Больше мы ничего не говорим. Лежим рядом, тесно прижавшись друг к другу, чтобы не чувствовать ночного холода. Мы слушаем море и шум ветра в иглах казуарин, потому что в мире нет ничего, кроме этого.
* * *
Над Тремя Сосцами встает солнце. Как прежде, в ту пору, когда мы бродили здесь вместе с Дени, я вижу сине-черные вулканы на фоне наполненного светом неба. Мне всегда нравилась — я помню это — южная вершина, похожая на клык, — ось, вокруг которой вращаются луна и солнце.
Какое-то время я сидел на песке у лагуны Барашуа, глядя на спокойное течение реки. У самой поверхности воды медленно пролетали навстречу рыбацким пирогам морские птицы: желтые цапли, бакланы, сварливые чайки. Затем медленно, осторожно, словно ступая по минному полю, я поднялся вверх по реке Букан до Панона. Вдали сквозь листву видна уже дымящаяся труба Йемена, я чувствую восхитительный запах тростникового сока. Чуть выше, на другом берегу реки, — новый белоснежный дом дяди Людовика.
Где-то внутри меня притаилась боль, ведь я знаю, где нахожусь. Здесь начинался наш сад, а чуть выше, в конце аллеи, я мог бы увидеть наш дом, его сверкающую на солнце голубую кровлю. Я пробираюсь через высокую траву, меня царапают колючие кустарники. Ничего тут больше не увидеть. Все уничтожено, сожжено, разорено за столько лет. Может, здесь начиналась наша веранда? Мне кажется, я узнаю это дерево и то. Но тут же я замечаю с десяток таких же деревьев — тамариндов, казуарин, манго. Я спотыкаюсь о незнакомые камни, проваливаюсь ногой в ямы. Неужели мы и правда здесь жили? Или это было в другом мире?
Быстро, словно в лихорадке, я иду дальше, кровь стучит у меня в висках. Мне хочется найти хоть что-то, хоть кусочек нашей земли. Когда я сказал об этом Мам, у нее заблестели глаза, я уверен в этом. Я крепко сжимал ее руку, чтобы передать ей хоть частицу своей жизни, своей силы. Я рассказывал ей обо всем этом, словно наш дом все еще существовал. Я говорил с ней так, будто ничто на свете не кончается, будто утраченные годы еще могут вернуться к нам в тиши густого сада, в декабре, когда мы с Лорой слушали, как она читает нам певучим голосом Священную историю.
Это его, этот голос, хочу я услышать сейчас, здесь, в диких зарослях, среди нагромождения черных камней, бывших когда-то фундаментом нашего дома. Взбираясь на холмы, я вдруг замечаю овраг, где мы провели столько часов, сидя на толстом суку старого дерева, глядя на бегущий внизу безымянный ручей. Я с трудом узнаю его. Если все вокруг заросло бурьяном и кустарниками, тут, наоборот, все голо, выжжено, словно после пожара. Сердце мое бешено колотится: ведь это были наши с Лорой владения, наше секретное место. А дерево, наше дерево, где оно? Мне кажется, я узнаю его старый почерневший ствол с обломанными ветками и жидкой листвой. Какое же оно уродливое, маленькое — непонятно, как мы вообще могли забираться на него. Я наклоняюсь над оврагом и вижу тот самый сук, на котором мы лежали когда-то: теперь он похож на вытянутую над пропастью иссохшую руку. Внизу, по дну оврага, среди обломанных веток, кусков железа, старых досок, течет вода. Во время сноса нашего дома сюда сваливали мусор.
Я ничего не стал рассказывать Мам. Все это больше не имеет значения. Я рассказал ей о том, что было раньше, что было реальнее этой разоренной земли. Я рассказывал ей о том, что она любила больше всего, о саде, заросшем гибискусом, пуансеттией, каллами и ее любимыми белыми орхидеями. Я рассказывал о большом овальном бассейне перед верандой, где так нежно пели жабы. Я рассказывал ей о том, что любил я сам, чего никогда не забуду, о ее голосе, когда она читала нам стихи или молилась на ночь. Об аллее, по которой мы медленно шли все вместе, чтобы наблюдать за звездами и слушать объяснения отца.
Я оставался там до темноты, бродя по зарослям в поисках следов, знаков, в поисках запахов, воспоминаний. Но земля там разорена и иссушена засухой, оросительные каналы давным-давно засорились и высохли. Оставшиеся деревья выжжены солнцем. Нет больше ни манговых, ни хлебных деревьев, ни мушмулы. Остались лишь тамаринды, высокие и тощие, как на Родригесе, да баньяны, которые никогда не умирают. Вот бы только отыскать дерево чалта — древо добра и зла. Мне кажется, отыщи я его, что-то из прошлого будет спасено. В моей памяти оно стояло в самом конце сада, на границе невозделанных земель, там, где начиналась дорога в горы, к ущельям Ривьер-Нуара. Я иду через заросли и торопливо поднимаюсь в верхнюю часть участка, откуда видны Красноземельная гора и Бриз-Фер. И вдруг прямо перед собой, среди зарослей, я вижу его: оно еще больше, чем раньше, и его темная листва похожа на сумрачное озеро. Я подхожу ближе и узнаю его запах, нежный, волнующий аромат, который кружил нам голову, когда мы взбирались на эти ветви. Оно выстояло, не погибло. Все это время, что я жил вдали от него, вдали от этой спасительной листвы, для дерева — лишь мгновение. Циклоны, засухи, пожары, люди, разрушившие наш дом, вытоптавшие цветы нашего сада, обрекшие на смерть бассейн и каналы, — все это прошло. А оно осталось тем же древом добра и зла, всезнающим, всевидящим. Я поискал метки, сделанные нами с Лорой, когда мы вырезали ножом на стволе наши имена и помечали рост. Поискал рану, оставшуюся на месте оторванной циклоном ветки. Тень его густа и нежна, запах пьянит. Время прекратило здесь свой бег. Воздух вокруг звенит насекомыми и птичьими голосами, земля у корней влажна и полна жизни.
В его мире нет ни голода, ни горя. И войны нет. Силой своих ветвей дерево чалта держит остальной мир на отдалении. Наш дом разрушен, умер наш отец, но не надо отчаиваться, ведь я отыскал дерево чалта. Здесь под ним я и усну. Снаружи надвигается тьма, скрывает из виду горы. Все, что я делал, все, что искал, я делал и искал только для того, чтобы прийти сюда, к входу в Мананаву.
Сколько времени прошло с того дня, как умерла Мам? Это было вчера, позавчера — не помню. Несколько дней и ночей мы провели рядом с ней, сменяя друг друга: я — днем, Лора — ночью, чтобы она всегда могла сжимать худыми пальцами чью-то руку. Каждый день я рассказываю ей одну и ту же историю, историю Букана, где все по-прежнему ново и прекрасно, где сверкает лазурным блеском голубая крыша. Это несуществующая страна, она жива лишь для нас троих. И я думаю, что, разговаривая о ней, мы получаем частицу ее бессмертия, сплачивающего нас перед лицом близкой смерти.
Лора ничего не говорит. Напротив, она упрямо молчалива, так она борется со смертью. Я привез ей ветку дерева чалта, и когда протянул ее, то увидел, что Лора ничего не забыла. Ее глаза заблестели от радости, когда она взяла ветку в руки и положила ее на столик у изголовья, вернее, не положила, а небрежно бросила, ибо так она поступает с предметами, которые любит.
А потом было то страшное утро, когда Лора разбудила меня, стоя у моей складной кровати, на которой я сплю в пустой столовой. Помню ее спутанные волосы и этот жесткий, сердитый огонек в глазах.
«Мам умерла».
Это все, что она сказала, и я пошел за ней, еще сонный, в темную комнату, где горел ночник. Я посмотрел на Мам, на ее худое, правильное лицо, на прекрасные волосы, разметавшиеся по белоснежной подушке. Лора пошла лечь на складную кровать и тут же заснула, положив под щеку сложенные ладони. А я, ошарашенный, ничего не понимающий, остался один в темной комнате рядом с Мам, сидеть на скрипучем стуле перед дрожащим ночником, готовый в любой момент снова рассказывать вполголоса историю о большом саде, где все вместе мы шли вечером открывать звезды, об аллеях, усеянных стручками тамариндов и лепестками гибискусов, о тоненьком пении мошкары, танцующей у наших волос, и о том счастье, которое охватывало нас, когда, оглядываясь, мы видели в синей ночи большое, ярко освещенное окно кабинета, где отец курил, рассматривая свои морские карты.
И было другое утро, дождливое, на кладбище рядом с Бигара, когда я слушал, как падают на гроб комья земли, и смотрел на бледное лицо Лоры, на ее волосы, повязанные черной шалью Мам, на капли воды, текущие по ее щекам, словно слезы.
Сколько времени прошло с тех пор, как с нами нет Мам? Я не могу в это поверить. Всё кончено, никогда больше не будет ее голоса, звучащего в полутьме веранды, ни запаха, ни взгляда. После смерти отца я словно погрузился в какое-то забытье, навсегда оторвавшее меня от моей силы, моей молодости, забытье, с которым я не желаю мириться. Никаких кладов, никаких сокровищ не бывает. Это «золото дураков», которое показывали мне чернокожие золотоискатели, когда я только-только приехал в Порт-Матюрен.
Мы остались с Лорой одни в пустом и холодном бараке, за закрытыми ставнями. Ночник в комнате Мам погас, и я зажег новый на столике у изголовья, среди ненужных склянок, рядом с кроватью, покрытой мертвенно-белыми простынями.
Это все, что она сказала, и я пошел за ней, еще сонный, в темную комнату, где горел ночник. Я посмотрел на Мам, на ее худое, правильное лицо, на прекрасные волосы, разметавшиеся по белоснежной подушке. Лора пошла лечь на складную кровать и тут же заснула, положив под щеку сложенные ладони. А я, ошарашенный, ничего не понимающий, остался один в темной комнате рядом с Мам, сидеть на скрипучем стуле перед дрожащим ночником, готовый в любой момент снова рассказывать вполголоса историю о большом саде, где все вместе мы шли вечером открывать звезды, об аллеях, усеянных стручками тамариндов и лепестками гибискусов, о тоненьком пении мошкары, танцующей у наших волос, и о том счастье, которое охватывало нас, когда, оглядываясь, мы видели в синей ночи большое, ярко освещенное окно кабинета, где отец курил, рассматривая свои морские карты.
И было другое утро, дождливое, на кладбище рядом с Бигара, когда я слушал, как падают на гроб комья земли, и смотрел на бледное лицо Лоры, на ее волосы, повязанные черной шалью Мам, на капли воды, текущие по ее щекам, словно слезы.
Сколько времени прошло с тех пор, как с нами нет Мам? Я не могу в это поверить. Всё кончено, никогда больше не будет ее голоса, звучащего в полутьме веранды, ни запаха, ни взгляда. После смерти отца я словно погрузился в какое-то забытье, навсегда оторвавшее меня от моей силы, моей молодости, забытье, с которым я не желаю мириться. Никаких кладов, никаких сокровищ не бывает. Это «золото дураков», которое показывали мне чернокожие золотоискатели, когда я только-только приехал в Порт-Матюрен.
Мы остались с Лорой одни в пустом и холодном бараке, за закрытыми ставнями. Ночник в комнате Мам погас, и я зажег новый на столике у изголовья, среди ненужных склянок, рядом с кроватью, покрытой мертвенно-белыми простынями.
— Если бы я не уехал тогда, ничего этого не случилось бы… Я виноват, я не должен был ее оставлять.
— Но тебе ведь надо было уехать? — Этот вопрос Лора задает сама себе.
Я с тревогой смотрю на нее:
— Что ты теперь будешь делать?
— Не знаю. Думаю, останусь здесь.
— Поедем со мной!
— Куда?
— В Мананаву. Будем жить между небом и землей.
Она насмешливо смотрит на меня:
— Втроем? С твоей колдуньей? — Так она называет Уму. Ее взгляд становится холодным. На лице — усталость, отчуждение. — Ты прекрасно знаешь, что это невозможно.
— Но почему?
Она не отвечает. Смотрит сквозь меня. И я вдруг понимаю, что за эти годы добровольного изгнания потерял ее. Все это время она шла другой дорогой, она и сама стала другой, наши жизни больше нельзя совместить. Ее жизнь — среди монашек Сретенского приюта, там, где бродят все эти бездомные нищенки. Ее жизнь — среди больных раком, раздутых от водянки индианок, вымаливающих несколько рупий, улыбку, слово утешения. Среди хилых, рахитичных детей, которым она варит рис и для которых выпрашивает деньги у «буржуев» своей касты.
На какой-то миг в ее голосе снова звучит участие, как прежде, когда я босиком крался по комнате, перед тем как уйти в ночь.
— А ты что собираешься делать?
— Буду мыть золото, как на Клондайке, — бахвалюсь я. — Уверен, что в Мананаве оно есть.
Да, еще какой-то миг ее глаза весело блестят, мы еще близки, мы по-прежнему те самые «голубки», как называли нас когда-то взрослые, когда видели вместе.
А потом я смотрю, как она складывает чемоданчик, чтобы уйти жить к монахиням, в Лоретт. Ее лицо снова спокойно, безучастно. Только в глазах сверкает нечто похожее на гнев. Она повязывает свои прекрасные черные волосы платком Мам и уходит не оборачиваясь, с маленьким картонным чемоданом и большим зонтом в руках, высокая и прямая, и отныне ничто не может ни удержать ее, ни заставить свернуть с дороги.
Весь день я провожу возле устья двух рек, напротив бухты Барашуа, глядя, как отступает, обнажая черный песок, море. Во время отлива сюда приходят чернокожие подростки; передвигаясь на журавлиных ногах по воде цвета меди, они ловят осьминогов. Самые храбрые подходят ближе посмотреть на меня. Один из них, сбитый с толку моей армейской рубашкой, решает, что я военный, англичанин, и обращается ко мне на английском языке. Чтобы не разочаровывать его, я отвечаю тоже по-английски, и мы болтаем какое-то время, он — стоя, опершись о свою острогу, я — сидя на песке в тени турнефорций с сигаретой в зубах.
Затем он бежит к своим товарищам, и их голоса и смех затихают на другом берегу реки Тамарен. На море не остается никого, кроме рыбаков в пирогах, медленно скользящих по своему отражению на зеркальной глади воды.
Я жду, когда на песок набежит первая волна прилива. Как прежде, я вздрагиваю от пришедших вместе с ней ветра и шума моря. Тогда, повесив на плечо свой солдатский вещмешок, я иду вверх по реке к Букану. Не доходя до Йемена, сворачиваю в чащу, туда, где начиналась наша дорожка — широкая аллея красной глины, что вела меж деревьев прямо к белому дому под лазурной крышей. Я помню, как по этой аллее мы уходили, когда судебные приставы и люди дяди Людовика прогнали нас из нашего дома. Теперь дорожка исчезла, трава поглотила ее, а вместе с ней — и тот мир, в который она вела.
Как прекрасен этот серебристый свет! Он похож на тот, что окутывал меня, когда, сидя на веранде, я смотрел, как на сад надвигается вечер. Только его я и узнаю. Пробираясь через заросли, я не пытаюсь увидеть ни дерево чалта, ни наш овраг. Подобно морским птицам, мне тревожно от предчувствия скорого окончания дня. Теперь я быстро шагаю на юг, ориентируясь на Красноземельную гору. Впереди сверкает, отражая небо, водная поверхность: это водоем в Эгретт, где отец установил свой генератор. Сейчас водоем совсем заброшен, зарос травой и камышами. От отцовской затеи не осталось и следа. Запруды, металлические конструкции, на которых держалась динамо-машина, давно были убраны отсюда, а сама машина продана в счет долгов. Вода и тина стерли мечту моего отца с лица земли. Когда я огибаю водоем, чтобы выйти на дорогу к ущельям, из-под ног у меня с криком разлетаются птицы.
Перевалив через Бриз-Фер, я вижу под собой долину Черной реки, вдали, между деревьев, искрится под солнцем море. И вот я стою перед входом в Мананаву — весь в поту, запыхавшийся, взволнованный. Сейчас я войду в ущелье, и мне становится страшно. Неужели теперь здесь я должен жить — как жертва кораблекрушения? В неистовом свете заходящего солнца, рядом с окутанными тенью горами Макабе и Пьедмармит, ущелье выглядит еще сумрачнее. Непреодолимой стеной встают над Мананавой красные утесы. К югу, в стороне моря, виднеются дымы сахароварен и деревень Каз-Нуаяля и Ривьер-Нуара. Мананава — край света, отсюда можно смотреть на мир, оставаясь невидимым.
Я в самом сердце долины, здесь, в тени больших деревьев, уже темно. Дует с моря ветер, и я слышу, как при его незримом появлении шумят, пляшут листья. Никогда не заходил я так далеко в сердце Мананавы. Я иду дальше во мраке под еще светлым небом, и бескрайний лес расступается передо мной. Вокруг высятся гладкие стволы эбенов, теревинфы, дикие смоковницы, канифольные деревья, сикоморы. Ноги утопают в ковре из листьев, от земли поднимается терпкий влажный запах. Я иду вверх по руслу горного ручья, срывая на ходу сон-траву, красные гуайявы, китайские бобы. Мною овладевает пьянящее чувство свободы. Не сюда ли мне надо было стремиться все это время? Не на это ли место — эту позабытую людьми долину, повторяющую очертаниями форму созвездия Корабль Арго, — указывали карты Корсара? Я иду между деревьев и, как когда-то в Английской лощине, слышу, как бешено колотится мое сердце. Я чувствую, я знаю: я не один здесь, в Мананаве. Где-то рядом в лесу кто-то еще идет по тропинке, и скоро наши пути пересекутся. Этот кто-то бесшумно скользит между листьев, я чувствую на себе его всепроникающий светлый взгляд. Вскоре я оказываюсь перед утесом, еще залитым лучами солнца. Я стою над лесом, у истока рек, подо мной до самого моря колышется листва. Солнце на ослепительном небе уже закатывается за горизонт. Я буду спать здесь, лицом на запад, среди нагретых солнечным светом вулканических камней. Здесь будет мой дом, откуда я всегда буду видеть море.
И тогда я вижу, как из леса ко мне выходит Ума. И в тот же самый миг появляются две белые птицы. Они парят на ветру высоко в бесцветном небе, кружа над Мананавой. Интересно, видели ли они меня? Беззвучно, почти не шевеля крыльями, летят они бок о бок, похожие на две белые кометы, и смотрят на солнечный ореол на горизонте. Мир остановился, светила прекратили свое движение. Лишь они продолжают двигаться в потоках ветра…
Ума рядом со мной. Я чувствую запах, тепло ее тела. «Смотри, это они! — тихо говорю я. — Это их я видел тогда!..» Ветер относит птиц к горе Макабе, а небо тем временем меняет цвет, становится серым. И вдруг, спикировав к Черной реке, они исчезают за горами: наступает ночь.