Имущество движимое и недвижимое - Юрий Козлов 13 стр.


Костя поведал об этой неожиданной трактовке деятельности декабристов Саше. Тот выслушал (хоть и с вниманием, но без большого интереса. «Да-да, — пожал плечами Саша, — можно и так думать». — «А ты сам как думаешь?» — Костя отчего-то был раздосадован Сашиным спокойствием. «Я думаю, это были честные, храбрые люди, у которых не осталось сил терпеть тупое скотство, — серьёзно ответил Саша. — Я не думаю, что они на что-то там рассчитывали, на какую-то свирепую диктатуру, на занятие государственных постов. Просто не было сил терпеть. А когда нет сил терпеть, предпринимаются отчаянные, самоубийственные действия. Это давно известно». Костя смотрел на Сашу и не понимал, почему он не сказал вчера этого Васе. Ведь он думает точно так же. Показал бы свою определённость. Или… уже не думает? — «Ты прав, — пробормотал Костя, — ты прав, конечно, но…» — «Даже если не прав, — перебил Саша, — не испытываю от этого ни малейших страданий. Мне кажется, вообще не следует примерять на себя каждую точку зрения, как костюм. Запаришься».

«А я вот, — горько усмехнулся про себя Костя, — примеряю».

Он вспомнил про Васю, и настроение испортилось. Вне всяких сомнений, Вася говорил умные вещи, но как быть с недавним его предложением, чтобы Костя с кем-то там «встретился» и что-то там «рассказал»? Это коренным образом меняло Костино отношение к Васе. На все Васины умные мысли как бы упала тень этого «встретиться и рассказать». Костя подумал: уж не игра ли вся эта Васина боль за Россию, не шелуха ли вокруг старой как мир сердцевины — «встретиться и рассказать»? Конечно же, Костя совершенно точно знал, что не встретится и не расскажет, но осталась в душе гаденькая тревога, словно между ним и Васей протянулась ниточка, за которую тот в любой момент может потянуть.

В тот же день Костя вернул книги Саше. Саша небрежно бросил их в сумку. Костя посоветовал немедленно избавиться от них, сказал, что могут быть неприятности.

«Неприятности? — задумчиво проговорил Саша. — Из-за этого хлама?» — «Мы тысячу раз говорили об этом, — поморщился Костя, — чего ты придуриваешься?» — «Тысячу раз говорили, — повторил Саша, — и пришли к выводу, что (так было, так есть, так будет. И тем самым утвердили это в своём сознании, как реальность». — «А, по-твоему, это не реальность? — начал злиться Костя. — Не знаешь ни единого примера?» — «Я бы даже сказал, двойная совмещённая реальность, — ответил Саша, — та, которая в нашем сознании, и объективная, которая в любой момент может оказаться ещё хуже». Костя молчал, не понимая, зачем Саша это говорит. «Они существуют в трогательном единстве, — продолжал Саша, — их можно сравнить с сообщающимися сосудами. Уровень страха в сознании, спонтанно поднимаясь, ужесточает действительность. В то же время те, кто управляют действительностью, имеют неограниченные возможности варьировать уровень страха. Чуть-чуть поднимут, посмотрят, что получится… Опустят. Играют, как кошка с мышкой. Как будто они могут всё… Но… — добавил, помолчав, — г одного уже никогда не смогут: совсем уничтожить страх, напрочь изгнать его из сознания. Где страх, там будущего нет. Вот что по-настоящему страшно». — «Да в чём ты хочешь меня убедить?» — не выдержал Костя. «Тебя лично ни в чём, — ответил Саша, — так, думаю вслух. Для огромного большинства людей норма жизни, здравый смысл сейчас в сознательном ничтожестве. Искренне желая ближнему добра, советуем ему быть трусливым, безответным ублюдком. Подожди! — Саша поднял руку, увидев, что Костя хочет перебить. — Согласен, книжечки — муть, но что с того, что я их держу в руках? Почему я при этом должен дрожать от страха? Стало быть, страх — некая благонамеренная граница? По одну сторону — реальность, перед которой беззащитен, по другую — гарантии физического существования? Но это обман! Если граница — страх, никаких ничему гарантий нет! Всегда сыщутся охотнички поиграть жизнями, пощипать людишек!» — «Хорошо, — вздохнул Костя, — что ты предлагаешь? Орать на каждом углу, что у тебя эти книжки?» — «Для начала хотя бы понизить уровень страха в самом себе, — ответил Саша, — внутренне от него освободиться». — «Каким же, интересно, образом?» — «Не знаю, — тихо произнёс Саша, — но в любом случае, смиряясь, превращаешься в ничтожество, перестаёшь различать главное и второстепенное, истинное и ложное. Я… боюсь этого страха в себе…» Костя взглянул на него с изумлением: это был какой-то новый, незнакомый Саша.

Саша, как всегда, довёл всё до крайности, до похожего на истину абсурда. Каким-то образом его мысли оказались созвучными с Васиными. Тот утверждал, что к ничтожеству ведёт гибкость. Саша — смирение. «Стало быть, — подумал Костя, — только крайности — негибкость и несмирение — не ничтожество? Остальное — ничтожество? Весь мир ничтожество? Зачем же тогда за него бороться? Мир лучше знает, как ему жить. Как хочет большинство!»

Что-то тут было не так. А вдруг как раз быть, как всё — не ничтожество? Тогда, вне всяких сомнений, «встретиться и рассказать» — ничтожество! Фанатично, как Саша, зафиксироваться на негативе, на мнимых всеобщих страданиях — ничтожество!

Чем дольше Костя над всем этим думал, тем всё более странные мысли приходили ему в голову. Большинство, которое Вася и Саша, каждый со своей колокольни, полагали ничтожеством, было неоднородным. Одна часть тяготела к Васиному «встретиться и рассказать», к так называемому «порядку» на крови. Другая — к угрюмому Сашиному неприятию. Васин путь, в конечном итоге вёл к рубке леса, когда щепки летят. Каждый может стать этой щепкой. Сашин путь яростного противостояния тоже, по сути дела, был тупиковым. Слишком силы неравны. К тому же насилием ничтожества не победить. Тысячелетняя история доказала, что от насилия рождаются одни лишь уроды.

Костя не видел выхода. Так бывает, когда ошибка заключена не в решении, но в самом условии задачи. Ему казалось, он ищет античные пропорции в зале заспиртованных монстров петровской кунсткамеры, в комнате смеха, где все зеркала кривые. Отсутствовал какой-то наиважнейший компонент, без которого люди не были людьми, а жизнь жизнью. Предстояло либо вернуть неуловимый компонент в действительность, либо переколотить зеркала. Но может быть, он рождается как раз в момент разбития зеркал?

Костя подумал, что отец, профессор, Вася, поэт, ребята, как ни крути, стоят на позиции «встретиться и рассказать». Но почему-то был уверен, что точно на такой же позиции стоят и их антиподы, к примеру, Боря Шаин, прогнавший птичку с фамилии. Стало быть, они мнимые антиподы. Была главная сила. За собой она оставляла право править неограниченно, непредсказуемо, абсурдно. За ними — искать доказательства, что любое свершаемое идиотство — мудрая необходимость. Таков был расклад. Невидимые магнитные линии, действующие с непреложностью природных законов. Вены, по которым страшное, как бог-кровопийца, сердце гнало в единственном направлении кровь-жизнь. Костя ощущал себя бессильным кровяным тельцем, летящем в общем потоке к неизвестности. Он осознавал неправильность такого движения и в то же время осознавал невозможность вырваться из общего потока, куда бы поток ни стремился. Вены были единственными. Другой кровеносной системы Россия не выстрадала. Перелить кровь было не во что. Вероятно, можно было революционно вскрыть их, но выплеснуть кровь в пустоту значило остановить жизнь. И вновь Костя стиснул руки в бессильном отчаянье. Бороться против рабства, нищеты, ненависти, подозрительности было всё равно что бороться против воздуха, которым дышишь, против самого себя. Косте показалось чудовищной несправедливостью, что он — юный, умный, думающий, вполне созревший для иной жизни — вынужден жить одной, необъяснимо дикой, жизнью со своим Отечеством.

За что?

За неурочными размышлениями скрывалась тщета, давно сделавшаяся сутью жизни, бытием, определяющим сознание. И чем неподходящее был момент (выпускной вечер, прощание со школой, цветы, белые платья девушек, рассвет, голубой утренний асфальт), тем безысходнее была тщета. То была вечная мелодия бессмысленности жизни, какого-то её похабного несоответствия тому, что в душе. Иногда мелодия звучала почти неслышно. Иногда доводила до сумасшествия.

Стоя у зеркала, поправляя на белой рубашке узел галстука, Костя мысленно проживал жизнь за жизнью, картины в зеркале менялись, как в калейдоскопе. Но куда бы ни уводили его фантазии, как бы высоко он себя ни возносил, итог был единственный: смерть. Всё прочее оказывалось золочёной шелухой на пути к неизбежному. И не было радости в шелухе, так как навязчиво долбило: что-то он уже невозвратно утерял (что? когда? почему?) и что это неведомое утерянное неизмеримо ценнее предстоящей череды лет. Костя вперился в зеркало, ища позади отражение дьявола, похитившего душу и не давшего взамен… ничего. Но пусто было в зеркале. Наверное, это был дьявол новой формации. Мыслимое ли дело, утерять себя в семнадцать лет? Однако у Кости сомнений не было: утерял, утерял!

Стоя у зеркала, поправляя на белой рубашке узел галстука, Костя мысленно проживал жизнь за жизнью, картины в зеркале менялись, как в калейдоскопе. Но куда бы ни уводили его фантазии, как бы высоко он себя ни возносил, итог был единственный: смерть. Всё прочее оказывалось золочёной шелухой на пути к неизбежному. И не было радости в шелухе, так как навязчиво долбило: что-то он уже невозвратно утерял (что? когда? почему?) и что это неведомое утерянное неизмеримо ценнее предстоящей череды лет. Костя вперился в зеркало, ища позади отражение дьявола, похитившего душу и не давшего взамен… ничего. Но пусто было в зеркале. Наверное, это был дьявол новой формации. Мыслимое ли дело, утерять себя в семнадцать лет? Однако у Кости сомнений не было: утерял, утерял!

Асфальт перед школой был устлан тополиным пухом. Пух сбивался в клубки. Они были чрезвычайно чувствительны к ветру. Косте казалось, никакого ветра нет, но клубки ползли куда-то, слово зверьки.

Во власти странных чувств Костя переступил порог родной школы. Его обступили возбуждённые, поблёскивающие глазами одноклассники. «Ты что, Баран, озверел? Уже половина четвёртого! Жми наверх, там Гутя и Крот в кабинете географии. Стучи вот так…» — ему показали, как стучать.

Костя совсем забыл, что тоже сдавал пять рублей на сомнительный аперитив перед получением свидетельства об окончании школы, выпускным вечером. Ему не хотелось пить, один раз он уже отказался, но тут покорно потащился наверх. «А… всё равно. Какая разница?»— сколь отважен был Костя в мыслях, столь безволен, подчинён в действительности. То было ещё одно свидетельство утраты себя, неизбывной тщеты.

Молдавский коньячок не развеселил. У Кости навернулись на глаза слёзы, таким жалобным и одновременно беззащитным было всё вокруг. Речи Гути и Крота, волосатых бугаёв, с которыми он никогда не дружил, были бесхитростны, косноязычны. Не верилось, что они десять лет ходили в школу. Костя едва не рыдал: да как можно идти в мир с такой… малостью? И то, что мир равнодушно принимал всех, а за познание мстил страданием, было очередным доказательством тщеты, возведённой в непреложный закон.

Костя более не нуждался ни в каких доказательствах.

Он отошёл к окну, увидел идущих к школе Сашу и Надю. У Саши была прямая пружинистая походка спортсмена, которой Костя всегда завидовал и которую никак не мог у себя выработать. Он почему-то сутулился. Надя всегда была красива, но сегодня в особенности: гибкая, надменная, смеющаяся. Костя был уверен, что Надя предпочтёт ему Сашу. Они так подходят друг другу. Это произойдёт сегодня, если только не произошло давно.

В зале, где вручали аттестаты, Костя сел подальше от них. Он плохо соображал, что происходит. Назвали его фамилию. Костя не пошевелился. Кто-то толкнул его в бок. Он поднялся на сцену к столу под зелёным сукном. Директор поздравил, пожал руку. Костя сунул растопырившиеся, неизвестно где успевшие отсыреть корочки в карман, тут же забыл про свидетельство.

Одна, одна идея овладела им. И чем чудовищнее, неисполнимее она казалась, тем невозможнее было себе в этом признаться, отмахнуться от неё.

«Что? Слабо?» — подзадоривал себя Костя, хотя понимал, что утверждаться подобным образом не ново. Так бывало в детстве, когда, пережив обиду, несправедливость, Косте хотелось умереть. Но так чтобы и остаться живым. Ему хотелось лежать в цветах в гробу, смотреть вполглаза, как убиваются родители. То была игра. Сейчас Косте опять хотелось сыграть в неё, хоть он и отдавал себе отчёт: смотрин из гроба не получится. Не знал он и на что, собственно, обиделся: на мир, на себя? Костя не разделял эти понятия.

Он ещё сознавал, что это игра, что пора остановиться, ноги же сами несли его из зала, где закончилось вручение аттестатов, мимо веселящихся, предвкушающих угощение и прочие радости одноклассников по лестнице вверх, на последний пятый этаж. Затоптанный паркет был тускл. Костя пошёл по коридору, пробуя подряд все двери. Незапертым оказался кабинет химии, единственный, из которого можно было что-то утащить. Окна смотрели на закат. Большие и маленькие пробирки и колбы светились как волшебные лампы. Костя прикрыл дверь.

«Это юношеская мания самоубийства, — подумал он, становясь на подоконник, с трудом размыкая залепленные краской шпингалеты, — она описана в учебниках по психологии, я сам читал».

В распахнутое окно ворвался воздух, тополиный пух. Костя чихнул, качнулся, ухватился за раму. Асфальт внизу был тёмен, пуст. Косте казалось, он распахнул не окно — заслонку пылающей холодным красным огнём печи. Чем пристальнее вглядывался Костя в красное месиво облаков, тем труднее было ему отступить, спрыгнуть с подоконника на пол, закрыть окно. «И… всё? — удивлённо подумал Костя. — Так я расстанусь с единственной, бесценной жизнью? Где откровение?»

Костя ещё сознавал, что играет, но уже и сознавал, что не остановится, доиграет до конца. Ему стало по-настоящему страшно. Он хотел спрыгнуть на пол, но не сумел. Ноги не слушались. Закат был ужасен. Он превратился в красный сапожный клей, в резиновый жгут, который всё сильнее тянул Костю вперёд. Впившиеся в раму пальцы побелели, но они были готовы в любой момент разжаться. Костя вдруг отчётливо осознал, что прыгнет, обязательно прыгнет. Ничто, ничто его не удержит. Он хотел закричать, позвать на помощь, но красный клей залепил рот, отнял речь. Костя мог лишь мычать, как бык, вступивший на бойню. В смерти все немы.

Это была уже не игра.

За спиной скрипнула дверь. Костя зажмурился: он знал, что полетит вниз под этот чужой крик, который не сможет его догнать. Но за спиной было подозрительно тихо, и естественное желание узнать, кто это там помалкивает, заставило обернуться. Шея была как деревянная. Но Косте показалось, жгут отпустил. У него задрожали руки, он покрылся потом, словно только что вышел из-под дождя.

На пороге кабинета стояла Надя Смольникова: в белом платье, с ополовиненной бутылкой шампанского в одной руке, с незажжённой сигаретой в другой.

— Приветик! Внизу ни у кого нет спичек. Идиоты утверждают, что директор всех обыскивал на входе. Я и подумала, где добыть огня, как не в кабинете химии? И посуды тут полно. Я же не сдавала деньги на этот дурацкий вечер, мне за столами сидеть не положено. А ты тут… тренируешься, что ли? Смотри, свалишься! — Надя открыла шкаф, где хранились колбы и мензурки, закопчённые спиртовки, реактивы в толстых стеклянных флаконах. — Вот эти пузатенькие подходят…

Костя не спрыгнул, как мешок, рухнул с подоконника на пол. Ноги не держали. Единственное, успел отвернуться, вытереть рукавом слёзы.

— Ого, я смотрю, ты уже, — покосилась на него Надя.

— Нет-нет, — голос не слушался Костю, — я трезв, совершенно трезв, просто…

Надя вымыла две огнеупорные колбы. Они сверкали на столе, как ёлочные игрушки. «Смола» — было вырезано в углу стола. «Это она, Смола, — подумал Костя, — это будет память о ней».

В колбах пузырилось, светилось шампанское.

Костя ничего не понимал в химии. Когда на уроках приходилось ставить опыты, обязательно добавлял в реактивы каплю чернил из ручки. Жидкость становилась перламутрово-синей, как море в тоскливых осенних мечтах. «Сколько таких, как мы, просквозило через этот кабинет?» — подумал Костя. Ещё он подумал, что, если Надя подстрижёт свои гладкие чёрные волосы, как грозилась, она больше не будет Смолой, превратится в иную, незнакомую девушку. И вообще новая жизнь быстро отдалит их друг от друга. «Время — сволочь! — решил Костя. — Оно обманывает человека, пока он ве рит, но в итоге не оставляет ему ничего! Что с того, что год назад я слушал Высоцкого сутками, знал наизусть все песни? Сейчас меня тошнит от его хриплого голоса! Хотя он не стал хуже или лучше. И так со всем!» Он уже пришёл в себя, только лоб оставался в испарине. Костя вытирал его платком, испарина выступала снова.

— Так, — сказала Надя, — теперь займёмся добыванием огня. Не помнишь, что надо смешать, чтобы получилась самовозгорающаяся смесь? Кислоту с фенолфталеином? Или с этим… как его, лакмусом?

— Не надо. Мы взорвём школу. У меня есть спички. Надя прикурила, протянула Косте колбу с шампанским.

— Вообще-то я не очень люблю шампанское, — сказала, — но, чёрт возьми, так приятно пить краденое! Ты меня, конечно, осуждаешь?

— Наоборот, восхищаюсь!

Воистину, пить краденое шампанское было неизъяснимо приятнее, нежели лежать на асфальте с раскроенным черепом. Костя подумал, блестящие, как смола, волосы, резкость, решительность, вольное отношение к так называемым правилам поведения роднит Надю с семейством врановых птиц. Разве можно так искренне радоваться, что стащила шампанское? Смотреть неотрывно на блестящее, словно в серебристый шарф, укутанное в фольгу бутылочное горло? «А, собственно, знает ли… догадывается ли она, что я чуть не…» Он жалко улыбнулся, впервые взглянул Наде в глаза.

Назад Дальше