В молчании человек яснее. Костя, видимо, не был уверен в себе, поэтому не терпел молчания.
Надя сама не заметила, как они дошли до гигантского, на тысячу, наверное, мест ресторана, поместившегося в длинном изогнутом стеклянном здании.
— Зайдём, — предложил Саша.
Швейцар куда-то отлучился. Они беспрепятственно вошли. Похожий на бесконечный вагон-ресторан, зал был пуст. Лишь за дальним столиком сидели какие-то восточного вида люди.
— Ребята, вы… Вам что? — отрезая дорогу, к Саше и Наде кинулась официантка. — К кому? — закричала в отчаянье.
— Вам будет дико это услышать, поэтому соберитесь с силами, — серьёзно произнёс Саша, — мы пришли сюда поесть, — и, более не обращая на неё внимания, усадил Надю за столик у окна.
— Обслуживание — час!
Впрочем, принесла довольно быстро. После чего не поленилась спуститься вниз, отчитать швейцара.
Всё это было отвратительно: в собственной стране их не хотели пускать в заведение, единственное назначение которого пускать, кормить и поить всех желающих. Но в то же время привычно. Подобные заведения всегда жили не зависимой от тех, кого должны обслуживать, жизнью. А в сущности, было никак. Надя давно смирилась с существованием двух достоинств. Первое — внутреннее, живое, которое она не позволяла попирать никому. Второе — внешнее, мёртвое, которое попиралось повсеместно. Да вот хотя бы в данную минуту. Надя и не пыталась свести — живое и мёртвое — достоинства воедино. Тогда бы жизнь превратилась в ад.
— О чём ты думал на набережной? — спросила Надя.
— На набережной? — удивился Саша. — Именно на набережной или раньше-позже?
— На набережной, — повторила Надя.
— Ты не поверишь, — усмехнулся Саша, — но я думал о свободе.
«Я ему безразлична, — вдруг решила Надя, — но не потому что я глупая, некрасивая или испорченная. Просто ему кажется, что в жизни всё истинное уродуется, превращается в свою противоположность. Поэтому он не хочет, не верит, что у нас…»
— И что же ты надумал? — спросила Надя.
— Ты опять не поверишь, — серьёзно ответил Саша, — но я пришёл к выводу, что без свободы жизни нет.
V
…Сначала сто отжиманий от пола. Затем лёгкие прыжки. Затем, лёжа на полу, он тридцать раз забрасывал ноги за голову, касаясь ими пола. Потом Саша делал мостик и некоторое время пятился в этом положении сначала вперёд, потом назад. И наконец стойку на руках и подобие сальто с громовым приземлением. Если бы этажом ниже жили люди, они давно подали бы на Сашу жалобу. Но внизу помещалась обувная мастерская, точнее, склад сырья, поэтому Саша мог упражняться совершенно спокойно.
Два месяца назад тренер спортивной школы, где Саша занимался в секции лёгкой атлетики, попросил его задержаться после тренировки. «Что, Тимофеев, — спросил тренер, когда они остались в раздевалке одни, — начал курить-выпивать?» Это был холодный равнодушный человек, досконально, однако, разбирающийся в своём деле. Врать ему было бессмысленно. «Есть немного», — согласился Саша. «Ты сдал, — продолжал тренер, — дыхание не то, финиш слабый». Саша молчал, тренеру было виднее. «Вот что, Тимофеев, — сказал тренер, — воспитывать не буду, ты не мальчик. Данные у тебя есть. Честно говоря, выдающегося пока не вижу, но кое-чего сможешь добиться. Если захочешь. Имею в виду средние дистанции и прыжки в длину. Будешь работать, возьму в команду на Всесоюзную спартакиаду школьников, вытяну на мастера. В институт поступишь, получишь отсрочку в военкомате. В общем, посмотрим, как пойдёт. Сам знаешь, — закончил тренер, — спорт не сахар, но хоть поездишь, пока молодой, мир посмотришь. Если, конечно, пойдёт. Опять же, барахлишко… Решай. Посмотрю, как будешь тренироваться».
Это было заманчиво — обратить не знающее исхода отчаянье на метры, секунды, тяжело дышащих соперников, локтисто бегущих рядом. Но Саша уже успел к этому времени убедиться, что спорт, выходящий за рамки естественных, здоровых потребностей, тяжёл, изнурителен, а главное, бессмыслен. Спортивная жизнь, где всё подчинено единственному — результату, жестока, как всякий диктат, как скрип бутс по гравию, как судорога в ноге, как хриплый, грубый смех спортсменки после забега. «Мышцы, — подумал Саша, — слишком унизительная цена за знакомство с миром, за барахлишко…» Он продолжал тренироваться, но как сам хотел. Тренер утратил к нему интерес. Из спортшколы Саша вышел всего лишь разрядником.
Привычка к ежедневным физическим упражнениям осталась. Они, а также последующий холодный душ давали весьма ценимое Сашей ощущение мышечной радости, какое способствовало уверенности в себе, спокойствию. Через эту радость Саша обретал силу перед непредсказуемой жизнью. Он знал: стоит только перестать, это тоже войдёт в привычку и уже обычными станут: неуверенность, суетливость, постоянный испуг. Если не хотелось, он делал упражнения через силу. Он делал их и собирался принимать холодный душ даже сейчас, за сорок минут до начала выпускного вечера.
Холодные тонкие струи обожгли кожу. Саша закрыл глаза. По лицу бежала вода. Странные мысли шли в голову, пока он стоял под душем. Например, что в мире много радостей человеку отпускается просто так, в силу лишь того, что он существует. Солнечный свет, свежий ветер, лесной шум или вот этот холодный душ после физических упражнений. Наверное, есть разные уровни свободы, вполне можно довольствоваться низшим. Саша уже видел себя, живущего в лесу, питающегося плодами широко раскинувшейся земли. Не обязательно карабкаться в высший жертвенный слой. Тебя уничтожат во имя существующего порядка. Или сам, восторжествовав, что, конечно, совершенно исключено, будешь силой утверждать собственное представление о свободе, ковать новые условия. «Наверное, истина посередине, — подумал Саша, некоторые вещи кажутся мне неоспоримыми, а кому-то — попросту несуществующими. Кто-то потешается над тем, что приводит меня в отчаянье. И это хорошо, на этом стоит мир. В идеале. Но есть и другие — невыносимые — весы. Слишком много тяжёлой мерзости на одной чаше, пустого терпения, безгласия на другой».
Саша выключил душ, начал растираться махровым полотенцем. Он решил поступать на исторический факультет. «Я посвящу жизнь сочинению единственного труда — «Истории русского терпения».
Саша подумал, что на определённом этапе жесточайшей деспотии, терпение, перенасытившись страхом, даёт кристаллы величайшей, нерассуждающей любви к деспоту. Противоестественная эта любовь только крепнет от новых жестокостей. Но по мере ослабления деспотии терпение обвально сменяется нетерпением, и чем серьёзнее попытки исправить положение, тем яростнее раскручиваются маховики нетерпения. Одним, не представляющим жизни вне деспотии, ненавистны сами попытки что-то изменить. Другим — медлительность, оглядка, с какими идут изменения. По мнению Саши, Россия всю жизнь не могла вырваться из заколдованного круга, металась между двумя крайностями — хаосом и деспотией. Выпадали ей и весьма продолжительные времена, когда власть была слаба, чтобы учредить деспотию, однако достаточно сильна, чтобы придушить нетерпение. То были периоды деспотического хаоса. Саша подумал, что вряд ли его рассуждения понравятся будущим экзаменаторам, но с недавних пор это мало его волновало. Ему было семнадцать. Позади были десять школьных лет. Впереди — выпускной вечер. Он был свеж, энергичен, полон сил, мыслей и надежд. Он пел, вытираясь полотенцем.
Затягивая на рубашке кретинский галстук, почему-то им было велено явиться непременно в белой рубашке и при галстуке, Саша вспомнил, как растерялся, когда Надя вдруг попросила его достать ей летние джинсы.
«Неужели знает, что шью? — удивился он. — Но откуда?» «Если не можешь, сразу скажи, — не укрылось от Нади его замешательство, — куплю у спекулянтов. Сволочи, сами шьют, а выдают за фирменные! И ведь так наловчились, не отличишь!»
Саша хотел немедленно сознаться, что он как раз такая наловчившаяся сволочь. Он всегда предпочитал говорить правду. Сказать правду бывает трудно. Зато потом легко. Ложь можно сравнить со зданием, которое приходится вести ввысь, нижние этажи рушатся под тяжестью верхних, приходится всё время держать глаза на потолке, но тем не менее обвал всегда застаёт врасплох. Саша не видел смысла делать тайну из шитья, но Надины глаза блистали праведным гневом, момент был не очень подходящим. Да, наверное, она бы и не поверила. «Какого цвета?» — спросил Саша. «Даже цвет можно выбрать?» — с подозрением посмотрела на него Надя. Саша улыбнулся. Теперь надо было доказать, что он не фарцовщик.
Надо думать, Надю, как и остальных, раздражало, что джинсы нельзя пойти и купить в магазине, что каким-то проходимцам (ещё пойди найди их!) надо платить за них непомерную цену, что она вынуждена говорить об этом с человеком, с которым, как надеялся Саша, ей было приятнее вести иные разговоры. «Ну, скажем, бежевые», — недовольно произнесла Надя.
Саша недавно по случаю приобрёл в комиссионном магазине десятиметровый отрез итальянского хлопчатобумажного материала, который при желании можно было считать бежевым. Точнее в комиссионном-то, конечно, ничего подходящего не было, к тому же его закрывали на обед. От приёмщицы, ругаясь, вышла женщина. Она не хотела ждать час, желала немедленно сдать этот самый отрез. Приёмщице было плевать. «Сколько хотите?» — быстро спросил Саша. Женщина просила недорого. Приёмщица зря кобенилась. Саша тут же отсчитал деньги. Но так редко везло.
«А… какой размер, рост?» Саша подумал, что хорошо бы обмерить Надю, опять пожалел, что не сознался ей, что шьёт. «Вообще-то я нашу сорок шестой…» Саша скользнул взглядом по её бёдрам. Надя льстила себе. Ей был в самый раз сорок восьмой.
«Хорошо, — сказал Саша, — на следующей неделе». «Сколько они возьмут?» — спросила Надя. «Ну, я думаю… — по тому, как застыла улыбка на её лице, Саша понял, что вопрос ей далеко не безразличен. Да и кому он безразличен? — Я думаю, это будет мой подарок тебе, — засмеялся Саша, — в конце концов, могу я сделать тебе подарок по случаю окончания школы?» — «Подарок?» — Надя растерялась, потом от полноты чувств поцеловала его в щёку. Настроение у неё сразу улучшилось.
Саша подумал, хорошо бы ему и надеть их на неё, но прогнал эту мысль. Надя этого не заслуживала. Слишком много было в ней человеческого. Слишком давно они знали друг друга и во всё старались вкладывать истинное содержание. Единственно возможным истинным содержанием в данном случае могла быть любовь. Саша не хотел обманывать себя и Надю. Любви не было. Была взаимная симпатия, не больше. Но умышленно сдерживать себя, изображать эдакого брата — в этом было что-то ущербное, скопцовское.
Помнится, как-то у них был об этом разговор с Костей. «Мы упустили момент, — сказал тогда Костя, — утратили стратегическую инициативу. Но ничего. Всё движется по кругу. Она смышлёная девочка, из ранних. Сама выберет. Если, конечно, захочет».
«Сама выберет», — подумал Саша, прощаясь во дворе с Надей, чтобы через час встретиться с ней на выпускном вечере.
…Костя сдал последний экзамен одним из первых. Весь день ему мучительно было нечего делать. С Сашей он разминулся. Во всяком случае, когда Костя вышел из класса, Саша ещё не приходил на экзамен. Надя, наверное, пошла в парикмахерскую делать причёску. Костю, правда, звали с собой Тарасенков и Зотов, но он отказался. Они шли пить. Костя не видел смысла в том, чтобы напиться до выпускного вечера. Ему хотелось сохранить в памяти этот день, а как сохранишь, если пьян? К тому же вино не всегда хорошо действовало на Костю. Иной раз мысли оставались совершенно ясными, лицо же почему-то горело, глаза воспалялись. Все видели, что Костя пьян, и он видел, что все видят и презирают его. Он являл собой карикатуру на глупого подростка, дорвавшегося до вина. «Хорош я буду на выпускном, — подумал Костя, — с рожей, как факел, с кроличьими глазами…»
Утром, сразу после последнего экзамена, Костя был бодр, жизнь казалась заманчивой, полной надежд. Но вскоре его охватила глубокая грусть. Она не являлась следствием каких-то чрезвычайных причин. Просто Костя был сентиментален, хоть и старался этого не показывать. Жизнь его каждодневно как бы распадалась на десятки маленьких жизней, в каждой из которых заключались рождение, расцвет, угасание и смерть какого-нибудь чувства, мысли, идеи. Это несказанно обогащало существование и в то же время делало его хрупким, призрачным. Что-то постоянно рушилось со звоном, но на стеклянных развалинах немедленно возникал новый хрустальный побег.
Вероятно, то было никчёмное утончение. За слишком пристальным вниманием к частностям теряется суть. От пристального внимания к частностям можно сойти с ума. Утончение вело к размягчению, неготовности решительно и жёстко противостоять насилию. Костя искренне мучился этим. Когда на глазах у него начинали драться, кто-то кого-то оскорблял в троллейбусе или вдруг кто-то падал на улице, то ли пьяный, то ли больной, первым Костиным желанием было убежать, отвернуться, чтобы не видеть. Он завидовал Саше Тимофееву. Тот так же естественно противостоял насилию, как дышал. Костя ненавидел насилие не меньше, однако мужества противостоять недоставало.
Он вспомнил, как однажды на уроке физкультуры преподаватель велел им делать какое-то упражнение у шведской стенки. Косте казалось, у него получается очень хорошо, тем более что физкультурник остановился рядом и долго смотрел на него. «Ты гибкий, Баранов, — сказал физкультурник, — но не сильный». И пошёл прочь. Услышать такое, конечно, было обидно, но Костя чувствовал и другое: гибкость и есть его сила.
Он вспомнил, как совсем давно, когда к их дому ещё не были пристроены новые корпуса и еврейское кладбище каменно топорщилось под окнами, тогдашний дворовый вождь Толян Казачкин вдруг злобно вылупился на Костю: «Чего ты с нами ходишь, Баран?» Странным этим вопросом он как бы отделил Костю от остальных, поставил на край невидимой пропасти. «А… что?» — растерялся Костя. «Ты какой-то… — брезгливо поморщился Толян, — вот мы пойдём прорываться в кино через чёрный ход, полезем в подвалы на склады, ты же с нами не пойдёшь?» — «Почему? Я… пойду…» — пробормотал Костя. «Да?» — пристально посмотрел на него Толян. К счастью, он тогда забыл про Костю.
Сейчас Толян сидел в тюрьме.
Не оставил без внимания это свойство Костиной натуры и Вася.
Помнится, однажды они сидели на кухне. Кипел чайник, окно запотело. Отец где-то задерживался.
Мать кивнула Васе, даже не пригласила в комнату. Она относилась к нему, как, впрочем, и к остальным отцовским знакомым, с поразительным равнодушием. Васю, наверное, это раздражало. Что за нелепые покушения на избранность? В наше-то время? К тому же у Васи были изысканные, по нынешним временам, манеры: когда входила в комнату женщина, он вставал, носил с собой несколько чистых носовых платков, непрерывно мыл руки с мылом. Вот только почему-то никогда не снимал в гостях обувь, как бы выразительно на него ни смотрели. Но это не могло быть причиной материнской неприязни, она никогда не видела, что Вася делает в прихожей, снимает обувь или нет. Её равнодушие к людям, в особенности к тем, что приходили к отцу, было безлично-всеобщим. Приходящие в дом понимали, что что-то тут не так, но остались ли ещё семьи, где всё так? Костя позвал Васю на кухню пить чай.
Костя тогда увлекался декабристами, без конца что-то про них читал. Ему были бесконечно симпатичны молодые люди, имевшие всё, что только может пожелать человек, и тем не менее осмысленно выбравшие гибель во имя свободы, осмелившиеся прыгнуть через пропасть, через которую до сих пор нет моста. О какое там бескрайнее, не устающее пополняться, кладбище! Переустройство мира можно затевать от нищеты, от отчаянья, от тщеславия, но… от обеспеченности, от сладкой, сытой жизни? То был воистину подвиг. Костя преклонялся перед ними.
«Тебе жалко декабристов?» — вдруг с изумлением спросил Вася. «Жалко?» — растерялся Костя. Вася, как всегда, всё упрощал. «Да какое отношение имели они к России, к народу? — воскликнул Вася. — Ты меня удивляешь. Чьи интересы представляли? За что боролись?» — «Интересы всех, кто любил свободу, — ответил Костя, — и боролись они за свободу». — «Интересы тайной, глубоко законспирированной организации! — отчеканил Вася. — Они же сплошь были масоны. Красивые слова лишь маскировали истинные цели. Какие? Я думаю, они хотели устроить что-то вроде французской революции в патриархальной крестьянской стране, где к тому не было никаких предпосылок. Я тебе объясню: их деятельность была реакцией на намечавшиеся александровские реформы. Он ведь хотел дать конституцию не только Польше, но и всей России, отменить повсеместно крепостное право. Они увидели, что у него может получиться, и тут же учредили тайное (чтобы его напугать!) общество. Впрочем, тайным оно было лишь по части истинных целей. А так они действовали в открытую. У царя был поимённый их список! Ты вдумайся: в то время, как царь занят подготовкой реформ, в стране поднимает голову политическая оппозиция! Что он должен делать? Ну конечно, отложить реформы, обратиться к репрессиям. Вот чего они добивались! Нет, их цели не имели ничего общего с благом России…» — «Зачем же они этого добивались? И зачем вышли на Сенатскую площадь? Какой был в этом смысл?» — спросил Костя. «Ну это же совершенно ясно, — укоризненно посмотрел на него Вася. — В случае с Александром они добились своего, парализовали его деятельность, запугали. Константин был бы их царь. Они его давно опутали, он бы и без переворота правил под их диктовку. Они ждали. Ну а Николай — неожиданность, катастрофа. Они поняли и пошли ва-банк!» Костя молчал. Чайник по-прежнему кипел. На кухне было тепло, как в бане. «Но ведь так, — тихо произнёс Костя, — можно всё пересмотреть, выдать белое за чёрное и наоборот…» — «Возможно, — ответил Вася, — но гибкость не может быть мировоззрением. Не спорю, она способствует душевному комфорту, помогает ладить с самыми разными людьми, но рано или поздно её должна сменить определённость. По всем вопросам! Затянувшаяся гибкость ведёт к ничтожеству. Тебе тоже, кстати, пора определиться!»