Среблян часто пиры затевал для дружины. Дед Смеян на них песни баял. Я не глядел на него, стыдно мне было, сам не знаю отчего, да и он не особо на меня посматривал. Я на тех пирах сперва с самого краю скамьи садился, ото всех поодаль. А ничего, подвигались молча, давали место, не гнали, с разговорами не лезли... Потом как-то пошло, что стали разговаривать. Слово за слово – перестал я дичиться. Не то чтобы радо всякого привечал, но словом теперь мог перемолвиться и не чувствовал лютой тоски. Сам не знаю, как вышло, что перестал с краю скамью садиться и к середине пересел.
А потом кнеж меня однажды позвал к себе на пиру, посадил рядом. Я растерялся, а пошел – что было отказываться? Долго он меня расспрашивал про то, откуда я, чем в Устьеве прежде занимался. Никогда его прежде это не заботило, я уж не знал, что и думать – зачем это ему? А еще смущался я от того, что дочка его на пирах всегда с ним рядом сидела. Кнежинна Дурман – через раз, а дочка всегда, словно он пустить ее от себя боялся. Я на ту девку не глядел – не больно-то ладна была, да и остерегался, еще кнеж что не то подумает, по шее надает... Мне не страшно было, просто не хотелось, чтоб люди на смех лишний раз поднимали. Пусть бы и не люди даже, а нероды... а все равно не хотелось.
А еще рядом со Сребляном вечно была та девка размалеванная, которую я на самом первом пиру увидел. И раньше она мне смерти желала – а как вошел я в кнежью дружину, казалось, своими руками замыслила придушить. Только где там, ручонки тоненькие... и некрасивые вовсе, лопаты, а не руки, – мужику бы такие больше подошли. Ох и не нравилась она мне, я все старался от нее подальше держаться – почто мне дикая девка? А раз не вышло-таки – когда кнеж меня рядом с собой посадил. И с тех пор часто стал сажать, так что меня и эту девку – Ивкой ее звали – всего только несколько голов разделяло. Раз я сидел, а она мимо меня шла – и вдруг как ущипнет сзади за шею! Чуть клок кожи с волосами вместе не выдрала, я думал, взвою. Ну, это уж было слишком – чего ей надобно от меня?! Как пир кончился, она к кнежу стала ластиться, а он что-то сказал ей, и она отошла обиженно – видать, услал на сегодня. Мне все любопытно было – как на то кнежинна Дурман смотрит? Хотя иные нероды и брали по две, а то и по три жены, у Сребляна была только Дурман – и это чучело патлатое. И что в ней нашел?
Приметил я, что Ивка одна осталась. Проводила Сребляна злым взглядом, вышла в сени. Тут я подвелся – и за ней. Спрошу, чем не люб, а то сколько можно?! Догнал я ее в пустом проходе, сграбастал за руку, крутанул. Девка вскрикнула... и что-то мне тут показалось не так. Я прежде голоса ее толком никогда не слыхал – она говорила тихо и все только с кнежем, да и сидел я далече. А тут как заорет, да прямо рядом со мной! И странным таким голосом, низким слишком, как для девки, – и то не взвизгнула, как обычно бабы визжат, а крикнула в полную силу...
– Слушай, ты, – сказал я, тяжело дыша. – Ты почто меня изводишь? Чем я тебя обидел? Прости, коли так, не со зла я...
Она глазищами, углем подведеными, так и сверкнула – палец не суй, откусит!
– А не со зла, – рявкнула, – так пропади пропадом, и руки прочь от моего Сребляна!
Да так рявкнула... я отпрянул, знак-оберег сотворил. И понял уже, а поверить не мог.
Не девка это была. Парень!
Теперь, вблизи, я видел и в толк взять не мог, как сразу не раскусил. Мне такое в голову не приходило, вот и не раскусил. Чтобы парень в бабском платье ходил, рожу себе малевал... к кнежу ластился... фу, срамота! И это что же он, решил, что мне кнежья милость нужна? Ревновать ко мне удумал? Я не знал, то ли смеяться, то ли ругаться, то ли кнежа найти и по морде ему надавать за то, что сотворил с парнем...
– Пусти, – сказал пацан плаксиво и дернул руку. Я пустил. Теперь видел ясно: он ровесником мне был, даром что щуплый и ниже меня на полторы головы. Драться с ним я не мог – пришибил бы одним ударом, не рассчитав.
– Не надо мне твоего Сребляна, – сказал я с трудом. – Близко не надо.
И все, ничего больше не смог сказать. Повернулся и пошел вон. Лицо у меня так и горело. Я все в толк взять не мог, с чего Ивка так обо мне думал. И давно ведь думал, еще с той поры, как я у Сребляна под замком сидел. Тошно мне было от этих мыслей, так тошно, что я их гнал от себя. Наружу бы поскорее, чистого воздуха глотнуть, дурь из головы выветрить...
Вышел я на двор – и столкнулся с кнежем.
– Гляди, куда ступаешь, – сказал тот недовольно. Кажись, не в духе был. Из-за меня? Нет, с чего бы из-за меня... В другое время я в язык прикусил, но тут чересчур уж был потрясен и сердит. Шагнул к кнежу близко, ухватил его за рукав – он так и вскинул на меня расширившиеся глаза, похоже, себя не помня от удивления на мою смелость. А я глянул ему в лицо и сказал сквозь зубы:
– Дед Смеян меня дурнем назвал, а и то правда. Я уже было подумал – суров был к тебе, не так ты плох, как мне наперво показалось. А теперь не знаю, то ли просить тебя погнать меня из дружины твоей, пока я сам тебя не убил, то ли что...
– Что такое? – Среблян был не на шутку удивлен и встревожен даже. Я его таким прежде никогда не видел. Народу вокруг нас не было, и я процедил:
– Я думал, мужчине служить иду. А как мужчиной назвать того, кто мальчишек, ровно девок, в постель к себе кладет?
Как он разом с лица сошел! Будто я тайну его узнал. Хотя разве же это тайна? Я один во всем Салхан-граде, почитай, до сегодня не знал, что Ивка – пацан! И кнеж думал, видать, что знаю. И огорчился теперь на мою нежданную злость.
Я еще держал его за рукав, и он не вырвался, но вдруг взял меня другой рукой за плечо. Взял и так сжал, что у меня в глазах враз помутнело. Думал, сломает он мне кости, вот-вот захрустят. Смятения больше не было в Сребляновых глазах, только тихая злость.
– А знаешь ли ты, – сказал он чуть слышно, – что это такое, когда берешь женщину – и понимаешь, что все впустую? Что, как ни тщись, не сможешь посеять потомство в лоне ее? И что ни делай, мысль эта из головы никак нейдет? Знаешь?
Я только хрипло выдохнул, боясь, что не выдержу боли и закричу. Он меня пустил, отступил на шаг. Я схватился за плечо, думал, выдернул мне руку воевода.
– Не знаешь, – проговорил он медленно. – А не знаешь – так молчи.
И не то чтобы оправдали его передо мною эти слова... а только больше я про то никогда с ним не заговаривал. Да и Ивку не трогал, и сам пацан-девка, кажется, с того дня меньше на меня коситься стал.
* * *Как пошел первый снег, Счастливу Берестовну выдали замуж.
Уж и не знаю, отчего ждали так долго. С самого лета она женихалась – то с одним, то с другим, а все больше с тем усатым молодцем, что на ухо ей шутки шутил на большом кнежем пиру. Молодца этого Тяготой звали. Силен был, что твой тур, и хоть с другими угрюм, а при ней расцветал и все бахвалился удалью. Счастлива глаза опускала да рделась... люб он был ей, видать. Ну, так люди сказывали – славилась красотою своей устьевская Берестовна на весь Салхан-град, вот и болтали о ней. Сам я ее не видал – на дружинных пирах делать ей было нечего, пока не мужняя жена. Одно меня радовало: сдержал слово Среблян, не дал девку за косу уволочь первому, кто позарится. Позволил выбрать самой. Летом, как только я в дружину вступил, ушел Тягота на корабле за море, с фарийцами торговать. Да, бывало и такое – не все нероды ходили с набегами. Я узнал теперь, что за пленниками они отправлялись только раз в год, в начале лета. В прочее время возили за море салханское серебро, а из-за моря – дрова, одежу, скот и зерно. Одним наворованным сыт не будешь, а на частые набеги, видать, людей не хватало – в цене были люди на Салхан-острове, в дружину ли шли, на рудники ли в колодках...
Хорошо себе выбрала Счастлива Берестовна – кнежего воина, до поживы охочего. Вернулся он из-за моря, привез ей нитку бус гранатовых. Чего еще бабе надо? Пошла за него.
Свадьбы в Салхане были не то чтоб редкостью. Иные, как я уже сказывал, и по две, и по три жены себе брали. Только морока это была: на доброй земле ведь как – чьей первенец, та и старшая, остальные – в младших ходят. А тут, когда не родят бабы, – как рассудить? По возрасту разве, а если погодки? Погодок старались не брать, конечно, а все одно морока. Одна с другой сцепится, каждая орет на мужа: чем, мол, она тебе краше меня, чем лучше, чем дороже? Потому брали одну жену, а с прочими девками бегали на сеновал. А что? Нет детишек-безотцовщин, нету и срама.
Да только не для того хранил Береста наш Счастливу-красавицу, чтоб по сеновалам бока мяла.
Тягота высоко стоял в кнежьей дружине, и свадьбу гуляли, как прежде, всем миром. Нарядили Счастливу в зеленые невестины одежды, зерном посыпали, руки с суженым перевязали колосьями, песни пели за здравие и долгие лета. Смотрел я на то и дивился: у нас в Устьеве точно так же делали, только стояло за этим пожелание молодым ладного и скорого потомства. А тут не было его и быть не могло, и все о том знали – а все одно просили у Радо-матери благословить союз, будто надеялись на что...
Да только не для того хранил Береста наш Счастливу-красавицу, чтоб по сеновалам бока мяла.
Тягота высоко стоял в кнежьей дружине, и свадьбу гуляли, как прежде, всем миром. Нарядили Счастливу в зеленые невестины одежды, зерном посыпали, руки с суженым перевязали колосьями, песни пели за здравие и долгие лета. Смотрел я на то и дивился: у нас в Устьеве точно так же делали, только стояло за этим пожелание молодым ладного и скорого потомства. А тут не было его и быть не могло, и все о том знали – а все одно просили у Радо-матери благословить союз, будто надеялись на что...
Только стояла над свадебным пиром, над развеселым гулом черная Салхан-гора, кидала лютую тень на город. Зря надеялись.
Я в тот день крепко напился браги. Славную брагу варил Тягота, у фарийцев научился – с ног на раз валила. Песни я пел, плясал – один раз даже саму кнежевну, Среблянову дочку Ясенку, за пояс обнял, закружил. Смеялась Ясенка, глаза ее так и горели, ручонками тонкими сжимала мои отвердевшие от учения плечи – а не видел я ее. Никого не видел, кроме Счастливы Берестовны, розовощекой, глаза долу уж не опускавшей, глядевшей кругом гордо, победно – вот, мол, любуйтесь, какая! Смотрел... и хоть бы глаза мои не видали ни ее, ни Тяготу, ни все неродовское застолье.
Ох, ненавистен мне в тот вечер стал кнежий двор – сил несть! Хуже, чем в тот давний день, когда сидел я на этом самом дворе на этой самой лавке в цепях. Когда стали молодых в горницу провожать – не выдержал, порешил: хватит с меня. Ушел со двора, стал над городом, на море глянул, как волны бушуют. Зимой море кругом Салхан-острова делалось вовсе злым, непроходимым, затягивало еще надежнее путы, которыми землю эту несчастную и так с ног до горла обмотало... А что – зима? Зима пройдет. Выглянет солнце, прогонит Горьбога, Радо-матерь снова ладони свои протянет – и сюда тоже... Выйдут корабли неродовские опять в море. И, как знать, может, я тоже на них пойду.
Я услышал шаги и увидел кнежа. Он тоже вышел со двора, стоял один, смотрел, казалось, туда же, куда и я. Меня он не заметил. Я хотел уйти, но потом вдруг плюнул, сдернул шапку, подошел к нему. Пьян я был, и тоска вусмерть заедала, как вспоминал про Счастливу, – так бы и не знаю, когда бы в другое время решился к Сребляну подойти. Обернулся на меня Среблян – говори, мол. Я сказал:
– Как придет лето – возьмешь меня за море? В поход возьмешь?
Он посмотрел на меня прищурясь, как делал иногда. И вот сколько уже знал я его, жил бок о бок – а все никак не мог в толк взять, что такой взгляд означает.
Я стоял, качаясь от хмеля, шапку зло в кулаках мял. Кнеж долго на меня смотрел. Потом ответил коротко:
– Поглядим.
И ушел обратно на двор, словно не хотел больше рядом со мной стоять.
Как-то добрался я до дружинной палаты – сам не помню как. Рухнул и уснул. Недолго проспал, кидало меня во сне, дурное снилось. Как вскинулся, еще темень ночная стояла, а вокруг кнежьи воины дружно похрапывали. Хмель у меня весь из головы вышел, как не бывало. Понял – не уснуть больше. Встал тихо, вышел на двор. Ночь холодная была, но ясная, поскрипывал первый снежок под ногами, звезда-Горевна ярко светила в небе, указывая на север. Что ж ты так не светила, когда я прочь от острова греб... бездушная ты, вероломная, точно все бабы...
Во дворе тихо и пусто было, только перекликался изредка дозор на стене, да сторожевые огни дрожали на башнях, ветер вязал их узлами. Прошелся я по двору. Думал уже назад идти – что бродить без толку? – ступил к двери...
Как вдруг увидел – стоит кто-то. У самой двери стоит молчаливой тенью. Кольнуло меня что-то внутри, как бывало уже прежде. Шагнул я, руку протянул...
– Май... Маюшко...
И схватила мою руку, кинулась, к груди прижалась. Я почувствовал – вся дрожит, будто лист осиновый на ветру. Так обомлел, что поднял другую руку, обнял, только бы перестала дрожать.
– Не гони меня, – прошептала Счастлива и зарылась лицом мне в сорочку.
Что ж я, изверг какой? Не прогнал, конечно. Только куда же ее? Не в дружинную ведь палату. Повел коридором, кое-как отыскал пустую горницу – светлицу для рукоделья, как понял, когда запалил лучину; кнежинна с дочкой тут в ясный день с прялками сидели, а сейчас стояли прялки ровно в уголке, скамьи пустовали, никого не было.
Посадил я на скамью Счастливу Берестовну – а она так и рухнула, словно ноги у ней враз подкосились. Она куталась в плащ, сшитый из соболей, – тоже богатая мужнина добыча, свадебный подарок. Только отчего не с ним сейчас, не благодарит по-своему, по-бабьи, за гостинцы? Почему пришла, и дрожит, и слова не выдавит?
Надо было сказать ей что, а только голова у меня враз опустела. Сел с ней рядом и молчал, ждал, может, сама чего скажет.
Вздохнула Счастлива прерывисто – и голову мне на плечо склонила.
Мог ли мечтать о том Май-Маята, заглядываясь в Устьеве издали на Старостину избу? А только нету Мая. Сгинул.
– Почто не с мужем? – спросил наконец. Знал, что обижу вопросом, а спросил. Вот злость какая во мне сидела: хотел ей больно сделать хоть раз, отплатить за все ночи, что простоял, в окошко ее запертое глядя, надеясь хоть разок лицо ее в нем увидеть.
Вздрогнула она, как я и ждал. Но не отстранилась от меня, только теснее прижалась. Прошептала:
– Не муж он мне.
Озлился я тут. Вероломная баба!
– А если не муж, зачем за него пошла? – спросил резко. Другая на ее месте уже в рев бы давно пустилась. Но не такова была дочка нашего Бересты. Не зря отец ее на медведя ходил – эта девка и медведя одним взглядом могла в страх и бегство обернуть. Медведя могла – а Тяготу, видать, не осилила.
– Дура была, – сказал, гордо голову вскинув. – Ну, дура! Это ты от меня услышать хотел?
А и хотел... да только теперь, как услыхал, не знал, куда глаза девать. А она больше взгляда не отводила. Смотрела на меня невыносимыми своими очами, и так блестели они в свете лучины, что никакого солнца не надо.
– Прельстилась речами его, подарками... силой его тоже, – сказала Берестовна и горько усмехнулась, будто бы над собой. – Думала, что ж? Батька не смог защитить, позволил забрать в полон – так хоть мужа сильного получу, не батьке чета – при таком кто меня обидит? А что сам он обидит, про то не думала... Он до того, как за море ушел, не трогал меня. Хотел, но я сказала: попробуй только – со скалы кинусь. А хочешь меня – так в жены бери. Обещался взять... а пока его не было, я тут к другим приглядывалась, все думала – Тягота Тяготой, а может, кто и получше найдется... Он вернулся, все спрашивал, на кого я глядела. Я и сказала. Думала, взревнует – его же любовь окрепнет. – Она смолкла, отвернулась от меня. Я молча ждал, что дальше скажет, хотя вроде уже и сам догадался. – Пока в девках была, он не касался меня, как обещал. Не мне... он господину Сребляну обещал. Сказал мне про то сегодня, как нас в горницу проводили. А теперь, говорит, моя ты вся, с потрохами, как если бы собственной рукой тебя из дома батькиного за косу уволок. Случись, говорит, мне быть в вашем Устьеве – не стала бы ты мне лясы точить да грозить со скалы кинуться... короток был бы разговор. А теперь, говорит, раз вертела мною и за спиной у меня шашни крутила – знай, чья жена.
И замолчала, оборвался голос. Захотелось мне обнять ее, по волосам распущенным погладить – а только не знал, примет ли, не оттолкнет ли. Лицо у нее совсем спокойное было, и глаза сухие. Если в ревела – обнял бы, а так...
– Что, – спросил я с трудом – губы не слушались, – груб он с тобой был?
Вместо ответа она повернулась ко мне – и распахнула соболиный свой плащ.
На ней была только ночная сорочка, вся разорванная – и в темных пятнах. Я сперва подумал, это ее первая замужняя кровь, и залился краской – а потом присмотрелся, приметил, что не там она, где положено. Не на подоле – на вороте, на груди... Пригляделся... а у нее вся грудь в ранках. Мелкие ранки в сизых ободках синяков. У меня язык так к небу и присох.
– Ножом меня колол, – спокойно сказала Счастлива. – Говорит: детей тебе все одно не рожать, нечего тебя беречь... Май, почему он так сказал? Почему мне детей от него не рожать? Чем я ему плоха?
Я сперва поверить не мог, что она не знает. Потом подумал – а и верно, откуда ей знать? Умыкнули и умыкнули девку, за что, про что – ее ли дело? А что не так просто тут все – не женского ума забота...
И надо же, что именно мне выпало ей правду сказать. Эх, мало было печали – еще и эта...
Что делать – рассказал, как сумел: и про то, что от Сребляна узнал, и про то, как с острова уплыть пытался, да не смог.
Молча выслушала меня Счастлива. Только глаза ее невыносимые, жгучие, все шире раскрывались, пока я говорил. Под конец она меня за руку взяла – я того и не заметил, пока не закончил. Долго мы так сидели молча, в полутьме, за руки держась. Тогда она спросила тихонько:
– Что ж мы теперь... навсегда тут?
Я смолчал. Не знал, что ответить, а врать не хотел – да и не люблю я врать.
Сколько так сидели, не знаю. Потом она вдруг улыбнулась краешком губ, лукаво так.