- Останьтесь, Коля, - сказала Анна Георгиевна прямодушно и застенчиво.
Он улыбнулся, еще несколько робко, но уже этой мужской улыбкой превосходства. Они оставались друг с другом почти еженощно, покамест Марина Романовна оставалась в больнице. Вышло полтора месяца срока их свиданий. Они не пресытились друг другом, разница в годах не сделалась помехой. Отдаление произошло вследствие вечерних бесед, когда Яся изменила своей обычной сумрачной замкнутости... Высказанное ею, ее убеждения Николай воспринял как бесперспективные, крайние и, как он определил их, - "нечеловеческие". Для Николая Колисниченко, как для многих людей, впрочем, существовали фактически две реальности, или нет, нет, даже и три, три такие действительности, реальности. Первая реальность была просто жизнь - комната на семью в пять человек - в общежитии-казарме, выстроенном еще при бельгийцах, основателях завода, тяжелая работа, веселье-выпивка, но и учеба, чтение, надежды... Вторую реальность - с известными множественными арестами, странным "делом врачей", эту самую вторую реальность Коля как бы и не воспринимал. Возможно, это и парадоксально, однако для Николая Колисниченко самой реальной реальностью оказывалась третья, наиболее эфемерная, казалось бы, - реальность книг и фильмов. "Цирк", "Веселые ребята", горьковская "Мать" и "Жди меня, и я вернусь" говорили ему внятно, выпевали только хорошее, верное, человечное... А "Макар Чудра" и случайно попавший в руки натруженные запойного читателя Коли Колисниченко томик пухлый Сервантеса "Назидательные новеллы" - довоенная "Асаdemia" -чернильная библиотечная овальная печать-штамп - совершенно изменили отношение юноши к цыганскому его происхождению. Прежде не находил он в своем определенном цыганстве ничего красивого, интересного, а даже стыдился как некоего признака того, что он полагал, называл "дикостью" и "бескультурьем". Но Лойко Зобар, сервантесовская Пресьоса, а затем и "Живой труп" все переменили. Николай теперь серьезно и рьяно расспрашивал отца, а тот, легко почувствовав интерес искренний сына, принялся и рассказывать интересно. Коля и прежде пробовал писать стихи, пытался подражать беспомощно Исаковскому, Симонову, Жарову. Теперь на мысль пришло написать по-цыгански. Он нехорошо знал язык, но почему-то рифмовать и складывать строфы коротких стихотворений выходило куда легче, нежели по-русски... И вдруг - Ясины речи злые, сухие:
- Ты, Коленька, из жизни теплицу хочешь сотворить, и чтобы тебе там чай пить, и дрессированным собачкам на задних лапках перед тобой плясать. А жизнь, Коленька, - бездна, бездна боли и Бога!..
Николай понимал здоровой головой и простым сердцем, что не может управлять вселенной сверхъестественное существо, то есть, в сущности, очень сильное существо мужского пола. К примеру, как его отец командует ими всеми - матерью, и Николаем, и младшими сестренками Николая...
- Для тебя, Яська, Бог - все равно что для меня Королева Марго, - поверила ты в него, вот и толкуешь, как хочешь поворачиваешь. Куклу для игры нашла!..
Было несколько ссор и примирений. Они совершенно разошлись к выздоровлению Марины Романовны. Тата носила фамилию отца и отчество было по его имени, да и ее имя он "придумал". Возможно, он расписался с Анной Георгиевной, а затем они развелись; или просто он признал свое отцовство; я не знаю. Марина Романовна никогда, до самой смерти не говорила с внучкой о ее отце. Мама Яся говорила, но Тата не знала отца. Скоро после ее рождения он уехал в Москву - учиться в Литературном институте. Я не поняла, как это в точности случилось. Что-то вроде того, что была своего рода разнарядка, на цех, что ли, и можно было выбрать - профсоюзные какие-то курсы или институт Литературный. В какой-то компании красивый юноша познакомился с девушкой Викой, и они понравились друг другу. Отец ее был писатель, писал рассказы, пользовался уважением, был инвалид войны, потерял руку, происходил из купеческой московской - второй гильдии - охотнорядской семьи, служил в большой редакции толстого журнала. Иван Максимович был патриот классического толка, последовательный, восхищался Языковым и "Соборянами", но о Розанове понятия не имел; в семье было просто и хлебосольно, толстая домашняя жена Неля (Наталья) Алексеевна, дочка Виктория, избалованная, но не злая, одевалась модно. Теще Николай очень нравился искренней вежливостью, той самой, народной, старинной еще, из этих гнезд рабочих и деревенских. Тесть пил. В начале пятидесятых годов он говорил, что "задышалось" по России, "вонь выводят". После известного съезда, когда с крыш закапало, Иван Максимович поскучнел, сиживал чинно в редакции, на собраниях; рассказы писал о войне, в издательстве "Советский писатель" вышло несколько его книг - "Душа-полынь", "Мастеровые были", "Счастье сурового мужества", еще что-то. Иные откровения пьяного тестя пугали Николая, как пугали Ясины речи. Но Николай умел, как никто другой, оставаться в "своей", единственно возможной для него действительности, реальности человеческой легкой книжной доброты. Тесть звал его "простой душой", хотя Флобера не читал. Цыганское творчество Николая Иван Максимович дальновидно поощрял. В Союз писателей Николай Колисниченко был принят именно как поэт, пишущий на цыганском языке. И нет, Николай нимало не насиловал себя, ему вовсе не приходилось "наступать на горло" какой-то своей заветной "песне". Ему совершенно искренне нравилось творить, как игрушечник - игрушку свою кустарную, глиняную свистульку-раскорячку, - и творить бесхитростный мир детских рифмованных складушек про лошадок, про птиц и деревья лесные, про дождики, тучки и солнышки. Он честно писал по-цыгански и сам себя переводил на русский. Занятно, но, кажется, цыганские подлинники так и не вышли в свет ни в одном издательстве. Только в девяносто втором году в городе Болграде вышла книжечка - сборник - билингва - по-цыгански и по-русски - "Современная цыганская поэзия"; там есть и несколько стихотворений Татиного отца. Он жил хорошо. Любил выступать в школах, читать наизусть для детей. Виктория окончила Литературный институт и работала в издательстве "Московский рабочий", редактором. Сын Мишка подрастал, учился уже в школе, где с первого класса преподавали английский. Жили на улице Черняховского, в двухкомнатной квартире, в кооперативном "писательском" доме; рядом, естественно, станция метро "Аэропорт". Тоненькие книжечки стихов детских выходили с хорошей регулярностью, деньги были. Николай Михайлович ездил регулярно в Переделкино. Летом - на родину - на Днепр. Младшая сестренка Ольга приехала в Москву "поступать"; поступила в областной педагогический институт, жила в семье брата; Виктория попыталась протестовать и вдруг поняла, что добрый Коля руку имеет тяжелую. Иван Максимович вместо того, чтобы принять дочкину сторону, хохотнул басисто на Викины синяки и зятя назвал хвалительно "мужиком" (с восклицательным знаком - "Мужик!"). Красивая Оля неожиданно вышла замуж за сына Г-ва, известного переводчика с подстрочников северокавказских поэтов; с легкой подачи Г-ва они все делались, как в хорошей парикмахерской, - под гребенку стриженные на рифмованный "коробочками" доступно философический лад. Г-в жил в соседнем подъезде. Все были счастливы. Это после, когда случились несчастья, когда время в очередной раз вьюном извернулось... И Г-в умер от рака горла, и Иван Максимович умер от обширного инфаркта, и Виктория и Николай развелись, и Николай ушел из квартиры к сестре в соседний подъезд; и Виктория надела черный, немножко монашеский, с намеком, платок и длинную юбку и повесила и расставила в комнатах и кухне иконы, и перестала здороваться с сыном Г-ва, который был еврей по матери; и Николай Михайлович запил и умер скоропостижно - инсульт; и на его похоронах собралось многое множество родных и знакомых, многие приехали из украинского указанного города, плакали искренне; Татина мама приехала, на нее жаль было смотреть, так она плакала, у нее не одна была причина для таких слез; а Оля с сыном Г-ва, программистом, и с детьми, Филиппом и Дашей, уехали в Америку; а Миша Колисниченко, сын Николая, студент Бауманского известного училища (или уже называлось "техническая академия"?), умер от этой передозировки наркотиков каких-то; и это была еще одна причина у Николая Михайловича для запоя и скоропостижной смерти, и смерть сына не примирила Николая Михайловича с женой; она сказала, что молится и за него, а он махнул рукой - таким жестом, странно похожим на характерный Татин, и пошел в подъезд, как-то страшно согнувшись... Но это все после, после... Он был хороший человек; и если видел, что в ЦДЛ, в этот Дом литераторов, на какой-нибудь фильм интересный и даже и полузапретный не пускают молодых людей, не состоящих в Союзе писателей, он тихонько предлагал провести и говорил дежурным у входа, что это с ним; как член Союза он имел право проводить с собой нечленов, просто так людей; и еще он часто одалживал деньги, и ему не всегда отдавали. Фамилию "Колисниченко" постоянно пытались написать более правильно по-русски - "Колесниченко"; Николай Михайлович исправлял добродушно, с улыбкой такой добродушной; а Тата, когда вместо "и" видела или слышала "е", раздражалась; но любопытно, что и отец, и дочь произносили в подобных случаях одно и то же: "И!.. И!.." - только Николай Михайлович - добродушно-улыбчиво, а Тата - раздраженно и сведя на переносице черные густые брови.
Вероятно, все это родство: Николай Михайлович Колисниченко, Анна Георгиевна Броницкая, Виктория Ивановна ...ова, Тата, Миша, Ольга Колисниченко и Г-вы; и, вероятно, Достоевский определил бы это все как "случайное семейство"; ну, как в "Подростке". Но я думаю, что никаких случайностей здесь и нет, а все логично и закономерно.
А меня возможно, я знаю, возможно упрекнуть; но я совсем не забыла моего старого товарища Аркадия Ш. Я хотела сказать, что, конечно, встречаются изредка чy'дные чудаки, и они влюбляются в статуи и картины; то есть в те, которые стоят и висят в музеях, или в репродукции; или вдруг даже и в металлические скульптуры на станции метро "Площадь революции". Только такой человек, больной, в сущности, решился бы влюбиться в Тату Колисниченко. И еще в нее влюблялись совсем простые ребята; они просто думали, что если Тата двигается, ходит и говорит, значит, она - обыкновенный человек, только очень красивая... Аркадий Ш. не был таким простым; он всегда понимал, что эта девочка - особенное существо. У него глаза глядели с этой сумасшедшинкой, но он всегда оставался здоровым поэтом, у него добрая здоровая душа. И потому он не в состоянии влюбиться в плескучий ручей, в солнечный яркий весенний свет, в картину, в статую, в Тату Колисниченко.
Но каково это было - увидеть Тату и вдруг, мгновенно понять, как это она, внезапно, мгновенно энергически улыбнувшаяся, сходна с одной из кор архаических девушек, статуями вставших на Акрополе; и совсем вдруг почувствовать, что кругом тебя - нет, не какой-то скучно привычный жилой город, а пространство до моря Черного - зеленый золотой цветочный океан степь Гоголя, Кайдацкий перевоз, мощные дубы-деды грезят памятью древесной о прошедшем Геродоте, и Гийом возводит польскую крепость; а Борисфен Славянчич идет мощной водой, и еще вчера Гостята бар Коген держал здесь перевоз для бен Ханукки, а генерал Браницкий и Грицко Нечеса в белом парике мучном езжали верхами. Здесь Ваня Айвазовский рисовал картинки проездами в столицу империи, Санкт-Петербург, маленький чеченец, крещенный григориански. И неподалеку от Соборной площади, в барском доме, Елена Г. родила грядущую теософию и писала повести. И бронзовый статуй великой Екатерины так и не встал на постамент, а москальские войска вставали на постой, дивясь красавицам. Нагорный город встречал гульбищами Средней улицы. И Тата шла в школу, размахивая маленьким портфелем, так детски, так легко. Мимо снесенной деревянной синагоги и костела с фреской рухнувшей. Поляки и евреи Бабеля здесь больше не живут. Здесь улицы асфальт. Смотришь на идущую девочку, и отчего-то - под сердцебиение твое раскрывается пространство. Там, дальше, - там Венгрия, Словакия, там железная дорога, пароходы на Дунае, Вена, А-ме-ри-ка!, где живо станешь из Ондрея Вархолы Энди Уорхолом, двужильная душа...
Тата заканчивала десятый класс. Было ясно, разумеется, что - в Москву, в Москву. До Парижа, и Вены, и Нью-Йорка, и есть который современный Париж, мечты провинциальные наши молодые не залетали в те годы - 1967 год, затем 1968 год. Тата подумывала о театральном, о ВГИКе, но ее уговорили поступать в Литературный. Тата не возразила, когда Анна Георгиевна отослала ее стихи в Москву, откуда отец посылал Тате, то есть маме Ясе для Таты, деньги, переводил по почте. Значит, ее родители не были совсем в ссоре. Во всяком случае, отец руководил в определенном смысле поступлением дочери в Литературный институт. По его настоятельному совету были представлены на творческий конкурс именно украинские стихи Таты. Эти стихи - подборку - мама Яся отправила ему, и он сам - лично - их отнес. Тата грезила смутно о будущем своем смутном и очнулась, и оскорбилась, лишь когда узнала, что совет отца принят и отосланы в Москву именно ее украинские стихи. Значит, отец не верил в нее, в ее способности; пусть, мол, она поступает как начинающая украинская поэтесса, числясь, естественно, в известном "проценте нацменов". Однако ссориться с мамой Ясей Тата не стала. В конце-то концов, пусть они все делают покамест, что хотят. Все равно ведь и она в каком-то окончательном итоге сделает, что захочет. На самом деле неуступчивость и решимость настоять на своем начинаются с чего-то, на первый взгляд, мелкого, не такого значительного. На самом деле...
Стихи Таты были приняты на этом творческом конкурсе положительно. Впрочем, это и были хорошие рифмованные стихи юной девушки, начитанной и способной; было несколько совершенно прелестных стихотворений, дышавших непосредственностью чувства, уже ею испытанного, было много прелестной наивности. И еще Николай Михайлович... Я помню, удивлялась, неужели Тата никогда не видела отца, ведь он приезжал... Все же она призналась, что видела, конечно. И маленькую он водил ее гулять все в тот же Детский парк и покупал эскимо на палочке, а потом она сама не захотела встречаться с ним в его приезды.
И вот поехала на поезде в Москву, одна, в первый раз в жизни; а до этого только с классом на экскурсию в Киев, и мама Яся вызвалась непременно ехать как сопровождающая учительница. А теперь - одна - в Москву, в Москву. И лето. И такая свободность и независимость. Поехала в плацкартном вагоне; так ей казалось интереснее - людей посмотреть. Все восхищались наперебой ее красотой, угощали жареной курятиной, вишнями и зелеными яблоками с белыми семечками-косточками внутри. Молодые солдаты, ехавшие, должно быть, в отпуск, смотрели на нее каменно-изумленно, будто недоумевали, как это так вышло, что она - настоящая, живая, из плоти и крови, а не нарисованная, не вытесанная из мрамора какого-нибудь. Потянулось под частым дождичком Подмосковье, серенькое, зелененькое. Тата долго упрашивала маму Ясю не давать отцу телеграмму. Не хотелось, чтобы отец встречал. Когда она была маленькая, он был с ней ласков, и потому было ужасно больно прощаться с ним каждый раз. И было обидно. И она отказалась видеться с ним. Она пугала маму Ясю:
- Если ты дашь телеграмму, я не знаю, что я сделаю! Я никогда с тобой не буду разговаривать. Слышишь? Ты меня слышишь?!
Но Тата знала, что ее молчаливая мама все равно телеграмму даст. Потому что это все было ужасно. Когда в самый первый раз Тате нужно было уйти вечером, и - "куда?, с кем?". И - Тата - а что она могла выдумать? - "в кино, с Галей". Но мама Яся даже и не позвонила Гале, и не побежала к этому кинотеатру "Москва" ("Москва"!!), а просто, едва Тата пошла медленно по улице (нарочно медленно, будто не торопится), а мама Яся торопливо накинула пыльник и уже на бегу продела руки в рукава и - лицо маниакальное - бегом вслед. И после - в самый такой момент - оглянулась Тата случайно и увидела, как ее мама Яся топчется поодаль, даже и не очень далеко, переминается с ноги на ногу. Что было дома!..
- Ты не бережешь меня, не обманывай! - кричала Тата. - Это никакое не бережение, это простое нездоровое любопытство!.. - Мама Яся глухо зарыдала надрывно, и они помирились...
Тата углядела отца в окошко вагона. Маялся среди встречающих. И, наверное, боялся не узнать ее. Тата надела красный плащ с такой пелеринкой сзади, легкий такой - "болонья" назывался, повязала под подбородком красную косынку из такой же легонькой синтетики и, пригнув голову, с баульчиком в руке, выбралась на перрон. Отец и вправду не заметил ее. Она побежала. Кончился летний дождик. Тата сдала баул в камеру хранения и шагала с сумочкой через плечико и перекинув через руку плащ красный, а косынку щелкнула в сумочку. Свой первый московский год она начинала девочкой в босоножках на босу ногу, в коротком платье с пышной юбкой, сшитом бабушкой Мариной; длинные черные волосы, незаплетенные, связаны, стянуты были на затылке белым шелковым витым шнурком. Тата купила длинненький кругловатый пирожок с мясом. Мы еще не знали, какие бывают колготки, носили чулки и пояски с такими резинками-подвязками...
Город летне расцвел перед юной Татой, красавицей. На нее, еще робкую, уже оглядывались. Она, как ей казалось, долго ехала в метро; затем шагала по Калининскому проспекту. Она шла, как королева; королева, которая еще робкая и не решается громко о себе сказать. Город примеривался к ней встречными взглядами и как будто уже и понимал, что она - королева; только еще - в свой черед - не решил для себя - увенчать или... казнить?..
Тата шла, такая легконогая, и не уставала. Рядом с институтом Литературным оказалась редакция журнала "Знамя". Тата, упоенная возможностью делать, что хочется, а просто так!, вошла в комнату ("помещение") со столами и женщинами и спросила одну женщину, можно ли оставить стихи. Женщина была, ну, допустим, так, для шутки, Авдотья Панаева и сказала, что стихи можно оставить в отделе поэзии Евдокии Нагродской. Евдокия Нагродская посмотрела Татины листки, помятые в сумочке, и оставила. После Татины стихи прошли две редколлегии, а на третьей решили не печатать их в журнале. Это были ее стихи на русском языке. Отец Таты после говорил, что это была интрига его жены Виктории. Вдруг Евдокия Нагродская спросила, не родня ли Тата Николаю Колисниченко. Тата быстро ответила "нет", бормотнула и еще и мотнула головой. И покраснела.