконец, и Оскар Кон, который, в виду занятий в национальном собрании, не мог навестить меня раньше. Он тоже возмутился нашим арестом, но сделать ничего не мог. И мы продолжали оставаться заложниками…
Много раз за время нашего сидения в тюрьме и затем пребывания в санатории я, вспоминая обстоятельства моего ареста, приходил в тупик, что из России нет никаких вестей, которые говорили бы о том, что там делают что то, чтобы вызволить меня. Я не сомневался, что советскому правительству известно, что я нахожусь в заключении в качестве заложника, т. е., лица без всяких прав… И неужели – думалось мне – они так-таки и отрекаются от меня. Не хотелось, нельзя было этому верить, и я склонялся к тому, что мин ин. дел просто скрывает от меня правду. Позже, когда мы отвоевали себе некоторую свободу, я часто справлялся в мин ин. дел, нет ли каких-нибудь известий из Москвы? И мне, неизменно, с нескрываемой иронической улыбкой, отвечали, что все время сносятся с Москвой по моему поводу, но что оттуда ни разу ни слова не получили в ответ…
Тяжелые размышления и сомнения охватывали меня. На имевшиеся у меня в Гамбурге средства было наложено запрещение и я мог выписывать чеки только с контрассигнированием мин. ин. дел, которое продолжало свою жестокую политику в отношении меня.
Это было 22-го апреля 1919 года. Был канун Пасхи. Было как то особенно грустно на душе. Около трех часов явился чиновник мин ин. дел и предъявил мне бумагу, в которой значилось, что мы должны в тот же день с шестичасовым поездом выехать из Берлина по направлению к России через Вильно. Железнодорожный путь на Вильно во многих местах был разобран и надо было бы в этих местах брать лошадей. Кроме того, путь лежал по голодной, разоренной войной стране, поэтому путники должны были заранее запасаться провизией. У меня не было денег и было поздно требовать их из банка. Были еще разные мелочи, которые нельзя было урегулировать в виду наступающих праздников. Стояла очень суровая погода с дождями, снегом и холодами… Жена моя пришла в искренне возмущение и, не скрывая его, бросила по адресу мин. ин. дел: «Господи, какие мерзавцы!»…
– Совершенно верно, сударыня, – сказал на чистом русском языке чиновник, который, как это оказалось, жил до войны в России, находясь на службе в одном консульстве. – Употребите все усилия, чтобы не ехать…
И, по его совету, я тотчас же вызвал по телефону доктора Линденберга, который немедленно же приехал. Он вступил в резкую беседу с чиновником, звонил по телефону, написал целую сеть разных удостоверений и пр., и отъезд наш был отсрочен на три дня. И мы остались.
А на другой день я узнал, что 22-го апреля Вильно была подвергнута нашествие поляков, что в ней начались избиения евреев и всех советских служащих… Таким образом, благодаря тому, что мы задержались, мы избегли того, что неминуемо ожидало нас в Вильно. Было ли это сознательное желание мин. ин. дел погубить нас или только совпадение – не знаю…
На другой день, несмотря на праздник, я вызвал Оскара Кона, и отсрочка была продлена…
Между тем, я при посредстве мин ин. дел старался несколько раз войти в сношения с советским правительством. Посылались телеграммы Чичерину, но ответа не было. Кон энергично хлопотал за меня, и в конце концов о моем аресте и всех злоключениях было доведено до сведения Шейдемана. Мне передавали, будто Шейдеман сказал – искренно или только притворялся, это дело его совести, – что в первый раз слышит об этом возмутительном деле, и дал мне разрешение оставаться в Германии на полной свободе, сколько я хочу. И по его распоряжению, нам были выданы постоянные паспорта с отметкой, что нам дано неограниченное по времени право пребывания в Германии. Таким образом, я мог свободно и беспрепятственно ходить куда угодно и навещать, кого хочу.
И вот, раз я встретил на улиц одну девицу, жившую постоянно в Берлине и принятую мною некогда на службу в посольство.
От нее я узнал, между прочим, что наш вице-консул Г. А. Воронов не ухал с посольством, а остался в Берлине, где благополучно и проживает. Она сообщила мне его адрес, и я отправился к нему. Мое появление, видимо, его неприятно поразило. Он как то путанно и сбивчиво стал мне объяснять, что при всем желании уехать с посольством, он просто опоздал на поезд и таким образом остался в Берлине…
Итак, благодаря разрешению Шейдемана, я получил право свободного проживания в Германии. Но это и явилось сильным толчком по пути моего стремления возвратиться в Россию как можно скорее. Я начал часто надоедать мин. ин. дел, прося их снестись с советским правительством обо мне, о моем возвращении. Наконец, я как то, не получая никаких известий, настоятельно потребовал, чтобы мне дали самому снестись с Москвой. И я добился своего и послал, хотя и строго процензурованную м-ом ин. дел, телеграмму Красину с изложением истории своего ареста и пр. и настоятельно спрашивал, когда и каким путем я могу возвратиться. Наконец, я получил ответ от Красина, который рекомендовал мне выехать вместе с профессором Деппом (Профессор Депп – мировое имя, выдающейся ученый, специалист по котлам. Совершенно чуждый всякой политике и вполне лояльный в отношении советской власти, он был вскоре по возвращении из заграницы, куда он был командирован самой же советской властью для научных целей, арестован ВЧК по обвинению в сношениях с заграницей. После долгого и мучительного заточения, этот престарелый ученый был, наконец, освобожден по усиленным настояниям, как моим, таки и Красина, его бывшего ученика по СПБ Технологическому институту. Но, измученный и физически и нравственно заключением и ночными допросами, этот выдающийся ученый, вскоре после освобождения, умер. – Автор.), возвращающимся в Россию.
Когда некоторые знакомые, как Каутский и его жена, которых я навестил, узнали, что я готовлюсь ехать в Россию, они стали усиленно меня уговаривать остаться в Германии, где и мне и жене предлагали заработок. Мне указывали на то, что сейчас в России нечего делать, что Россия находится уже в состоянии блокады, что там полно бедствий. Обращали внимание и на мое здоровье… Все это было верно и, если угодно, меня манила возможность беспечального существования в Германии. Но вставало и другое. Остаться – это значит, дезертировать, бросать своих, свою родину в то время, когда она находится в бедствии. Это казалось мне каким то предательством, побегом с поля битвы. И я остался при своем решении…
Таким образом, 3-го июня 1919 года мы отправились в путь в Россию. С нами ехали, кроме освобожденного Коновалова, также профессор Депп и еще одна молодая барышня, по подданству немка, ехавшая в Москву для устройства каких то своих личных дел.
На вокзал меня явились провожать, кроме Е. К. Нейдекер, Оскар Кон и Гаазе, с которым мы долго беседовали на темы партийной платформы независимых социалистов. И в последнюю минуту Кон дал мне рекомендательную карточку в Ковно одному из своих друзей, литовскому министру финансов. И эта карточка сослужила нам большую службу.
Я должен был, согласно предписание мин. ин. дел, остановиться в Ковно, чтобы получить там разные указания о дальнейшем маршруте от германского посланника Верди. Когда я явился к нему, он принял меня очень грубо и сказал резко, что я должен ехать на Вильно. Я выслушал его, получил нужные документы и затем отправился разыскивать министра финансов, к которому у меня была карточка от Оскара Кона.
Он встретил меня очень участливо и любезно. Он категорически отверг мысль ехать на Вильно и предложил подождать в Ковно, пока он наведет необходимые справки и обеспечит нам безопасный проезд. И на всякий случай он дал мне свою карточку, которая должна была гарантировать нас от всякого рода могущих быть эксцессов.
В литовской республике, только недавно еще отделившейся от России, положение было еще весьма неопределенное. Страна была еще под немецкой оккупацией. Немцы грубо попирали независимость Литвы, и собственное ее правительство было связано по рукам и ногам. К тому же Литва находилась в состоянии войны с РСФСР. Все это, вместе взятое вносило изрядную путаницу и бестолочь в жизнь.
И потянулись долгие дни сидения у моря. Я почти ежедневно видался с моим покровителем, министром финансов, фамилию которого я совершенно забыл, помню лишь, что его звали Михаилом Васильевичем. Мы часто беседовали с ним. Он в свою очередь беседовал с другими членами правительства о нашей дальнейшей судьбе, но никак не мог заручиться достаточными гарантиями нашей безопасности в пути.
– Конечно, – говорил он, – я могу хоть сейчас получить для вас открытый лист для вашего беспрепятственного проезда по стране, но у меня нет ни малейшей уверенности в том, что какой-нибудь шалый поручик не велит приставить вас к стенке и расстрелять… ведь вы сами видите, какая бестолочь творится у нас!