Юг без признаков севера - Чарльз Буковски 13 стр.


– Не отменишь. Такие, как ты, никогда не отменяют.

– Ты этим занимаешься регулярно?

– Да. А ты?

– Ладно, джентльмены, – сказал Курт, – мне наплевать, на чем вы сговоритесь. Я получаю свою штуку за контракт.

– Везунчик ты, Курт, – сказал Билл.

– Ага, – подтвердил Ронни.

– Каждый – специалист в своем деле, – сказал Курт, прикуривая.

– Курт, откуда мне знать, что этот тип не слиняет с тремя кусками?

– Не слиняет, иначе вылетит из бизнеса. Это единственное, что он умеет.

– Это ужасно, – заметил Билл.

– Что в этом ужасного? Он же тебе нужен, правда?

– Ну, да.

– И другим людям он нужен. Говорят, каждый человек в чем-то хорош. Вот он хорош в этом.

Кто-то сунул монетку в музыкальный автомат. Они сидели, слушали музыку и пили пиво.

– Хорошо бы этой блондинке засадить, – сказал Ронни. – И пежить ее так шесть часов кряду.

– Я б тоже не отказался, – поддакнул Курт, – если б мог.

– Давайте еще графин возьмем, – сказал Билл. – Что-то мне не по себе.

– А чего волноваться? – спросил Курт. Он махнул барменше: еще один. Те 500 баксов, что я профукал на “Баранах”, верну в Аните. Они открываются 26 декабря.

Я там буду.

– Башмак сядет в финале? – спросил Билл.

– Я еще не читал газет. Наверняка, да. Он не сможет просто так бросить. Это у него в крови.

– Лонгден же бросил, – сказал Ронни.

– Так ему пришлось: старика приходилось привязывать к седлу.

– А свой последний заезд выиграл.

– Кампус придержал вторую лошадь.

– Я думаю, лошадь не одурачишь, – сказал Билл.

– Умный человек может одурачить все, стоит только захотеть, – ответил Курт. – Я, например, никогда в жизни не работал.

– Ну да, – сказал Ронни, – а мне сегодня ночью придется.

– И сделай все, как надо, малыш, – сказал Курт.

– Я всегда все делаю, как надо.

Они замолчали и просто пили пиво. Затем Ронни произнес:

– Ладно, где эти чертовы деньги?

– Получишь, получишь, – заверил его Билл. – Хорошо, что я захватил лишних 500.

– Давай сейчас. Полностью.

– Дай ему деньги, Билл. И, пока не передумал, мои тоже давай.

Все было сотками. Билл пересчитал их под столом. Сначала свои получил Ронни, затем Курт. Проверили. Нормально.

– Где? – спросил Ронни.

– Вот, – ответил Билл, передавая ему конверт. – Адрес и ключ внутри.

– Далеко отсюда?

– Полчаса. По шоссе Вентура.

– Можно у тебя кое-что спросить?

– Конечно.

– Зачем?

– Зачем?

– Да, зачем?

– Тебе не все равно?

– Все равно.

– Тогда чего спрашиваешь?

– Пива перепил, наверное.

– Тебе уже пора, наверное, – сказал Курт.

– Еще один графин, – ответил Ронни.

– Нет, – сказал Курт, – вали давай.

– Ну, ладно, блядь.

Ронни проерзал вокруг стола, выбрался, пошел к выходу. Курт с Биллом сидели и смотрели ему вслед. Он вышел наружу. Ночь. Звезды. Луна. Дорога. Его машина. Он отпер дверь, влез, отъехал.

Ронни тщательно проверил название улицы, а адрес – еще тщательнее. Оставил машину в полутора кварталах и вернулся к дому пешком. Ключ подошел. Он открыл дверь и вошел. В гостиной работал телевизор. Он прошел по ковру.

– Билл? – спросил кто-то. Он прислушался к голосу. Она была в ванной. Билл? – Он распахнул дверь: вот она, в ванне, очень блондинка, очень белокожая, молодая.

Она закричала.

Он сомкнул руки вокруг ее горла и втолкнул ее под воду. Его рукава намокли. Она яростно дергалась и боролась. Так сильно, что ему пришлось залезть вместе с нею в ванну, прямо в одежде и со всеми делами. Ее нужно было придержать. Наконец, она затихла, и он ее отпустил.

Одежда Билла оказалась не очень-то впору, зато сухая. Бумажник вымок, но его он оставил. Потом вышел, прошел полтора квартала до машины и уехал.

Вот что убило Дилана Томаса

Вот что доконало Дилана Томаса.

Сажусь в самолет со своей подругой, звукорежиссером, оператором и продюсером.

Камера работает. Звукорежиссер пришпандорил маленькие микрофончики к подруге и ко мне. Лечу в Сан-Франциско на свой поэтический вечер. Я Генри Чинаски, поэт.

Я глубок, я великолепен. Хуйня. Впрочем, да, хуйня у меня действительно великолепная.

Канал 15 подумывает снять обо мне документальный фильм. На мне – чистая новая рубашка, а моя подруга экстазна, великолепна, ей чуть-чуть за тридцать. Она лепит, пишет, чудно занимается любовью. Камера тычется мне в лицо. Я делаю вид, что ее тут нет. Пассажиры наблюдают, стюардессы сияют, землю у индейцев украли, Том Микс помер, а я отлично позавтракал.

Но не могу не думать о тех годах, что я провел в одиноких комнатах, когда кроме домохозяек, требовавших вернуть долг за квартиру, да ФБР ко мне никто не заходил. Я жил с крысами, мышами и винищем, а кровь моя ползала по стенам мира, который я не мог постичь, да и сейчас не могу. Чем жить их жизнью, я голодал; я сбежал в собственный разум и спрятался там. Закрыл все ставни и лыбился в потолок. Если и выходил куда-то, то только в бар, где клянчил выпивку, был мальчиком на побегушках, меня били в переулках сытые и обеспеченные люди, скучные и приличные. Ладно, в нескольких драках я победил, но только потому, что был психом. Целые годы я жил без женщин, питался ореховым маслом, черствым хлебом и вареной картошкой. Я был придурком, олухом, идиотом. Я хотел писать, но машинка вечно сдавалась в ломбард. Тогда я бросал и пил…

Самолет взлетел, и камера заработала. Мы с подругой беседовали. Принесли выпивку. У меня были стихи и прекрасная женщина. Жизнь налаживалась. Но капканы, Чинаски, берегись капканов. Ты долго сражался за то, чтобы писать слова так, как хочется. Да не собьют тебя с толку подхалимаж и кинокамера. Помни, что сказал Джефферс – даже самый сильный может попасть в капкан, как Бог, прошедший однажды по земле.

Так вот, Чинаски, ты – не Бог, расслабься и выпей еще. Может, надо сказать что-то глубокое для звукорежиссера? Нет уж, пусть потеет. Пусть все они попотеют. Это у них фильм горит. Проверь размеры облаков. Ты летишь с директорами из ИБМ, из “Тексако”, из…

Ты летишь с врагом.

На эскалаторе из аэропорта мужик у меня спрашивает:

– Че за камеры? Что тут происходит?

– Я поэт, – отвечаю я.

– Поэт? – переспрашивает он. – Как вас зовут?

– Гарсиа Лорка, – отвечаю я….

Ну ладно, на Норт-Биче все по-другому. Они там все молодые, ходят в джинсах, тусуются. А я старый. Где та молодежь двадцатилетней давности? Где Джо-Рывок?

Где прочие? Так вот, я был в Сан-Франциско 30 лет назад, и Норт-Бича я избегал.

А теперь по нему иду. Вижу свою физиономию на плакатах. Осторожней, старик, присоску уже прицепили. Крови жаждут.

Мы с подругой идем с Марионетти. Вот они мы какие – гуляем вместе с Марионетти.

С Марионетти хорошо, у него очень нежные глаза, и молоденькие девчонки тормозят его на улице поговорить. Теперь, думаю я, в Сан-Франциско можно было бы и остаться… но я знаю лучше; мне надо только обратно в Лос-Анжелес, к своему пулемету, установленному на окне в передний двор. Может, Бога они и поймали, но Чинаски слушает советы дьявола.

Марионетти уходит, а тут битницкая кофейня. Я раньше никогда не бывал в битницких кофейнях. И вот теперь я – в битницкой кофейне. Нам с подругой дают самое лучшее – по 60 центов за чашку. Круто. Оно того не стоит. Ребятишки сидят, сербают кофе и ждут, чтоб оно произошло. Ничего не произойдет.

Мы переходим через дорогу в итальянское кафе. Марионетти возвращается с парнем из Сан-Франциско Кроникл, который в своей колонке написал, что я лучший мастер рассказа после Хемингуэя. Я объясняю ему, что он неправ: уж не знаю, кто лучше всех после Хемингуэя, но это не Г.Ч. Я слишком беззаботен. Недостаточно сил вкладываю. Устал.

Возникает вино. Паршивое. Дамочка приносит суп, салат, миску пельменей. Еще одна бутылка плохого вина. Мы не приступаем ко второму – слишком наелись. Базар бессвязен. Мы и не напрягаемся, чтобы блеснуть. А может, и не можем. Уходим.

Плетусь за ними в горку. Иду со своей прекрасной подругой. Меня начинает рвать.

Паршивое вино. Салат. Суп. Пельмени. Я всегда блюю перед чтениями. Хороший знак.

Край подкатывает. Пока я взбираюсь на горку, мне в брюхо уперт нож.

Нас сажают в комнату, оставляют несколько бутылок пива. Я просматриваю стихи. Я в ужасе. Рыгаю в раковину, рыгаю в сортир, рыгаю на пол. Готов.

Самая большая толпа после Евтушенко… Выхожу на сцену. Горячая срань. Горячая срань Чинаски. За мной стоит холодильник, в нем полно пива. Я открываю дверцу и достаю одно. Сажусь и начинаю читать. Они заплатили по 2 доллара с рыла.

Прекрасные люди, впрочем. Некоторые настроены довольно враждебно с самого начала. _ меня ненавидит, _ меня обожает, остальная треть не врубается, какого черта. У меня есть такие стихи, которые только усилят ненависть, я знаю. Хорошо, когда чувствуется вражда, от нее голова свободнее.

– Лора Дэй, встаньте, пожалуйста. Покажись, любовь моя.

Она встает, машет руками.

Меня больше начинает интересовать пиво, нежели поэзия. Между стихотворениями я разговариваю, сухое банальное дерьмо, скучно. Я Х.Богарт. Я – Хемингуэй. Я – срань горячая.

– Читай стихи, Чинаски! – орут они.

И они правы, знаете ли. Пытаюсь придерживаться стихов. Но большую часть времени я еще и у дверцы холодильника. Работа от этого только спорится, а они свое уже заплатили. Мне рассказывали, как Джон Кейдж однажды вышел на сцену, съел яблоко, ушел, получил тысячу долларов. Я прикинул, что надо выпить еще несколько.

Так, закончилось. Столпились вокруг. Автографы. Они приехали из Орегона, Лос-Анжелеса, Вашингтона. И хорошенькие славненькие девчонки тоже. Вот что доконало Дилана Томаса.

Снова наверху у нас, пьем пиво и разговариваем с Лорой и Джо Крысяком. Внизу ломятся в дверь.

– Чинаски! Чинаски! – Джо спускается их отфутболить. Я – рок-звезда. Наконец, я тоже иду вниз, некоторых впускаю. Некоторых я даже знаю. Голодающие поэты.

Редакторы малюсеньких журналов. Пролезают и те, кого я не знаю. Ладно, ладно – запирайте двери!

Выпиваем. Выпиваем. Выпиваем. Эл Масантик в ванной падает и раскраивает себе череп. Прекрасный поэт, этот Эл.

Ладно, все говорят одновременно. Просто еще одна неряшливая пивная пьянка. Потом редактор малюсенького журнальчика начинает колотить какого-то гомика. Мне это не нравится. Я пытаюсь их развести. Разбивают окно. Я сталкиваю их с лестницы. Я всех сталкиваю с лестницы, кроме Лоры. Вечеринка окончена. Ну, не совсем.

Начинаем мы с Лорой. Начинаем мы с моей любовью. Характерец у нее ого-го, у меня – ей под стать. Как обычно, из-за ерунды. Я говорю, чтоб она катилась к чертям.

Она катится.

Просыпаюсь через несколько часов, а она стоит посреди комнаты. Я подскакиваю с кровати и крою ее последними словами. Она на меня прыгает.

– Я тебя убью, сукин сын!

Я пьян. Она меня валит на пол в кухне. Рожа у меня разбита, идет кровь. Она прокусывает мне руку. Я не хочу умирать. Я не хочу умирать! Будь проклята страсть! Я забегаю в кухню и выливаю себе на руку полбутылки йода. Она выкидывает мои трусы и рубашки из своего чемодана, забирает свой билет на самолет. Снова в пути. У нас снова все кончено навсегда. Я ложусь обратно в постель и слушаю, как ее каблучки цокают под горку.

На обратном пути в самолете камера снова работает. Парни с Канала 15 сейчас все выяснят про жизнь. Камера останавливается на дырке у меня в руке. Я держу стакан с двойной порцией.

– Джентльмены, – говорю я, – с женщиной никогда ничего не выйдет. Абсолютно никак и никогда.

Все они кивают, соглашаясь. Звукорежиссер кивает, оператор кивает, продюсер кивает. Кивают и некоторые пассажиры. Всю дорогу я пью по-тяжелой, смакуя свою скорбь, как говорится. Что поэту делать без скорби? Она ему нужна так же, как пишущая машинка.

Конечно, бар в аэропорту тоже мой. В любом случае был бы моим. Камера идет в бар за мной. Парни в баре озираются, поднимают стаканы и говорят о том, как с женщиной ничего никогда не может выйти.

За чтения я хапнул 400 долларов.

– А зачем камера? – спрашивает сидящий рядом.

– Я поэт, – объясняю ему я.

– Поэт? – переспрашивает он. – Как вас зовут?

– Дилан Томас, – отвечаю я.

Поднимаю стакан, опустошаю его залпом, смотрю прямо перед собой. Поехали.

Без шеи и дурной как черт

У меня живот крутило, а она снимала меня, пока я потел и подыхал в очереди, наблюдая, как какая-то пышечка в коротком лиловом платьице и на высоких каблуках расстреливает из воздушки отряд пластмассовых уточек. Я сказал Вики, что сейчас вернусь, попросил у девчонки за стойкой одноразовый стаканчик и немного воды и заглотил свои алка-зельцеры. Откинулся на спинку и вспотел.

Вики была счастлива. Мы сваливали из города. Мне нравилось, когда Вики счастлива. Она заслужила свое счастье. Я встал, сходил в мужскую комнату и хорошенько просрался. Когда я вышел, пассажиров уже звали на посадку. Гидроплан был не очень большой. Два пропеллера. Мы зашли последними. Там помещалось всего шесть или семь.

Вики села в кресло второго пилота, а мне состряпали сиденье из той штуки, которая складывается над дверью. Вперед! СВОБОДА! Мой ремень безопасности не работал.

На меня уставился какой-то японец.

– У меня ремень не работает, – сказал я ему. Он ответил мне счастливой ухмылкой.

– Соси говно, малыш, – сказал я ему. Вики все время оглядывалась на меня и улыбалась. Она была счастлива – как дитя с конфеткой, 35-летним гидропланом.

Полет занял двенадцать минут, и мы ударились о воду. Я не срыгнул. Выбрался наружу. Вики мне все про него рассказала:

– Самолет построили в 1940 году. У него в днище дырки. Он управлял рулями рукояткой с крыши. Я ему говорю: “Мне страшно,” – а он отвечает: “Мне тоже”.

В получении всей информации я целиком зависел от Вики. У меня не очень хорошо получалось разговаривать с людьми. Ладно, упаковались мы в автобус, потея, хихикая и переглядываясь. От конца очереди на автобус до гостиницы было квартала два, и Вики меня информировала:

– Вот здесь можно есть, вот тебе винная лавка, вот бар, вот тут опять можно поесть, вот еще одна винная лавка…

Номер был ничего, выходил вперед, на самую воду. Телевизор работал смутно и сомневаясь, и я хлопнулся на постель и стал его смотреть, пока Вики распаковывалась.

– Ох, я просто в восторге от этого места! – говорила она. – А ты нет?

– Да.

Я встал, сходил вниз, через дорогу и купил пива и льда. Льдом набил раковину и сунул в него пиво. Я выпил 12 бутылок пива, после 10-й поцапался из-за чего-то с Вики, допил остальные две и уснул.

Когда я проснулся, Вики уже купила сундучок для льда и теперь рисовала что-то на крышке. Вики была ребенком, романтиком, но за это я ее и любил. Во мне жило столько мрачных демонов, что такому я был только рад.

”Июль 1972. Авалон Каталена” вывела она печатными буквами на сундучке. Грамотно писать она не умела. Никто из нас не умел.

Потом она нарисовала меня, а ниже – “Нет шеи и гадок, как черт”.

Затем изобразила дамочку, а под ней написала: “Генри может отличить хорошую попку на вид”.

И в кружочке: “Только Бог знает, что он делает со своим носом”.

И еще: “У Чинаски роскошные ноги”.

Кроме этого она нарисовала большое количество разнообразных птичек, солнышек, звездочек, пальм и океан.

– Ты в состоянии позавтракать? – спросила она. Никто из моих предыдущих женщин меня не баловал. А мне нравилось, когда меня баловали; я чувствовал, что я это заслужил. Мы пошли и отыскали сравнительно приличное место, где можно было есть за столиком снаружи. За завтраком она меня спросила:

– Ты правда выиграл Пулитцеровскую Премию?

– Какую Пулитцеровскую Премию?

– Вчера вечером ты сказал мне, что выиграл Пулитцеровскую Премию. 500,000 долларов. Ты сказал, что тебе пришла лиловая телеграмма об этом.

– Лиловая телеграмма?

– Да, а еще ты сказал, что обставил Нормана Мейлера, Кеннета Коча, Дайану Вакоски и Роберта Крили.

Мы доели и побродили вокруг. Все местечко состояло из пяти-шести кварталов. Всем было по семнадцать. Сидели и апатично чего-то ждали. Правда, не все. Было там и несколько туристов, пожилых, решивших во что бы то ни стало хорошенько оттянуться. Они сердито заглядывали в витрины и топали по мостовым, испуская лучи: у меня есть деньги, у нас есть деньги, у нас больше денег, чем у вас, мы лучше вас, нас ничего не волнует; все говно, а вот мы – ни фига не говно, и мы знаем все, смотрите на нас.

Со своими розовыми распашонками, зелеными распашонками и голубыми распашонками, с квадратными белыми гниющими туловищами, шортами в полосочку, безглазыми глазами и безротыми ртами они шли, очень пестрые, как будто цвет может пробудить смерть и превратить ее в жизнь. Карнавал американского распада на параде – они не имели ни малейшего представления о том, какое изуверство творят над самими собой.

Я бросил Вики, поднялся наверх, сгорбился над машинкой и выглянул в окно.

Безнадежно. Всю свою жизнь я хотел быть писателем, а теперь, когда у меня есть шанс, не прет. Ни коррид, ни бокса, ни молодых сеньорит. Даже проблесков вдохновения нет. Выебан и высушен. Не могу пришпилить слово к бумаге, меня загнали в угол. Осталось только лечь и умереть. Но я же всегда воображал себе это по-другому. Писание, я имею в виду. Может, из-за того фильма Лесли Ховарда.

Или из того, что вычитал о жизни Хемингуэя или Д.Г.Лоуренса. Или Джефферса.

Писать можно начинать по-всякому. Пишешь себе некоторое время. Потом знакомишься с кем-нибудь из писателей. С хорошими и плохими. Но у всех души жестяных побрякушек. Это понимаешь сразу же, как только попадаешь с ними в одну комнату.

На каждые 500 лет приходится только один хороший писатель, а ты – не он, и они, вероятнее всего, – тоже не те. Мы все выебаны.

Назад Дальше