Золотоискатель - Жан-Мари Гюстав Леклезио 25 стр.


Сейчас, летом, когда дни стали длинными, мы чувствуем прилив новой энергии, как будто все эти приготовления всего лишь игра и мы не думаем о смерти. После безысходности зимних месяцев, проведенных в грязи на берегах Анкра, Одилон стал веселым и доверчивым. Вечером, проработав целый день на строительстве дорог и железнодорожных путей, он болтает, попивая кофе, с канадцами до самого отбоя. Ночи стоят звездные, и мне вспоминаются ночи в Букане, небо над Английской лощиной. Впервые за много месяцев мы пускаемся в откровения. Люди говорят о родителях, о невесте, о жене, о детях. Ходят по кругу фотографии, старые кусочки картона, грязные и затертые, на которых в неверном свете лампы проступают улыбающиеся лица, далекие очертания хрупких, призрачных фигур. У нас с Одилоном нет фотографий, но в кармане моего мундира хранится последнее письмо Лоры, которое я получил в Лондоне перед посадкой на «Дредноут». Я столько раз читал и перечитывал его, что мог бы рассказать на память со всеми полунасмешливыми, полупечальными словечками, которые так люблю. Она пишет о Мананаве, где мы встретимся однажды, когда всё это закончится. Неужели она верит в это? Как-то вечером, в темноте, я не могу сдержаться и рассказываю Одилону о Мананаве, о паре «травохвостов», кружащих в сумерках над оврагом. Слушает ли он меня? Думаю, он уснул, положив мешок под голову, тут, в землянке, где мы живем. А мне все равно. Мне надо выговориться, и говорю я не для него — для себя. И пусть мой голос летит из этой преисподней туда, на остров, где Лора в безмолвии ночи с широко открытыми во тьму глазами прислушивается к шелесту дождя, как когда-то в нашем доме в Букане.

Мы так долго строим эти декорации, что перестали верить в реальность войны. Ипр, марш-броски во Фландрию — как все это далеко. Большинство из моих товарищей не знают этого. Поначалу маскировочные работы смешили их. Немудрено: они-то ждали запаха пороха, грохота пушек. Теперь они вообще перестали что-либо понимать и злятся. «Что это за война такая?» — спрашивает Одилон после целого дня изнурительного рытья окопов и минных галерей. Над нами нависает тяжелое свинцовое небо. Грозы идут одна за другой, разражаясь мощными ливнями, и когда приходит смена, на нас нет сухой нитки, словно все мы попадали в реку.

Вечерами в землянке народ играет в карты, мечтает вслух в ожидании отбоя. Идет обмен новостями, говорят о боях под Верденом, и мы впервые слышим эти странные названия, которые вскоре будут звучать так часто: Дюомон, овраг Деладам, форт Во и имя, от которого меня всегда пробирает дрожь — Mop-Ом{18}. Один солдат, из английской Канады, рассказывает нам о Таваннском туннеле, где оказались погребенными раненые и убитые, а кругом продолжали рваться снаряды. Он говорит о вспышках взрывов, о дыме, об оглушительном грохоте мортир тридцать седьмого калибра, обо всех этих погибших или искалеченных людях. Неужели сейчас и правда лето? Как прекрасны бывают вечерние закаты над окопами. Пунцовые и фиолетовые облака, замершие в золотисто-сером небе. Видят ли это те, кто гибнет сейчас в Дюомоне? Каково, интересно, было бы жить в небе, высоко над землей, обладая крыльями «травохвостов»? Парить высоко-высоко, там, откуда не видать ни окопов, ни воронок?

Теперь мы все знаем, что бои идут совсем близко. Подготовительные работы, на которых мы трудились с начала зимы, окончены. Подразделения больше не отправляются в сторону канала, почти совсем перестали ходить поезда. Готовы к бою пушки в укрытиях под чехлами, застыли в гнездах на концах окопов пулеметы.

К середине июня начали подтягиваться солдаты Роулинсона. Англичане, шотландцы, индийские, южноафриканские, австралийские полки — дивизии, возвращающиеся из Фландрии и Артуа. Мы никогда не видели столько людей сразу. Они прибывают со всех сторон, шагают по дорогам, едут на поездах, устраиваются в вырытых нами многокилометровых окопах. Говорят, наступление начнется двадцать девятого июня. Но уже двадцать четвертого начинают говорить пушки. По всему берегу Анкра и на юге, по берегу Соммы, в расположении французских частей, орудийные залпы сливаются в оглушительные раскаты. После стольких дней тишины, ожидания в скрюченном состоянии этот грохот опьяняет, возбуждает нас, мы дрожим от нетерпения.

Днем и ночью грохочут пушки, и небо над холмами вокруг нас горит красным светом.

Там, по ту сторону — тишина. Почему они не отвечают? Они что, убрались? Как могут они противостоять этому шквалу огня? Шесть дней, шесть ночей мы не спим, вглядываясь в раскинувшийся перед нами пейзаж. На шестой день начинается дождь, не дождь — ливень, превративший окопы в потоки грязи. На несколько часов пушки замолкают — словно в войну вступило само небо!

Забившись в убежища, мы с утра до вечера смотрим, как идет дождь, и в нас закрадывается тревога: а вдруг он никогда не кончится? Англичане поговаривают о наводнениях во Фландрии, о великом множестве «зеленых мундиров», плавающих в болотах вокруг Лиса. Большинство разочаровано тем, что наступление откладывается. Все то и дело вглядываются в тучи и, когда ближе к вечеру Одилон объявляет, что тучи рассеиваются и между ними даже проглядывает голубое небо, кричат «ура!». Может, еще не поздно? Может, наступление начнется ночью? Мы смотрим, как долина Анкра понемногу погружается во тьму, как ночная мгла скрывает деревья и холмы прямо перед нами. Наступает странная ночь, никто из нас не спит. На рассвете, когда я все же задремал, уткнувшись головой в колени, меня разбудил грохот начавшейся атаки. Уже совсем светло, свет слепит глаза, воздух в долине сухой и горячий, такого я не помню с самого Родригеса, со времен Английской лощины. С мокрых еще берегов поднимается легкий, сверкающий туман, и главное, что поражает, что волнует меня, — это запах лета, земли, травы. И еще между бревенчатыми стенками убежища я вижу мошкару: она пляшет в солнечном свете, сдуваемая время от времени ветерком. И такой покой кругом, будто все застыло, замерло.

Мы все стоим в топком окопе, в касках, с примкнутыми штыками. Смотрим поверх бруствера на ясное небо с клубящимися в нем белыми, легкими, как пух, облаками. Мы напряженно вслушиваемся, ловим нежные звуки лета, журчание воды в реке, жужжание насекомых, пение жаворонка. Мы стоим посреди этого покоя и тишины, ждем с болезненным нетерпением и вздрагиваем, когда на севере, на юге, на востоке раздаются первые орудийные залпы. Вскоре позади нас начинают грохотать английские крупнокалиберные орудия, на их мощную канонаду эхом землетрясений откликаются разрывы снарядов по ту сторону реки. И этот потрясающий грохот при ясном небе и ярком свете летнего солнца, после долгого дождливого дня, отзывается в нас непонятной радостью.

Грохот орудий длится бесконечно долго, но вот он прекращается. Последовавшая за ним тишина полна пьянящей боли. Ровно в семь тридцать поступает приказ о наступлении, его передают от окопа к окопу крики сержантов и капралов. Я тоже выкрикиваю его и смотрю на Одилона, в последний раз ловлю его взгляд. И вот, нагнувшись вперед, вцепившись обеими руками в винтовку, я бегу к берегу Анкра, где наведенные понтоны уже сплошь заполнены солдатами. Впереди, позади меня стучат пулеметы. Где же они, эти вражеские пули? Мы бежим по понтонам, гремя сапогами по дощатому настилу. Вода в реке густая, кровавого цвета. На том берегу люди скользят в грязи, падают. И не поднимаются больше.

Надо мной нависают темные холмы, я чувствую, как они угрожают мне, словно пронзая невидимым взглядом. Со всех сторон вздымаются столпы черного дыма — дыма без огня, дыма смерти. Щелкают отдельные выстрелы. Где-то вдалеке из-под земли, неизвестно откуда, строчат пулеметы. Я бегу за группой солдат, даже не пытаясь укрыться, к цели, указанной нам несколько месяцев назад — к выжженным холмам, что отделяют нас от Тьепваля. По изрытому снарядами полю бегут, догоняют нас солдаты, это люди Десятого и Третьего корпусов и дивизий Роулинсона. Посреди огромного пустого поля пугалами торчат сожженные газами и снарядами деревца. Вдруг с края поля прямо передо мной раздается пулеметная очередь. Ничего нет — только легкий голубоватый дымок взовьется то тут, то там на кромке темных холмов; немцы, засев в воронках от снарядов, поливают поле из ручных пулеметов. Вот уже падают скошенные люди, валятся, будто марионетки, у которых обрезали нити, по десять, по двадцать зараз. Был какой-то приказ? Я ничего не слышал, но все равно упал на землю, оглядываясь в поисках убежища — воронки от снаряда, окопа, вывороченного пня. Я ползу по полю. Вокруг какие-то фигуры, похожие на гигантских слизней, ползут, как и я; за ружьями не видно лиц. Другие лежат неподвижно, лицом в грязь. А в пустом небе щелкают выстрелы, стрекочут пулеметы — впереди, позади, повсюду, — взвиваются в теплый воздух голубые прозрачные облачка. Я все ползу по мягкой земле и наконец нахожу, что мне нужно: камень размером с межевой столб, брошенный в поле. Я устраиваюсь за ним, лицо мое так близко к каменной поверхности, что я могу разглядеть каждую трещинку, каждое пятнышко мха. Я лежу не двигаясь, у меня болит все тело, в ушах стоит грохот уже прекратившегося обстрела. «Вот бы дать им сейчас хорошенько!» — думаю я вслух. Но где же все? Остались ли еще на земле люди, кроме этих жалких, смехотворных слизняков, этих личинок, что ползут, ползут, а потом вдруг останавливаются и исчезают в грязи? Я так долго лежу, прижавшись головой к камню и слушая стрекот пулеметов и хлопки ружей, что мое лицо становится холодным, как камень. И тут позади себя я слышу пушки. Снаряды рвутся среди холмов, черные тучи пожарищ вздымаются в горячее небо.

Звучит команда: «В атаку!», ее, как недавно, передают из уст в уста офицеры. Я снова бегу вперед, к воронкам с погребенными в них пулеметами. Они и правда здесь, похожие на огромных обгоревших насекомых; валяющиеся рядом тела убитых немцев кажутся их жертвами. Люди сомкнутым строем бегут к холмам. Упрятанные в других норах пулеметы поливают поле, выкашивая по десять, двадцать человек зараз. Вместе с двумя канадцами я скатываюсь в воронку, в которой валяется несколько убитых немцев. Мы выбрасываем трупы наверх. Мои товарищи бледны, их лица испачканы грязью и копотью. Мы смотрим друг на друга и ничего не говорим. Всё равно грохот оружия заглушил бы наши голоса. Он и мысли-то заглушает. Из-за щитка пулемета я смотрю на цель: холмы Тьепваля по-прежнему темнеют вдалеке. Никогда нам до них не дойти.

Около двух часов дня раздается сигнал отбоя. И тут же оба канадца выскакивают из укрытия. Они бегут к реке так быстро, что мне не поспеть за ними. Я чувствую перед собой горячее дыхание пушек, слышу вой пролетающих над нами тяжелых снарядов. У нас всего несколько минут, чтобы добраться до исходных позиций и укрыться в окопах. В небе стоят клубы дыма, солнечный свет, такой прекрасный сегодня утром, замутился и померк. Добравшись наконец до окопа, я, еле переводя дух, смотрю на тех, кто очутился там прежде меня, и, всматриваясь в измученные лица, пытаюсь поймать их взгляд — пустой, отсутствующий взгляд людей, чудом избежавших смерти. Я ищу глаза Одилона, мое сердце колотится как бешеное, потому что я не нахожу их. Я поспешно бегу по траншее к ночному убежищу. «Одилон?! Одилон?!» На меня смотрят с недоумением. Они, наверно, и не знают, кто такой Одилон. Стольких уже недосчитались. Весь остаток дня продолжается обстрел, а я все жду, вопреки здравому смыслу, что на краю окопа появится его по-детски спокойное, улыбающееся лицо. Вечером офицер устраивает перекличку и напротив фамилий отсутствующих ставит крестик. Сколько человек не хватает? Двадцать, тридцать, может, больше? Привалившись к земляной стене, я курю и пью едкий кофе, глядя в прекрасное ночное небо.

Назавтра и во все последующие дни ходят упорные слухи, что нас разбили в Тьепвале, как и в Овилье и Бомон-Амеле. Говорят, что Жоффр, главнокомандующий французскими войсками, потребовал у Хейга, чтобы Тьепваль был взят любой ценой, но Хейг отказался посылать своих людей на новое побоище. Неужели мы проиграли войну?

Никто ничего не говорит. Все быстро жуют, пьют теплый кофе, курят молча, не глядя на соседей. Те, кто не вернулся, не дают покоя живым. Иногда, в полусне, я думаю об Одилоне как о живом и, просыпаясь, ищу его глазами. Может, он ранен и лежит сейчас в лазарете в Альбере или его отправили в Англию? Однако в глубине души я знаю, что он упал лицом в грязь, несмотря на солнечный свет, там, перед темной грядой холмов, до которой мы так и не дошли.

Теперь всё по-другому. Наша дивизия, поредевшая в наступлении на Тьепваль, была расформирована и вошла частично в Двенадцатый и Пятнадцатый корпуса, стоящие к югу и северу от станции Альбер. Мы участвуем в «ураганных» боях под командованием Роулинсона. Каждую ночь соединения легкой пехоты идут в наступление, бесшумно переползая от окопа к окопу через мокрые поля. Мы прорываемся глубоко в тыл противника, и, если бы не великолепное звездное небо, я не знал бы, что мы с каждой ночью продвигаемся все дальше на юг. Только благодаря опыту, приобретенному на борту «Зеты», и ночам, проведенным в Английской лощине, я смог это заметить.

Перед рассветом начинают грохотать орудия, выжигая впереди нас леса, селения, холмы. Потом, на заре, поднимаются в атаку люди, занимают позиции в воронках от снарядов и стреляют оттуда из винтовок по вражеской линии обороны. Еще несколько мгновений, звучит сигнал отбоя, и все, живые и невредимые, возвращаются на исходные позиции. Четырнадцатого июля после атаки в бой впервые вступает английская кавалерия, стремительно скачет на врага среди воронок. Вместе с Австралийским корпусом мы занимаем Позьер, от которого не осталось ничего, кроме груды развалин.

Лето в разгаре. Мы спим там, куда забросит нас наступление, все равно где, прямо на земле, укрывшись от росы куском брезента. Мы не можем больше думать о смерти. Каждую ночь мы продвигаемся гуськом вперед среди холмов. Сверкнет вспышка ракеты, хлопнет где-то случайный выстрел — и всё. Ночи стоят теплые и пустые — ни насекомых, ни зверья вокруг.

В начале сентября мы соединяемся с Пятой армией генерала Гоу и вместе с теми, кто еще остался под командованием Роулинсона, шагаем дальше на юг, к Гильемону. Ночью мы идем вдоль железной дороги к северо-востоку, в направлении лесов. Вот они уже вокруг нас, темные, грозные: Тронский — позади, лес Лёз — на юге, и впереди — Березовый. Люди ждут посреди ночного покоя, не спят. Думаю, что каждый старается представить себе, как все выглядело здесь до войны: вся эта красота, эти неподвижные березовые леса, где слышно лишь журчание ручья, да прокричит изредка сова или проскачет кролик. Леса, куда после танцев приходят влюбленные, и их тела катаются, сплетаясь в объятиях, на теплой еще от солнечного света траве. Леса, такие тихие, спокойные в вечерний час, когда над деревнями поднимаются голубые дымки, а на их тропинках мелькают фигурки старушек, собирающих хворост. Никто из нас не спит, мы лежим, устремив широко раскрытые глаза в ночь — может быть, последнюю нашу ночь? Наши уши напряженно вслушиваются в темноту, наши тела улавливают малейшие движения, малейшие признаки жизни, которая, кажется, насовсем исчезла из этих мест. С болезненным страхом ждем мы момента, когда залпы семидесятипятимиллиметровых орудий разорвут тьму позади нас, чтобы обрушить на эти деревья ураган огня, разворотить землю, проложить ужасную дорогу наступлению.

Перед рассветом начался дождь. Мелкая, холодная морось, она пронизывает до нитки, от нее намокает лицо и бьет дрожь. Тогда, почти без артподготовки, волна за волной, мы бросаемся в атаку в направлении трех лесов. Позади нас, в стороне Анкра, там, где совершает отвлекающий маневр Четвертая армия, ночь озаряется фантастическим светом. Но для нас это бой, безмолвный, жестокий, часто рукопашный. Одна за другой волны пехотинцев проходят над траншеями, захватывают пулеметные точки, преследуют неприятеля до самых лесов. Выстрелы гремят совсем рядом, в Березовом лесу. Лежа на мокрой земле, мы наугад стреляем в сторону подлеска. Над деревьями бесшумно загораются осветительные ракеты и дождем искр падают вниз. Я бегу к лесу и вдруг спотыкаюсь обо что-то: в траве лежит на спине труп немецкого солдата. Он еще сжимает в руке маузер, но его каска откатилась на несколько шагов в сторону. Слышатся голоса офицеров: «Прекратить огонь!» Лес наш. В сером предрассветном свете повсюду видны тела немцев, валяющиеся в траве под мелким дождем. Поля усеяны конскими трупами, над которыми уже с печальным карканьем кружит воронье. Несмотря на усталость, бойцы смеются, напевают что-то. Наш офицер, веселый краснолицый англичанин, хочет что-то пояснить мне: «Эти мерзавцы-то совсем нас не ждали!..» Но я отворачиваюсь и слышу, как он повторяет эти же слова кому-то другому. На меня наваливается страшная усталость, ноги подкашиваются, к горлу подступает тошнота. Народ устраивается на отдых там, где еще недавно стояли лагерем немцы. У них всё было готово к побудке, даже кофе, кажется, был еще горячий. Теперь его со смехом пьют канадцы. Я растягиваюсь под высокими деревьями, положив голову на прохладную кору, и засыпаю в прекрасном свете раннего утра.


Начинаются тяжелые зимние дожди. Воды Соммы и Анкра заливают берега. Мы сидим пленниками в захваченных окопах, по уши в грязи, скрючившись в наскоро обустроенных убежищах. Мы успели позабыть упоение, испытанное в боях, что привели нас сюда. Мы заняли Гильемон, ферму Фальфемон, Генши, а пятнадцатого сентября — Морваль, Гедекур, Лебёф, оттеснив немцев на их запасные позиции на вершинах холмов, в Бапоме, Транслуа. Теперь же мы сидим в окопах по ту сторону реки, в плену у дождя и грязи. Пасмурно, холодно, ничего не происходит. Иногда загрохочут пушки вдали, на Сомме, в лесах вокруг Бапома. Иногда среди ночи мы просыпаемся от вспышек. Но это не грозовые молнии. «Подъем!» — кричат офицеры. И мы в темноте складываем свои вещи и идем, согнувшись в три погибели и увязая в грязи. Мы движемся на юг по разъезженным дорогам вдоль Соммы, не видя, куда идем. Что они собой представляют, все эти реки, о которых столько говорят? Изер, Марна, Мёза, Эн, Элетт, Скарпа? Реки грязи, что текут под низким небом, унося обломки деревьев, обгорелые балки, дохлых лошадей.

Под Комблем мы встречаемся с французскими дивизиями. Они выглядят еще хуже, еще измученнее нас. Лица с запавшими глазами, изодранное, измазанное грязью обмундирование. У некоторых нет обуви, ноги обмотаны какими-то окровавленными тряпками. В колонне военнопленных — германский офицер. Солдаты издеваются над ним, оскорбляют его. Это всё из-за газовой атаки, которая погубила столько наших. Несмотря на лохмотья, в которые превратился его мундир, он держится гордо и вдруг набрасывается на них. «Это вы первыми применили газы! — кричит он на безупречном французском языке. — Вы вынудили нас так воевать! Вы! Вы!» В ответ воцаряется впечатляющее молчание. Все отводят глаза, а офицер занимает свое место среди пленных.

Назад Дальше