Неужто же литературная жизнь столь густо, бессмысленно пронизана сообщающимися капиллярами, что капля яда, предназначенная отцу, упала на нос Косте? Что же это за борьба идей, если она выражается в злобе, ругани, а не в мыслях, системах доказательств? Помнится, он говорил об этом с Сашей. «Если злоба и ругань, — сказал тот, — значит, подлость и бессилие. Возня у корыта, чтобы жрали только свои».
«Идиот! — ругал себя Костя, спускаясь по бесконечной лестнице. — Телок! Это же чужое корыто! Боря Шаин на стрёме. Ишь, раззявил хайло… Получил…»
Дома он перечитал очерк. Стало стыдно. Следующим утром Костя поднялся чуть свет, поехал на завод. Утренняя смена заступала в шесть. Переделал очерк. Показал отцу.
«Нормально, — сказал отец, — только слишком мрачно. Такое впечатление, они там, как наш Щегол, гнут горб, и всё». — «А что ещё?» — «Должно быть что-то ещё, — сказал отец, — сам, что ли, не понимаешь?» — «Водочка, — сказал Костя, — десятилетняя очередь на квартиру, ну, ещё торгуют вынесенным через проходную инструментом». — «Тогда надо писать критический материал, — пожал плечами отец, — привести конкретные факты, фамилии. А у тебя ни то ни сё. Да, гнут горб. Ну и что? Все гнут горб».
Костя показал очерк Васе, рассказал, как встретил его Боря Шаин. При этом, правда, не уточнил, что очерк был другой. «Шаин? — задумчиво забрал бородку в кулак Вася. — Здоровый такой, в роговых очках?» — «Да-да, заведующий рабочим отделом». — «Ха, — хмыкнул Вася, — я его ещё знал, как Борю Шайна. Гляди-ка ты, шуганул с фамилии птичку. Чего ты от него ждал, зачем вообще ходил к нему?»
Вася отправил Костю к другому человеку — во всесоюзную отраслевую газету. Тот сказал, что в принципе материал ему нравится, есть два предложения: первое — вполовину сократить, второе — высветлить, добавить положительных фактов. «Никто не требует лакировки, но надо видеть и светлые стороны действительности. Вот вы мимоходом замечаете, что они держат цеховое переходящее знамя. Надо поподробнее. Или этот… Лылов… занял первое место в районном конкурсе «Лучший по профессии». Развить, прописать. У нас есть рубрика «Руку, товарищ бригада!». Посмотрите, как там пишут, и давайте в таком же духе».
Когда материал был опубликован и Костя получил гонорар, он пригласил Васю в шашлычную.
Был май месяц, только что прошла гроза, в чистом небе над Москвой стояла радуга. По причине недавнего ливня шашлычная оказалась переполненной. Зато в парке поблизости возле ларьков не было ни души. Костя взял бутылку шампанского, бутербоды с сыром, пирожные.
В последнее время Вася почти не бывал у них дома. «Наш Вася слишком много говорит, слишком мало делает!» — раздражённо заметил однажды отец. Ходили разговоры о книге, которую Вася будто бы не может сдать в издательство уже пять лет. Добились, чтобы с ним заключили договор, выколотили одобрение, а он берёт пролонгацию за пролонгацией! Классик какой нашёлся! И ладно, был бы смертельно занят, так ведь просто ленится!
Косте Вася казался в тот момент единственным настоящим другом.
Отец от истории с Борей Шаиным попросту отмахнулся. «Да кто это такой?» — «У меня сложилось впечатление, что он тебя знает». — «Не обращай внимания, мало ли вокруг разной мрази? Работай!» Саша Тимофеев, когда Костя рассказал о случившемся, попросил прочесть очерк, как будто в несчастном очерке дело! И только Вася помог.
Костя разлил шампанское. Стаканы были мутноваты. Дождь смыл с деревьев пыль, они как бы вновь зазеленели. Отчего-то запахло почками, хотя вроде бы листья давно распустились. Колесо обозрения опускало кабинки прямо в радугу. Костя подумал, что через месяц всё кончится, он, подобно висящей на колесе кабинке, уйдёт в жизнь, как в радугу, только едва ли это будет так красиво.
Шампанское настраивало на философический лад.
— Я понял три вещи, — сказал Костя, смахивая крошки с мраморной столешницы. — Первая: правда, как и ложь, никому не нужна. Нужна правдоподобная ложь. Вторая: нельзя слишком сильно чего-нибудь хотеть, слишком верить в свои силы. У нас это не проходит. Надо хотеть, но не сильно. Так сказать, полухотеть, и тогда, быть может, полуполучишь. И третье: жить в полную силу не выходит, можно лишь полужить. Это на всю жизнь. И это самое печальное.
— Возможно, — согласился Вася, — но ты забыл про духовность.
— Я, как мог, стремился к ней, — усмехнулся Костя, — славил сказки Леонида Петровича, стихи Игоря Сергеевича…
— Не гении, — согласился Вася, — так сказать, подножие нашей духовности.
— Если такое подножие, вершины вообще быть не может! Значит, наша духовность сплошное подножие!
— Но всё же лучше они, — словно не расслышал его Вася, — чем твой дружок Боря Шаин.
— А может, лучше вообще между ними не выбирать?
— Может, — задумчиво проговорил Вася, — но это значит быть бедным и никому не нужным. Да и дела один не сделаешь.
— Да какого дела-то? — взорвался Костя. — Какого дела? Премия для Игоря Сергеевича — дело?
— Ну, мог бы не писать, не позориться, — засмеялся Вася.
Костя не обиделся, напротив, почувствовал к Васе безграничное доверие. Вася — настоящий друг, он это доказал, с ним можно идти в разведку. Вася наверняка внутренне с ним согласен. Потому и не торопится сдавать в издательство книгу. Что толку повторять известное, славить прославленных? Наверное, Вася работает, ищет… Потому и не ходит теперь к ним. Надоели пустые разговоры!
— Мне кажется, — разлил по стаканам остатки Костя, — ошибка в том, что мы принимаем существующие условия за нормальные. Более того, полагаем их незыблемыми, раз и навсегда установившимися. Они же таковы, что мы стоим раком, на четвереньках. Что мы, что Боря Шаин. Стоим раком, тявкаем друг на друга, в то время как недовольны-то… другим! Мы одинаково ущербны. Ищем истину в зажатии чужой глотки, а может, истина в том, чтобы чужие глотки не зажимать? Может, сначала надо подняться, распрямиться? Может, всем хватит места и не нужна эта липовая непримиримость? Может, она как раз на руку тем, кто держит за собой последнее слово. Сейчас они всесильны, как боги на небе, в их казённых словах ищут смысл, которого нет, а тогда кто? Ведём эзоповы споры, толкаем Игоря Сергеевича на премию, а жизнь-то мимо! Понимаешь, никак наши дела не связаны с реальной жизнью. Вот, посмотри, что читают молодые ребята!
Костя забыл, что дал слово Саше Тимофееву никому не показывать книжки. Сам поклялся. Сашу, похоже, это мало волновало. Ничего, Вася свой, ему можно! Костю переполняло сознание собственной значительности. Не все тайны, оказывается, известны Васе. И он, Костя, кое-что знает, кое к чему причастен!
Вася с живейшим интересом рассматривал книжки.
— Сейчас, к сожалению, дать не смогу, сегодня должен вернуть, а потом обязательно, — спохватился Костя.
— Любопытно, любопытно. — Вася ощупывал обложки, корешки, перелистывал страницы. — Хорошо сохранились. Не похоже, что хранили дома. Скорее всего утащили из архива. Видимо, делали инвентаризацию, списали, а сожгли по акту об уничтожении другое. Скорее всего из архива Министерства обороны. Или… Интересно, — Вася нехотя вернул Косте книжки, который тут же спрятал их в портфель. — Это очень интересно.
Костя понятия не имел, чьи это книжки, где раздобыл их Саша Тимофеев, но значительно кивнул, мол, да, уж он-то понимает, как это интересно.
— В том, что ты говоришь, безусловно, есть резон. — Вася аккуратно доел пирожное, достал чистый носовой платок, тщательно вытер пальцы. Костя украдкой вытер липкие руки о штаны, он почему-то всегда забывал положить в карман носовой платок. — Но в одном ты совершенно не прав: что места хватит всем. Боря Шаин по доброй воле места тебе не уступит. Такая уж у него функция: не только занимать чужое место, но не давать подниматься другим, таким, как, к примеру, ты. Сунешься разве ещё в тот журнал? Что же касается четверенек, то сейчас не до жиру. Начни мы эти абстрактные гуманистические проповеди в духе Эразма Роттердамского, они тут же объявят нас разрушителями классовой морали, буржуазными либералами, захватят те немногие позиции, где мы ещё держимся. Приходится заниматься демагогией, куда денешься? Но то, что мы делаем, — это и есть попытка подняться с четверенек, потому что на четвереньках нас держат такие, как Боря Шаин!
«Замкнутый круг, — с грустью подумал Костя. — Пошли они все!»
Они уже покинули парк, неторопливо шагали по улице. Это было очень странно, но лужи испарялись буквально на глазах. Послегрозовая свежесть минула, опять надвигалась тяжёлая вязкая духота.
Они ещё немного постояли, поговорили у метро. Прощаясь, Вася задумчиво сказал:
— Эти ребята, у которых книги… Им надо помочь. Наделают глупостей по молодости лет, могут быть большие неприятности.
— Помочь? — удивился Костя.
— Я бы мог познакомить тебя с человеком, — равнодушно, глядя куда-то в сторону, произнёс Вася, — ты бы рассказал ему что знаешь. Он бы нашёл возможность предостеречь их, поправить. Конечно, никто ничего не узнает. Но это надо делать сейчас, потом может оказаться поздно.
— Эти ребята, у которых книги… Им надо помочь. Наделают глупостей по молодости лет, могут быть большие неприятности.
— Помочь? — удивился Костя.
— Я бы мог познакомить тебя с человеком, — равнодушно, глядя куда-то в сторону, произнёс Вася, — ты бы рассказал ему что знаешь. Он бы нашёл возможность предостеречь их, поправить. Конечно, никто ничего не узнает. Но это надо делать сейчас, потом может оказаться поздно.
— А… кто этот человек? — растерялся Костя. Вася тонко улыбнулся, давая время Косте осознать детскую наивность его вопроса.
— Кстати, и тебе это знакомство не повредило бы.
— Я… не знаю, сумею ли быть полезен, собственно, я… Да и вообще, это не мои, ко мне случайно…
— Смотри, — пожал плечами Вася, — речь не о тебе и обо мне, о молодых ребятах, которые могут пропасть ни за грош. Если надумаешь, позвони! — И исчез за стеклянными дверями.
IV
Надя Смольникова увидела Сашу Тимофеева из окна парикмахерской, где собиралась сделать причёску перед выпускным вечером. Саша пружинисто шагал в сторону лестницы, ведущей на набережную. «Наверное, у него свидание у реки», — подумала Надя. Тут как раз кресло освободилось. Из зала выплыла тётка с такой чудовищной укладкой, что Надя передумала делать причёску. Невыносимо воняло лаком. «Подровняйте, пожалуйста, и всё», — попросила она.
Надя сидела в кресле как изваяние, брезгуя прислониться к спинке с невысохшим пятном чужого пота, к обтянутому грубой серой материей подголовнику.
В парикмахерской царил дух тоскливого нищенского неуюта, который преследовал Надю с детства и к которому она до сих пор не могла привыкнуть. Неуют был неизбежен в местах, где собирались люди: в магазинах, ателье, на почте, в прачечной, химчистке, поликлинике, в столовой, домовой кухне, кафе, ресторане. Ощущался он в школе: в казённых, с гипсовыми бюстами на тумбах, коридорах, в одинаковых, как близнецы, классах. Даже дома (Надя жила с матерью и бабушкой. Отец погиб под машиной, когда ей было пять лет) её преследовал проклятый неуют. Она ему изо всех сил сопротивлялась, как могла благоустраивала квартиру, но мать и бабушка её в этом не поддерживали. Бабушка вышла на пенсию два года назад. Она была ответственным партийным работником. Её волновало всё, кроме дома. Мать работала в цензуре. Несколько раз её привозили домой на «скорой помощи», она теряла сознание от бесконечного чтения. Они прожили жизнь вне быта и, похоже, не представляли, что дома должно быть красиво и удобно. Бабушка, к примеру, не позволяла повесить в своей комнате занавески, якобы будет темно. Мать не знала, что тарелки моются с двух сторон. Когда Надя открывала шкаф, видела серые жирные днища, у неё темнело в глазах. Она оттирала тарелки, но они вскоре возвращались в прежнее состояние.
«Как они здесь? Какую радость получают от работы? Что им до несчастных клиентов?» — подумала Надя, оглядывая убогую обстановку парикмахерской. Красивую причёску здесь сделать не могли. Надя давно собиралась поговорить с Сашей по одному деликатному делу, да всё не решалась. Собственно, это было продолжение вечной темы неуюта, только на сей раз в одежде. Дело в том, что с недавнего времени Саша начал хорошо и модно одеваться. Вероятно, у него появились знакомые, которые могли достать. Надя знала, что Сашины родители не очень состоятельны, следовательно, Саша не мог платить за одежду умопомрачительные цены, которые назначали фарцовщики. Наде позарез нужны были светлые летние джинсы. Если Саша возьмётся достать, они обойдутся дешевле. Где, у кого Саша их купит, Надю не волновало. Главное, чтобы дешевле.
Она вообще относилась к жизни спокойнее, чем Саша и Костя. Саша видел в повсеместном неуюте следствие панического животного страха, отнявшего у народа волю к жизни. Костя — направленную злую волю, дальние планы погубления России. Надя видела самих людей, которых устраивало такое положение, раз они не протестовали, не пытались изменить. Нынешним-то чего бояться? Взять хотя бы эту парикмахерскую. Мастера проводят здесь по восемь-десять часов. Отчего не придать помещению человеческий вид? Так ведь нет.
В дальние дьявольские планы Надя не очень-то верила. Ей казалось совершенно невозможным так хитро что-нибудь задумать, чтобы наверняка предвидеть результат. Скорее с уверенностью можно ожидать результата противоположного. У неё, например, никогда не получалось, как бы тщательно она ни рассчитывала. Жизнь этого не терпела. От всех попыток улучшить, исправить себя спасалась непредсказуемостью.
Помнится, Надя высказала эту мысль друзьям, когда они прогуливали в скверике перед школой урок истории. «А что, — засмеялся Костя, — тут есть резон. Представим себе, что Сталин сошёл с ума, задумал изничтожить страну. Что бы он сделал? Не задавил бы нэп — оказались бы с товарами. Повременил бы с коллективизацией — не было бы голода, да и сейчас, глядишь, не покупали бы зерно в Америке. Оставил бы в армии «шпионов» — встретили бы Гитлера подготовленными. Дал бы дорогу «лженаукам» — генетике, кибернетике — не отставали бы сейчас, а?»
Надя слушала с интересом. Про «шпионов» в армии она ничего не знала. Про коллективизацию думала, что колхозы были всегда. Когда про неё объявили, крестьяне с ночи вставали в очереди, чтобы записаться. До революции деревня вымирала, забитые крестьяне щипали лучину, ютились в жутких тёмных избах с земляными полами, обрабатывали украдкой свои крохотные полоски, а всё остальное время трудились на барских полях под кнутами свирепых надсмотрщиков. Когда становилось совсем невмоготу, шли жаловаться к барину. С детства запала в память картинка из «Родной речи»: барин — жирный, скотинистый, опойный — тупо смотрел на крестьян с крыльца. Саша и Костя говорили ей, что было не совсем так, но, честно говоря, Надю мало занимало, как было.
Её раздражали бессмысленные споры о прошлом. Мать и бабушка без конца выясняли: хорош или плох был Сталин. Иногда Наде казалось, тень его витает в квартире. Да есть ли в стране квартира, изба, где она не витает? Мать всей душой была за демократию, но при этом работала в цензуре, учреждении, немало, надо думать, способствующем утверждению в обществе демократии. Бабушка всей душой была за Сталина, говорила, что в конце концов ему поставят памятник из золота. Мать на это каждый раз отвечала: «Ну любить-то его люби, только зачем доносы писать?» Это был жёлоб, в который, гремя, скатывался любой их разговор. Странно: начинали с чего угодно, но заканчивали неизменно одним. Бабушка кричала, что никогда не писала никаких доносов. «Клянусь партбилетом, честью!» Мать возражала: отчего же такие-то люди в сорок девятом прервали с ними всякие отношения? Она дружила с их дочкой, но вдруг они намекнули, что лучше ей к ним больше не ходить. И почему того человека вдруг сняли с работы, а бабушку назначили на его место? И куда вообще делся тот человек? Это означало, что пройдена первая половина жёлоба. Во второй появлялся Надин отец, который, пьяный, погиб под машиной. «Кто вас содержал? На чьи деньги вы жили все эти годы?» — спрашивала бабушка. Мать возражала, что не содержала бы она их, не давала бы столько денег, может, он бы так и не пил, не распускался, вообще не попал бы под машину. «Значит, я виновата, что ты вышла замуж за алкоголика?» — кричала бабушка. После чего они расходились по разным комнатам. Комнат хватало всем. Квартира, которую бабушка получила на взлёте служебной карьеры, была сейчас их единственным достоянием. Практичная Надя думала: по нынешним временам это не так уж мало.
Наде казалось, мать и бабушка увязли в прошлом, как в болоте, им уже не выбраться. Бабушка повелевала судьбами, не умея пришить пуговицу, не зная, что на окнах должны быть занавески, что унитаз хотя бы изредка надо мыть горячей водой. Мать боролась за демократию, работая в цензуре.
Жизнь, похоже, их уже не интересовала. Они ничего не могли объяснить Наде. Их опыт был для неё совершенно неприемлем. Мать и бабушка это понимали, шарахались от запретительства к бездумному разрешительству. То Наде не разрешалось выходить из дому, то вдруг заявлялось, что, если у неё есть парень, пусть лучше она проводит с ним время дома, чем куда-то уходит. По крайней мере, они хоть не будут волноваться.
Глядя на них, неприкаянно скребущих творог с бумажки, не умеющих заварить чай, Надя думала, что они пропадут без неё. Что, кроме неё, у них никого нет. Что они, как две увязающие в болоте лошади, смотрят на неё тоскливыми глазами, а она не знает, как им помочь.
Можно было спорить, какой был Сталин, какие ошибки совершил Хрущёв, почему провалилась косыгинская экономическая реформа. А можно просто пройтись, заглядывая в магазины, по проспекту и убедиться: мясо никудышное, фруктов и овощей не хватает, модных товаров нет так, словно их вообще не существует в природе.
По проспекту, нарушая все предписания уличного движения — для кого, кстати, они существуют? — несутся в чёрных лимузинах люди, у которых нет сложностей с мясом, фруктами-овощами, модными товарами. Они взвалили на себя тяжкое бремя решать все проблемы, но независимо от того, как они их решают, в достатке ли у остальных жилых метров, мяса, фруктов-овощей, модных товаров, у них, взваливших бремя, всегда всего в достатке. Это Надя знала доподлинно. В школе учились их дети. У некоторых она бывала дома.