Костя встретился с ней у метро «Краснопресненская». Днём он слышал, отец договаривался по телефону быть у кого-то ровно в семь. Таким образом, два-три часа дома его не будет.
План был такой: погулять с Наташей до семи, может, заскочить в кафе, а с семи — домой. Тут Наташа была безотказна. Кто-то должен быть, пока нет мужа. Костя и был. Эта безотказность не вызывала у него раздражения.
Раз, впрочем, вышло недоразумение. Разгорячившись, Костя затащил Наташу в подъезд. До той не сразу дошло. «Нет! — неожиданно твёрдо заявила она. — Только дома на кровати и чтобы постельное бельё было чистое!» Требования были резонными. Костя с ними считался. Освободил в своём шкафу место, отныне держал там комплект белья, махровый халат, купальную шапочку. Наташа непременно принимала душ. И, похоже, не страшилась встречи с Костиными родителями. Парни с серьёзными намерениями что-то не спешили.
Пока отца не будет, они управятся, потом он проводит Наташу до ближайшего метро. Она жила на другом конце города, где-то за Речным вокзалом.
Они перешли Садовое кольцо, двигались по улице Герцена. Костя посматривал на стенды. Там были другие газеты. Костя и не знал, что в стране выходит столько разных газет. «Советский патриот», «Водный транспорт», «Лесная промышленность» — только той, где рецензия, не было.
Наконец показалась.
— Чуть не забыл, — равнодушно произнёс Костя, — должны были сегодня дать мой материал. Пойдём посмотрим.
Наташа, похоже, не поняла, о чём речь, но тоже приблизилась к стенду. Костя выругался про себя. Газета оказалась вчерашней.
— Сегодняшнюю надо, — сказал он, — ладно, ещё попадётся.
— Газету сегодняшнюю? — спросила Наташа. — Там что, про тебя?
— Посмотришь, — Костя вспомнил, что на Суворовском бульваре точно есть стенд. Правда, он хотел в кафе у Никитских ворот. Но ничего, можно будет потом вернуться.
Уже издали по знакомым заголовкам Костя определил, что газета сегодняшняя.
— Смотри-ка ты, — небрежно ткнул пальцем в рецензию, — всё-таки поставили.
— Это… ты написал? — изумилась Наташа.
Костя подумал, что, затащи он её в подъезд сейчас, может, она бы и не стала привередничать.
Настроение поднялось. Костя вдруг заговорил о том, как трудно проходят в газетах его материалы, о конфликте с главным редактором, о том, что лучшие его статьи до сих пор не напечатаны: боятся, снимают в последний момент. Слишком уж неприкасаемых людей он задевает, говорит то, что говорить не принято. Костя разошёлся. Он сам поверил, что всё это так, что он борец за правду. В голосе звенела искренняя боль. «Может, мне лучше в театральный?» — подумал Костя. Наташа слушала с открытым ртом. Потом зашли в гастроном. Костя купил бутылку вина, и они поехали к нему домой.
В школе рецензию вообще никто не заметил. Правда, через неделю, кажется, Костю остановила на лестнице учительница русского языка и литературы Ольга Ивановна: «Баранов, подожди… Что-то я хотела тебе сказать. А, чёрт, забыла! — молодая, длинноногая, незамужняя, она смотрела на Костю, а Костя смотрел на её блузку, где случайно расстегнулась лишняя пуговичка. — Ага, вспомнила! Я видела твою рецензию на сказки этого… забыла фамилию. Ну, не важно! Слушай, меня подруга попросила посидеть с ребёнком, там случайно оказалась эта книга, красиво издана, я пробовала ребёнку читать. Это бред, Баранов, самый настоящий бред! Ты не горячись, пиши про хорошие книжки, про плохие без тебя напишут!» — и побежала, забыв про Костю, про расстёгнутую блузку. Она всегда куда-то спешила. Ольга Ивановна вообще-то неплохо относилась к Косте, но любимым учеником у неё был Саша Тимофеев. Это было странно, потому что Саша плевать хотел на литературу.
Таков был единственный отзыв на Костин труд. Вскоре позвонил поэт, сочиняющий патриотические стихи. В разговоре он был тягуч, как-то непривычно для взрослого человека наивен. Разговаривая с ним, казалось, тянешь зубами смолу или резину. Отца дома не было, о чём Костя немедленно сообщил поэту. «Да, но мне нужны вы, Константин», — сказал поэт. «Что ему, зануде?» — удивился Костя. «Слушаю вас, Игорь Сергеевич». — «Как вам, наверное, известно, Константин, — раздумчиво начал поэт, — стихи мои выдвинуты на соискание Государственной премии…» — «Да-да, конечно, давно пора вам её получать!»
Костя вспомнил, как удивились отец и профессор, узнав, что поэт проскочил какой-то там тур. «Тихий-тихий, а смотри-ка!» — покачал головой отец. «Ты бы столько ходил-просил, — постучал по столу бумажным концом папиросы профессор, — давно бы в академики выдвинули! Игорёк с утра портфель в руки — и по инстанциям. Как на работу. Хочется человеку. Да пусть, лучше уж он, чем Раппопорт», — «Раппопорта тоже выдвинули?» — «Да. И ещё Сейсенбаева. Он и получит».
«Вот видите, Константин, вы тоже считаете, что мне давно пора получать», — живо подхватил поэт. Косте не понравилось, что он понял его столь буквально. «Да-да, конечно…» — промямлил он. «Вы можете повторить свои слова Ирине Авдеевне, она работает в… — поэт назвал литературный еженедельник, — и, между прочим, обещала поддержать мою книгу. Разговор, правда, был давно, вот вы ей и напомните». — «Да, но я… никогда не писал про стихи, — растерялся Костя, с ужасом чувствуя, что сейчас согласится, — у меня не получится!» — «Когда-нибудь надо начинать, — утешил поэт, — я ведь тоже не за себя стараюсь. Я думаю, моя премия — наше общее дело…»
Костя подумал, что в таком случае его поступление на факультет журналистики тоже общее дело, но что-то поэт ни разу с ним об этом не заговаривал.
…То, что сочинял Костя, как бы не имело отношения к убогим виршам поэта, являлось самоценным упражнением. Ах как сладко было сознавать власть над словами, над формой. Это было всё равно что спать с безотказной Наташей. Костя вдруг понял, что легко напишет рецензию на какое угодно произведение, но только если будет… абсолютно к нему равнодушен.
«А если нет?» — подумал Костя. Он не знал, сумеет ли в этом случае выразить свои мысли. Неужто истинное его мировоззрение невыразимо? Если невыразимо, существует ли оно? Косте, к примеру, бесконечно нравились роман Хемингуэя «Прощай, оружие!», повесть Сэлинджера «Над пропастью во ржи», но не приходило в голову написать о них. Это было всё равно что писать о себе самом, о тайне, хранимой в глубине души. Стало быть, истинное мировоззрение — тайна, которую каждый хранит в себе. «Что же мы все тогда выражаем? Как живём?» — подумал Костя.
Всё, что было над мировоззрением, над тайной, как бы уже не имело значения. Костины взгляды были странно уживчивы, легко перетекали в чужие, изменяли направление и качество. Профессор, между прочим, считал Сэлинджера подонком, растлителем юношества, полагал издание повести на русском языке идеологической диверсией. И Костя с ним… соглашался. Более того, приводил собственные доводы в поддержку этого дикого утверждения. То есть совмещал противоположности. Поддакивая профессору, не переставал любить Сэлинджера. Любя Сэлинджера, не переставал поддакивать профессору. И всё с чистыми глазами, без угрызений совести.
Костя даже не показал статейку отцу. В редакции еженедельника Ирина Авдеевна встретила его приветливее, нежели молодой человек в газете. Костя не стал говорить ей, что поэту «давно пора получать премию». Это было бы смешно.
Ирина Авдеевна прямо при нём и прочитала. «Сколько вам лет?» Костя ответил. «Рецензия написана вполне профессионально. Наверное, отец помогал?» — «Нет, он даже не видел». — «Ну что ж, — не поверила Ирина Авдеевна, — будем считать, что стихи Игоря Сергеевича так хороши, как вы о них пишете. Я, к сожалению, с его творчеством незнакома».
С третьей публикацией пришлось помучиться. Надо было написать репортаж или очерк — знающие люди подсказали, что лучше всего на рабочую тему. Костя, не считая хлестаковских школьных экскурсий, на заводах не бывал. Однако необъяснимая уверенность, что стоит лишь побывать, и он всё поймёт, напишет как никто до него не писал, не покидала.
Отец позвонил некоему Лунину — заместителю редактора журнала. Когда-то они дружили, но уже не виделись десять лет. Журнал выходил два раза в месяц, там были какие-то сменные полосы, на которые материалы готовились в течение недели. «Каких он взглядов, этот Лунин?» — значительно поинтересовался Костя. «Никаких, — усмехнулся отец, — алкоголик. Какие у алкоголика взгляды? Но ты сходи, может, что и получится. Не думаю, чтобы много было у них охотников на завод».
Лунин был краснолиц, сед, неуверен в себе и суетлив. Вызвал секретаршу, попросил два стакана чаю. Через минуту опять вызвал, велел узнать, на месте ли Боря Шаин — заведующий рабочим отделом. Не усидев, побежал следом, оставив Костю в кабинете одного. Костя никогда бы не подумал, что Лунин и отец ровесники. Выглядел Лунин глубоким стариком. Красное подвижное лицо сходилось и разъезжалось, как гармонь. Но Лунин искренне хотел помочь ему, это Костя почувствовал. Как и то, что власть Лунина, несмотря на внушительную должность — заместитель главного редактора, — в редакции невелика. Из окна Костя видел другое крыло здания. В коридоре у окна секретарша о чём-то оживлённо болтала с подругой, попыхивала сигаретой. Она явно не спешила выполнять распоряжение начальника насчёт чая, узнавать, на месте ли Боря Шаин.
Лунин был краснолиц, сед, неуверен в себе и суетлив. Вызвал секретаршу, попросил два стакана чаю. Через минуту опять вызвал, велел узнать, на месте ли Боря Шаин — заведующий рабочим отделом. Не усидев, побежал следом, оставив Костю в кабинете одного. Костя никогда бы не подумал, что Лунин и отец ровесники. Выглядел Лунин глубоким стариком. Красное подвижное лицо сходилось и разъезжалось, как гармонь. Но Лунин искренне хотел помочь ему, это Костя почувствовал. Как и то, что власть Лунина, несмотря на внушительную должность — заместитель главного редактора, — в редакции невелика. Из окна Костя видел другое крыло здания. В коридоре у окна секретарша о чём-то оживлённо болтала с подругой, попыхивала сигаретой. Она явно не спешила выполнять распоряжение начальника насчёт чая, узнавать, на месте ли Боря Шаин.
Через полчаса примерно выяснилось, что Бори Шаина на месте нет. С Костей побеседовал другой человек. На фирменном бланке ему отпечатали «поручение», поставили печать. «Поезжай прямо сейчас, — посоветовал Лунин, — сделаешь к концу недели, сразу поставлю в номер».
Косте показалось, на заводе его не приняли всерьёз. Но это не смутило. Едва приблизившись к красным кирпичным корпусам, ступив под высокую застеклённую крышу инструментального цеха, он уже знал, как и про что писать. Из восьми членов комсомольско-молодёжной бригады — на месте оказалось четверо. Двое возили навоз в подшефном совхозе. Один сломал руку. («На производстве?» — «Ага, на производстве… Подрался в общаге, козёл!») Ещё один просто сегодня не пришёл. («Нажрался, поди, вчера, а мы тут за него отдувайся! Хоть бы позвонил, сволочь!») Не повезло и с бригадиром. Он должен был выйти из отпуска на следующей неделе. Ждать Костя, естественно, не мог. На заводской улице он наткнулся на стенд с фотографиями передовиков. Там была и фотография отсутствующего бригадира — Вахутина. Он смотрел угрюмо, губы стянуты в нитку, на щеках желваки. Костя не удивился бы, увидев такую фотографию на ином — милицейском стенде. Вахутин, стало быть, был не только надёжен, немногословен, но ещё и сердит, отечески сердит. «Потомственный рабочий, — решил Костя, — справедливость в крови!» Образ бригадира сделался совершенно ясен.
Костя купил в киоске несколько номеров лунинского журнала, почитал, как там пишут на подобные темы. Писали, по мнению Кости, превосходно. Впрочем, такова была особенность типографского на мелованных страницах слова — выглядеть превосходно. Это, казалось, и есть истина. Ни убавить, ни прибавить.
На следующий день Костя отнёс материал Лунину. Тот похвалил за оперативность, сказал, что быстро прочтёт, передаст в отдел, позвонит Косте. Костя возгордился, уже и заместитель редактора звонит ему домой! «Можно сделать неплохой снимок сверху, — заметил он, — там красивый вид на цех». Лунин посмотрел на часы: «Ты извини, у нас сейчас редколлегия».
Костя ждал день, другой. Лунин не звонил. На третий день Костя позвонил сам. «Здравствуйте, это Костя Баранов». — «Кто-кто?» — Голос Лунина звучал молодо, напористо, как будто он никогда не пил, не трясся поутру с похмелья, не пугался собственной тени, и дисциплинированная секретарша ловила каждое его слово. Костя подумал, что его эйфория насчёт начальственных звонков оказалась преждевременной. Качели качнулись в другую сторону, вновь отнеся его в туман безвестного ничтожества. «Константин Баранов, — повторил он, — вы прочитали мой материал?» — «Нет, к сожалению, не прочитал, — без малейшего, впрочем, сожаления, произнёс Лунин, — я сегодня улетаю в командировку. Подожди, сейчас посмотрю… А вот он. «Основа», да? Я прямо сейчас передаю его в отдел Боре… Борису Аркадьевичу Шаину, запиши его телефон. Позвони ему завтра, нет, лучше послезавтра. И вообще, давай поактивнее! Звони, тереби, ещё возьми задание». — «А куда вы летите?» — поинтересовался Костя, так как говорить больше было не о чем. «В Рим», — коротко ответил Лунин. Это известие окончательно прочистило Косте мозги. Они были на разных этажах жизни. «Желаю приятно провести время», — пробормотал Костя. «Да я там был уже три раза, — рассмеялся Лунин, — не исчезай, отцу привет!» На миг у Кости перед глазами встали склеротическое гармошечное лицо Лунина, трясущиеся руки. «Зачем ему в Рим? Что он там будет делать? Ведь только опозорит Россию! А… я? Неужели я никогда не побываю в Риме?»
…В назначенный час Костя переступил порог кабинета Бориса Аркадьевича Шаина. Борис Аркадьевич — Боря — оказался толстым, двухметрового роста человеком, черноволосым с проседью, с крупным носом, в роговых очках, с бритыми синими щеками. Смотреть в его лицо было страшно, таким огромным оно было. Боря был похож на фантастического очеловечившегося ворона.
Он с грохотом отодвинул стул, выбрался из-за стола. Кроме него, в кабинете находились ещё два человека. Видно, говорили о чём-то смешном, потому что на их лицах Костя застал улыбки, вызванные, надо думать, отнюдь не его появлением.
Костя протянул руку, но Боря вдруг остановился на полпути, Костина рука повисла в воздухе.
— Вот он! — Голос Бори загремел как иерихонская труба, поросшая крупным волосом, длань грозно протянулась в сторону Кости. — Вот юноша, посчитавший журналистику дармовым хлебом, едва освоивший грамоту, но уже решивший, что может судить-рядить о проблемах, в которых ни уха ни рыла не понимает! Сколько ты времени провёл на заводе? Знаешь, что такое фреза, резец, суппорт? — Боря стоял посреди кабинета, как колосс, как столб, как чудовищный Кинг-Конг, каждое его слово оглушало, как удар, потому что было правдой. — Ишь, развёл гладкопись! — ревел Боря. — Откуда в тебе этот цинизм, это равнодушие к людям, к судьбам? Лишь бы захапать гонорар! Да ты просто-напросто презираешь рабочий класс, считаешь работяг идиотами! Как же: готовишь себя к лучшей участи! Это же надо, так молод, а пишет так, словно истины не существует в природе! Лгун! Да в худшие сталинские годы не занимались такой лакировкой. Если уж решил — хотя, собственно, почему ты решил? — что можешь сидеть за столом, тюкать на машинке, в то время как другие трудятся в поте лица, чтобы тебе было что жрать, во что одеться, так хоть имей совесть, сострадание к рабочему классу! Не оглупляй его, не оскорбляй заведомой ложью!
Костя стоял оглушённый, ему казалось, происходящее не имеет к нему отношения, потому что такое унижение невозможно пережить.
Может быть, поэтому мысль работала чётко.
Вне всяких сомнений, Боря говорил правду. Но не всю. Точнее, лишь в плоскостном, евклидовом, измерении. В объёмном же измерении правда заключалась в том, что все здесь так или иначе грешили против совести. Достаточно было прочитать любой номер журнала. Конечно, не столь наивно-простодушно, как Костя, но грешили. И получали за это гонорары.
Так что, если бы Боря был бесстрашным воителем за истину, каким сейчас представлялся, ему следовало бы гораздо раньше заклеймить всех и вся, всю современную подцензурную журналистику, всё общество. И оказаться на сто первом километре или в сумасшедшем доме.
Но, судя по сытому рыку, начальственной повадке, дорогому костюму, Боря этого не делал. Скорее наоборот. Вне всяких сомнений, сейчас он говорил правду. Только Костя не верил, что Боря — правдивый, искренний человек. Будь Боря таковым, он не стал бы «шить» Косте единоличное дело. Костя жил в обществе и, следовательно, не мог быть свободным от общества. Боря же приговаривал его к «расстрелу» за катушку ниток, выставлял единственным ублюдком в чистом, прекрасном современном мире, не касался причин, доведших общество до состояния, когда человек изначально готов лгать, совершенно при этом не думая, что лгать — гнусно, более того, полагая это едва ли не единственным способом чего-то добиться в жизни.
— Твой очерк, — Боря брезгливо вернул Косте соединённые скрепкой страницы, — стыдно предлагать не только во всесоюзный журнал, но и в многотиражную газету. Мой тебе совет, старик: забудь про журналистику, займись другим делом, у тебя ещё есть время выбрать. Да, — небрежно закончил он, — я слышал, у тебя отец вреде что-то пописывает. Почему он тебя не остановил, не подсказал? — Боря изобразил на огромном лице тревожное удивление: как же так оплошал отец?
Костя, не говоря ни слова, вышел. Голова кружилась, лицо горело. К счастью, редакционный коридор был пуст. Лунин, наверное, в этот самый час любовался Колизеем. Хотелось порвать страницы в клочья, но урны поблизости не было. Костя быстро спрятал очерк в сумку. «При чём здесь отец? — подумал он. — Какое этому Боре до него дело?»
То была спасительная мысль. Она переводила справедливые Борины слова в иную — идейную — плоскость. Там действовали системы кривых зеркал. Хорошее, талантливое для одних оказывалось плохим, бездарным для других. Хвалил же Костя сказки Леонида Петровича, стихи Игоря Сергеевича, которому «давно пора давать премию». Ругал вместе с профессором Хемингуэя и Сэлинджера, писателей, лучше которых не знал.