Лютый остров - Юлия Остапенко 17 стр.


– Давай остановимся. Ярту плохо. Он не сможет долго...

– Почему ты не вышла замуж? – спросил Киан.

Она резко повернулась к нему. Нет, не Киан. Не ее Киан. Мертвые стеклышки глаз, смешливые складки в уголках рта, черные пряди надо лбом... не ее Киан.

Во всяком случае, она помнила его другим.

Но почему, Эйда Овейна, ты решила, что твоя память крепче, чем его?

– Никто не звал, – ответила она коротко. И, к ее изумлению, он широко ухмыльнулся – словно мальчишка, собирающийся нашкодить.

– А по-моему, ты просто слишком умна, чтобы ответить мне честно. Ценю вашу любезную деликатность, моя госпожа.

Эйда на миг онемела. Никогда он с ней так не говорил. На ее шутки, часто злые, отвечал угрюмым молчанием – и она, отдавая себе отчет в том, что он скорее силен, чем умен, принимала это молчание за неумение подхватить ее тон. Иногда она заводила с ним разговор в стиле салонных бесед, и ее забавляло его смущение и растерянность, его нервозность, и то, что карты, дуэли и Бог были единственными темами, которые он мог поддержать. Киан был набожен. Это ее тоже забавляло. «Будет кому учить наших детей слову божьему», – говорила ему она, уже тогда преступно свободомыслящая, и заливалась ехидным смехом, когда он краснел, потому что знала, как плохо он умеет читать.

Только она все равно его любила. Она была злюкой, несдержанной и избалованной, ей было семнадцать, и она любила его. А он... он, кажется, стыдился себя – себя, тогда как по правде должен был стыдиться ее...

«Не о том думаешь, Эйда Овейна. Думай, как тебе обмануть его Обличье. Он потерян для тебя, давно потерян. Так сохрани хотя бы свою жизнь и жизнь брата, если сумеешь».

Кисло во рту. Вязкая тяжесть в голове, и дурнота подступает к горлу.

– Киан, что оно такое?

– Что?

– Твое Обличье. Что оно такое?

Он обернулся на нее с легким удивлением, будто не веря, что она посмела спросить вот так прямо. Потом скривил губы в улыбке Клирика. Кинул взгляд за плечо, на стонущего в болтающемся седле Ярта.

– Ты права, передохнем. Я должен довезти вас до Бастианы живыми, – пояснил он свое решение, глядя на нее ясными глазами, и пришпорил коня, отрываясь от них, чтобы подыскать место для стоянки.

Эйда Овейна смотрела ему вслед с гулко бьющимся сердцем.

* * *

Обитые сталью шпили Бастианы сверкали на солнце с такой силой, что, казалось, стоит посмотреть на них чуть подольше – и ослепнешь. Был первый погожий день с тех пор, как Клирик Киан тронулся в путь – не иначе сам Бог Кричащий развел у себя в небесах очищающий костер, и отблески его озаряли святой город, неся страх грешникам и приветствие праведным.

– Завтра, – простонал Ярт. – О Боже, мы ведь доберемся уже завтра...

Он как будто только теперь осознал, что происходит, что ждет их обоих. Кровоподтек на его боку начал желтеть и немного уменьшился, но теперь Ярт все время плакал – хотя уже и не от боли – и через слово поминал того самого Бога, которого рьяно хулил со своими дружками-студиозусами.

– Да, пожалуй, что завтра, – согласился Киан, приставив ладонь ко лбу щитком и вглядываясь вдаль. – Солнце уже садится, пока доедем, успеют закрыть ворота.

Он не казался ни усталым, ни довольным. Его миссия еще не выполнена. Очевидно, ничто не может помешать ей, и железная пасть святого города, обители Святейших Отцов, уже щерится на горизонте между холмами, готовясь заглотить новые жертвы и с хрустом перемолоть их кости. И все же Клирик Киан не будет считать свой долг исполненным до тех пор, пока за Эйдой и Яртом Овейнами не закроется с грохотом кованая дверь, из-за которой выходят только на костер.

Но до этого остается еще одна ночь.

«Одна ночь, чтобы обмануть меня, Эйда», – шепчет Обличье и беззвучно смеется темными губами: Эйда видит, как они искажаются в ухмылке. Хотя если на это лицо сейчас посмотрит Киан, то ему почудится, будто на синем лике – гримаса печали.

И кто из нас окажется прав, Киан? Кому виднее: тебе, который носит это Обличье, или мне, глядящей со стороны?

Обмани меня, Эйда.

И еще прежде, чем последняя ночь спустилась на окрестности Батсианы, Эйда Овейна уже знала, что должна делать.

Когда Киан уснул, и его дыхание стало глубоким и ровным (в самую первую ночь, дождавшись этого, она позволила Ярту обрушить камень ему на висок, о Боже...), Эйда осторожно потянулась к свернувшемуся рядом брату и положила холодную ладонь на его губы.

– Ярт, – прошептала она. – Тише, Бога ради. Только молчи.

Он сел, моргая и глядя на нее с беспомощным удивлением – как в детстве, когда она будила его среди ночи, чтобы устроить какую-нибудь шалость. И словно они были все еще в детстве, она давно знакомым жестом приложила к губам палец с обломанным ногтем.

– Молчи. И уходи.

– К-куда? – заморгав еще чаще, так же шепотом спросил Ярт.

– Отсюда уходи. Скорее. Беги к городу, там тебя не догадаются искать. Пройди утром через южные ворота, а вечером выйди через северные и... езжай в Найгиль. К морю. Уезжай, уплывай отсюда, за морем они тебя не найдут.

– Да что ты, ты... – от волнения он повысил голос – и тут же сорвался на хриплый, жаркий шепот: – Он же поймает меня!

Она покачала головой. Он смотрел на нее, ожидая разъяснений, и Эйда, опять как в детстве, взяла в ладони его худое бледное лицо. И тогда Ярт вдруг увидел, что синий узор, змеящийся на коже ее руки, ярче и четче, чем тот, которым заклеймен он сам.

– Оно чует свое отродье. Если я останусь, он будет спокоен. Он не поймет сразу, что ты ушел. Я его отвлеку.

– Но как же ты сама, Эйда, он ведь тебя... он тебя убьет, когда поймет, что ты его обманула!

И тут она улыбнулась. Впервые улыбнулась за эти долгие страшные дни.

– Беги, Ярт. Оставь коня, по нему тебя могут найти. У тебя мало времени.

Она не стала ждать, пока брат очнется и сделает, как она сказала. Лишь подтолкнула его в плечо и обернулась к Киану, спокойно спящему рядом с ними. У нее тоже было мало времени.

– Иди, – сказала Эйда не оборачиваясь, и после бесконечно долгой тишины услышала наконец вороватые шаги. Подумала о том, как Ярт будет пробираться к стенам города залитыми лунным светом лугами – и с усилием отмела эту мысль. Она сделала для него что могла. Теперь ее черед.

Эйда встала на колени рядом с Кианом и бережно, не тревожа его сон, отбросила край плаща с левой стороны его груди.

Киан спал, и его Обличье спало – а может, лишь притворялось спящим. Синие веки сомкнуты, скорбно поджатые губы хранят молчание. В уголках рта Обличья Эйда увидела складки – да, те самые складки, что и у Киана. Складки, появляющиеся, когда человек очень много и всегда одинаково улыбается. Грудь Киана слегка вздымалась во сне, и чудилось, что татуировка шевелится и подрагивает, будто вновь восстает из пепла, в который ее так настойчиво пытаются обратить – так настойчиво и так безнадежно...

Обмани его, Эйда Овейна.

Она ощутила покалывание в запястье – словно призрак боли в оторванной руке. Какое-то время не сводила глаз с мерцающей синевы на своей коже. А потом наклонилась и коснулась Обличья пальцами.

И сказала:

– Ты меня слышишь. Я знаю, что слышишь... чем бы ты ни было. Семь лет назад ты пришло в мою жизнь и отняло у меня моего мужчину. Ты сделало его жестоким и безжалостный слугой Бога Кричащего. И я ненавидела тебя за это... еще прежде, чем ты появилось, я тебя уже за это ненавидела.

«Если так ты заговариваешь мне зубы, Эйда Овейна, то попробовала бы что-нибудь другое», – резкий, насмешливый голос в ее голове. Голубой узор на руке дернулся, норовя вырваться из-под кожи. Это было больно. Но она не отняла руки. На спокойное лицо Киана падал лунный свет, однако Эйда не смотрела на его лицо. Не на это из его лиц.

– Если бы я знала, – сказала она Обличью, – если бы знала наверняка, что ты такое, я бы... мне бы, верно, духу не хватило. Ярт говорит, что ты дьявол. Дьявол Кричащий, а никак не Бог. А мой отец думал, что именно вы, Обличья, – настоящие боги. Вы не проявление и не рабы Кричащего, но напротив, сам Кричащий – ваш раб. Им вы прикрываете свою истинную мощь, чтобы люди боялись вас меньше, чем вы того заслуживаете... Но я думаю, – добавила Эйда, скользнув пальцами по синим векам и накрыв их ладонью, – думаю, что если и так, все это не важно, потому что тогда я умру, и Киан тоже... Киан уже мертв, если это правда. Поэтому...

Она задохнулась. Она не могла сказать это – и была должна. Крепко зажмурилась, задыхаясь, дрожа всем телом, а синий узор все сильнее разгорался на ее руке, соединенной с Обличьем, и становился все ярче, до белизны, и если бы Эйде хватило сил открыть глаза, она бы увидела, что вся поляна озаряется этим светом.

– Поэтому сейчас я скажу тебе то, о чем я думала, когда он был со мною в эти дни. Когда он пришел за мной... сказал, что хотел прийти... и... был так жесток. Я знаю, Киан, ты жесток. Я направляла твою жестокость на тех, кто был мне неугоден, и думала, что ты мне во всем послушен. Я играла тобой... я над тобой смеялась. А ты был страшнее, ты был хуже, чем я тебя знала, просто ты любил меня, наверное, раз не показывал мне себя такого... Ты всегда чтил Бога Кричащего, Киан, и тебя оскорбляло мое неверие, но и это ты мне прощал. Ты терпел мои насмешки не потому, что не мог ответить, а потому, что тебе было стыдно за меня. – Она умолкла, вдруг осознав справедливость собственных слов. На мгновение ее захлестнул стыд, по сравнению с которым прежнее чувство вины было ничем. – Ты мне показывал себя таким, каким я тебя хотела, Киан. Ты был тем, кого я легко и охотно любила. Но ты не только такой.

Обличье под ее рукой, ослепшее, оглохшее, охрипшее от бесполезного крика Обличье (славь Бога Кричащего, пока можешь, славь!) жарко билось в ее руке, словно пойманная птица или сердце, вырванное живьем. Эйда открыла глаза и увидела, что Обличье тоже их открыло и смотрит на нее. И тогда она поняла, что глаза у Обличья серые.

И сказала то, что было так трудно признать и сказать:

– И я люблю тебя, Киан Тамаль, и таким тоже. В таком Обличье – я тоже тебя люблю. Тебя всего, со всем, что ты есть. Убей меня, пожалуйста, если сейчас я пытаюсь тебя обмануть. И, прошу, прости, что я от тебя убежала.

Сказав это, она наклонилась и поцеловала Обличье Киана Тамаля – в крепко сжатые синие губы.

* * *

Киан никогда не хотел становиться Клириком.

Когда он понял, что без денег, связей и ладно подвешенного языка его карьера в городской страже вовек не сдвинется с места, он решился на единственный путь, способный возвысить его и сделать достойным его избранницы. Он решил стать Стражем Кричащего. Церковь – единственное место в этом насквозь продажном мире, где принимают с равным радушием всех, будь они знатны или безродны, богаты или бедны, как крысы; лишь вера и жажда служения имеет значение. Сильный, рослый, тренированный воин, каким был Киан в свои двадцать лет, имел шансов не меньше, чем прочие. Когда Маргеля назначили сержантом, и Эйда с небрежным непониманием отмахнулась от обуявших Киана разочарования и обиды, а следующим же днем стала заигрывать на прогулке с офицерами из гарнизона – Киан понял, что с него хватит. Он подал прошение в канцелярию Святейших Отцов и несколько дней чувствовал небывалое воодушевление. Дурная слава, которой были овеяны алые плащи, и их жестокий промысел мало его смущали. Ведь Стражи казнят еретиков, предавших Бога, несут людям исполнение воли Кричащего – что же позорного в этой обязанности? Он скрыл от Эйды свой поступок; решил сделать сюрприз, представ перед ней, покрасневшей от удивления и смущения (о, он уже так и видел это мысленным взглядом!), в алом плаще, развевающемся за спиной от каждого его шага. Тогда-то она поймет, что он тоже кое-чего стоит – и что он настоящий мужчина, не боящийся грязной и кровавой работы во славу своего Бога и своей возлюбленной.

Он был счастлив предвкушением две недели. Когда его призвали, он шел в храм, почти полностью уверенный в триумфе. Но вместо того, чтобы вручить ему бумагу о назначении и отправить в казармы Стражей, его отвели прямо к Святейшим Отцам.

И там, в огромном, гулком, ужасающе пустом зале один из них возложил пергаментно-прозрачную длань на бритую голову Киана и сказал, что он избран Клириком.

Киан растерялся. Он ничего не понимал. Клирик? Но он подавал прошение на высокую должность Стража! Да, это было дерзко, но... он уверен, что справится. Он сможет. Он сумеет быть таким, если надо.

– Да, ты сумел бы, – ответил на это, улыбаясь улыбкой Клирика, Святейший Отец. – И был бы хорошим Стражем – какое-то время. Стражем может быть любой воин с твердой рукою и верным сердцем. Но не каждый, далеко не каждый способен нести на себе бремя Обличья. Мы призываем Стражей, но Клирика Кричащий приводит сам. Это Кричащий направил твои стопы к порогу храма. Ты избран Клириком, Киан, носивший некогда имя Тамаль, и у тебя десять дней на то, чтобы подготовиться к обряду посвящения.

Он никому ничего не сказал. Ни своим друзьям по караулу, хотя они крепко удивились, когда он внезапно подал в отставку, ни Эйде. Заперся в своей комнатушке в мансарде постоялого двора и сутки беспробудно пил. Он не хотел быть Клириком, но Святейшим Отцам не отказывают. И хуже всего – он не был уверен, что справится. Клирики – это не грубые головорезы, у которых и дела-то – убивать отступников. Клирик – человек ученый, тонкий, правая рука инквизитора, последнее средство приведения отступника к покорности, вестник смерти, которую несут Стражи на своих плащах, будто на алых крыльях... Это было не то, что он мог делать. Или то?

Ему было страшно. Стражей ненавидели, но и обычных городских стражников не слишком жаловали, и с людской ненавистью Киан был готов мириться. Но Клириков больше, чем ненавидели. Их не понимали.

Он всегда так боялся и так горевал от того, что она не понимала – а он не знал, как объяснить.

Потом ему разрезали грудь золотым ножом, и на обнаженное, трепещущее сердце золотой иглой нанесли рисунок, который он обречен был носить до конца своих дней – его Обличье, его собственное клеймо. Он стал тем, кем мог быть и в глубине души, возможно, хотел. Киан с удивлением обнаружил, что он чудовище. И еще – что, если отбросить робость, стыд и боязнь показаться нелепым увальнем, он может быть вполне любезен и обходителен со всеми, кто равен ему и даже выше его – и с Эйдой. Но Эйда теперь не имела такого значения, как прежде, – это он тоже понял с удивлением. Все эти столь разные открытия сопровождались одним и тем же, совершенно одинаковым чувством: чистым, как слеза, незамутненным интересом человека, начавшего познавать иную, темную часть себя. Он понял, почему не каждый способен быть Клириком. Понял, когда впервые попытался покончить с собой (предварительно замазав своему Обличью смолой губы и глаза) – и обнаружил, что ему не хватает духу.

Зато ему хватало духу жить – жить тем, кем он был, никого не виня в том, что он собой представляет.

Когда Эйда исчезла, Киан подумал, что все им сделанное было ради нее. И улыбнулся при той мысли – так, как научился теперь улыбаться. И когда через несколько лет его верной службы Богу, или тому, что ему было проще считать Богом, этот Бог потребовал крови Эйды – Киан обрадовался. Он подумал, что такая дерзкая злобливая богохульница, как она, не заслуживает иного.

И вот теперь она стояла перед ним на коленях и лгала ему... лгала?

«Она лжет тебе, Клирик. В порыве безумия, пока я возрождалось, ты сам посоветовал ей это – солгать мне. Но ты не подумал, что ложь мне – это ложь и тебе».

– Убей меня, пожалуйста, если я пытаюсь тебя обмануть.

«Что же, – подумал Клирик Киан, леденея от гнева, – так тому и быть!»

И тут же: «Нет, нет, ее жизнь принадлежит Кричащему. Ты лишь гонец, лишь вестник, Клирик. Ты лишь слуга и страж, ты пес, чье дело – искать и сторожить».

Да, подумал Киан, это я. Я такой. Злобный пес, чье дело – рыскать и кусать. И она говорит, будто любит меня таким. Она лжет?

Конечно, она лжет, Киан. Разве можно такого любить?

И тут она поцеловала его. Не его – Его. То лицо, которое у него было и которое он сам так ненавидел, которого так боялся – и все равно не мог уничтожить, ни огнем, ни сталью, ни магией. Не мог, потому что оно было им самим.

Клирик Киан Тамаль открывает глаза и видит луну, плывущую в небе, полноликую и величавую. Луна подернута сизой дымкой облачков – Киан думает, что к рассвету снова соберется дождь, и слышит: «Проснись, проснись, проснись!»

Но он ведь не спит.

Резко сев, Киан смотрит на женщину, чье мокрое, исхудалое лицо блестит во тьме напротив его лица. Нет – напротив его Обличья. Ее болезненно тонкие пальцы лежат на его Обличье, и на ее губах – синеватый след от губ Обличья, соприкоснувшихся с ними.

– Прости меня, – говорит эта женщина, и он думает, что так давно, Боже, так давно не слышал ее голоса! – Ты простишь?

Он чувствует болезненный удар крови в груди и понимает, что что-то стряслось. Озирается – и изрыгает проклятие, которое вовсе не к лицу Клирику, хотя стражник Тамаль, случалось, сквернословил еще и не так.

– Ярт! Где этот мальчишка?! Отвечай!

Она смеется. Немыслимо – она смеется! Знает, что сейчас он ударит ее – и все равно смеется. Гладит его онемевшую, отвердевшую кожу там, где татуировка, и говорит:

– Он ушел, пока я заговаривала тебе зубы. А ты заслушался меня и не заметил, верно? Я не знала, сумею ли, и не могла рисковать... Прости, в этом я тебя действительно обманула. Я же все-таки женщина.

И хитро улыбается – как обычно, когда знает, что ему нечего ответить. Такая дерзкая! Такая жестокая, злая девчонка...

Но он ведь тоже зол и жесток – выходит, они хорошая пара.

– Иди ко мне, – говорит Эйда и, наконец отняв руку от его груди, протягивает ее ладонью вверх, улыбаясь сквозь слезы, блестящие в глазах, что в ночной темноте кажутся лиловыми. И Киан думает, что, несмотря на эту грязь, и кровь, и худобу, и лохмотья, она все еще так красива.

– Иди ко мне, Киан, – говорит Эйда.

И он идет.

Синие линии на его груди, такие же слепяще яркие теперь, как линии на ее запястье, набухают, словно вены, бугрясь и лоснясь. С надрывным воплем они прорывают кожу, выбираясь наконец на волю (все это время, думает Киан с безграничным изумлением, я был для него тюрьмой), вспыхивают в последний раз и падают в ладонь Эйды яростно пульсирующим иссиня-багровым сгустком. Змейка Эйды тоже отделяется и торопливо скользит по ее кисти к этому сгустку, стремясь поскорее вернуться к нему, слиться с ним. Змейка прыгает в сгусток, застывает на нем синей жилкой – и в этот миг все становится на свои места, все становится ясно, и Киан с тоской и горем думает о других таких змейках, многие из которых покинули его и погибли, став частью людей, которых он обрек на смерть, – и тут же понимает, что это было правильно и справедливо.

Назад Дальше