«Сука она всё же, – подумал он тогда, – жаль, что лицо хорошее, как будто забыли поменять, когда подлючестью этой награждали…»
Оттуда они, взяв такси, добрались до городского кладбища, успев незадолго до закрытия. Нашли могилу, молча постояли. Дворкин щёлкнул сына возле могильного камня. Затем Лёка – его, в той же позе. На этом взаимная фантазия исчерпалась, дальше путь им лежал в аэропорт, где они и провели остаток времени, ожидая рейса на Москву.
Маме он, как и обещал за поминальным столом, сообщил о смерти отца. Довольно безучастно, чтобы не переходить на личности. Не понимал, как поступить лучше – на тот случай, если она где-то поблизости. И сына не постеснялся, говорил вслух, не про себя, – что чувствовал, то и выдал в воздух, окружавший кусок чёрного мрамора. Перед уходом смахнул снег с оградки и коротко всплакнул, удивившись несдержанности слёзных желёз.
Чуть позже он ещё раз прокрутил в памяти события прошедших суток, уже когда самолёт шёл на посадку и в проёме иллюминатора обнаружились нарезанные на прямоугольники и квадраты, в заметных проплешинах подмосковные поля, ещё не до конца освободившиеся от остатков тающего снега.
– Схоронили? – первым делом справилась тёща, когда они, не спавшие, добрались до Каляевки.
– Схоронили, баб Насть, – ответил за двоих Лёка, – и у той бабушки тоже были, на кладбище. У другой.
– Да ты что? – всплеснув руками, изумилась княгиня. – Ну вы, братцы, даёте! Одним днём обернуться и везде поспеть – прям стахановцы! – И тут же снова озадачила: – Ничего там, случайно, не перепало нам?
Моисей строго глянул на тёщу, пытаясь урезонить её пыл.
– Нет, ну а чего такого? – едва ли не возмутилась Анастасия Григорьевна, округлив княжеские очи. – Это ж для ребёнка, для Лёкочки. Покойник ему как-никак дед родной – а, Моисеюшка? Жена женой, а только остальную родню никто ж не отменял, всё по закону, я узнавала: вторые полста процентов поровну на всех, кто с первой линии по части кровных уз. Надо было не назад ехать, а к нотариусу. Сказать, так, мол, и так, зафиксируйте, что – сын. И сообщите нам о принятом решении по разделу имущества.
– О доле в наследстве! – со злостью оборвал её Дворкин. – Раздел – это при разводе. А я, кажется, с отцовской вдовой не разводился.
– Ну ты, знаешь, тоже не умничай. – Княгиня явно не поддалась минутному раздражению зятя. – И знай ещё, Моисей, – не подсуетишься, так оно и уйдёт потом в чужие руки, всё, что от батюшки твоего осталось. И не с кого после спросить будет, раз сам же и просрал, прости господи.
Она была почти на шесть лет старше зятя, и это добавляло Анастасии Григорьевне уверенности в те нечастые минуты, когда она решалась приоткрыть рот в адрес головастого дочкиного супруга. Если втайне, даже от дочки, то немного смущало неблагородное происхождение Дворкиных – в том смысле, что и отдаленно не имело при себе мало-мальски русского, исконного, понятного, своего, не говоря уж о корнях аристократических, какие имелись у них, Грузиновых. Но вместе с тем не могла не оценить и светлой его, просторной для ума головы, как и его отношения к дочке Верушке, взятой голой и бо́сой из ниоткуда, и его же могучего мужеского начала, в прямом отношении, в постельном. Бывало, даже через стенку ночами доносилось до бодрствующих тёщиных ушей, как тот на Верке охал и рычал, прошибая её чуть не насквозь. И так, считай, без укороту, будто б только днями с ней сошёлся и ещё близко даже не насытился.
В смысле прямой женской красоты Анастасия Григорьевна всегда полагала, что лично ей повезло пуще дочкиного. Природа хоть и северная, а постаралась всласть: что пальчики эти, что пузик ничуть не выпуклый, не как у её Веруни, где линия животика уже заметно для глаза потихонечку начинает выдавать несовершенство телесного контура в целом. И кожа, где ожидала, не морщит, а могла б. Волосы, правда, подвели, но так сама же в том и виновата – химию не ту применила и пожгла. А теперь когда ещё отойдёт вся эта гадость, чтоб новое уродилось на месте унылого пепелища. Но только и на оставшиеся нетронутыми красоты зять смотрел так, будто метил сквозь них в стену, ища на ней совершенно другие виды. Получалось, что такое его отношение, вежливое, но больно уж выдержанное, не позволяло княгине идти на сближение с ним больше разрешённого. И это хитроумное зятево поведение порой обижало. Однако это и был тот самый случай, когда ни пожаловаться некому, ни самому высказать в лицо.
– Ладно, разберёмся, – отмахнулся Дворкин, – дайте хотя бы прийти в себя после самолёта.
Сам же, снимая плащ, думал уже о другом, об этих Рубинштейнах: «Нет, всё же не они это… просто не могли, ну никак… Да им самим впору вешаться от этой затянувшейся безнадёги: ни детей, ни друзей, ни родных, ничего, никого. Даже с соседями, и с теми не повезло: княгиня воркутинская, чует моё сердце, так и будет гнобить их всеми способами, какими умеет. Загадит всю каляевскую ноосферу к чертям собачьим. Или я ни хрена в этой жизни не смыслю».
К новой ипостаси он привыкал медленней, чем был его первоначальный настрой на разом изменившуюся жизнь, когда он уже почти смирился со знаком дьявола, спущенным в кадры учебного заведения около двадцати лет назад. Нехорошие пульсации всё ещё подступали близко к горлу, сдавливая гортань, но порой резко оттекали куда-то вниз, целиком высвобождая грудь для ровного и полного дыхания. В такие минуты он терялся, не понимая, какое из ощущений верней. Кроме того, мешала досада, оттого что совершенно не с кем было поделиться этим проклятым делом, какое свалилось откуда не ждал. Сперва, ища вариант для исповеди, он подумал о Лёке, как о наиболее близкой к нему, надёжно родной душе. Но, пожив какое-то время с этой мыслью, решил, что тот не дозрел ещё до сочувствия в нужной форме. С другой стороны, и не с Анастасией же свет Григорьевной про такое балакать – тоже дело понятное. Так с кем? И вдруг сообразил, что совершенно не подумал о Верочке, жене, – той, с кем прежде всех остальных должен был поделиться дурным известием. А ведь даже и случайно в голову не залетело. И это была новость под номером два, хотя и сильно запоздавшая – супруга, Вера Андреевна, уже который месяц трудилась на ответственном направлении, замзавотделом крупного гастронома неподалёку. Сами позвонили и сами же позвали, летом ещё, сразу после Коктебеля. Для чего, почему, зачем – оставалось загадкой. Как и её моментальное согласие, ещё до разговора с ним. Отчего вдруг такая, ни с того ни с сего, внезапность? Жажда перемены жизни? Неужто, думал ущемлённый супруг, всё это из-за охлажденного говяжьего филея и отрубка свиного зада, которые с первого трудового дня его жены не переводились в семейном морозильнике. Плюс, считай, дармовые сосиски от Микояна, заменившие привычно целлюлозные по рупь девяносто, и густейшая, потому что ещё не успели разбавить, сметана.
Сама Вера Андреевна была абсолютно счастлива, и этого нельзя было не заметить. По крайней мере, ко дню смерти свердловского свёкра её торговая страсть отнюдь не остыла. Скорей наоборот, на глазах у собственного мужа профессорша Грузинова-Дворкина, будто неуправляемая чума, набирала дальнейшие обороты. То был прорыв в манящую неизвестность – только такое объяснение удивительной перемены в жизни супруги, ранее не отмеченной усердием к любому системному занятию, мог дать всему этому Моисей Наумович, подвергая ситуацию в семье беспристрастному анализу. И всё же внезапная жёнина самостоятельность отчасти напрягала, потому что понял вдруг, что незыблемый статус его как добытчика и головы всему заметно покачнулся. Нет, вроде бы всё текло, как и прежде, со всеми нужными изгибами и поворотами, отвечая привычному укладу жизни в ходе всех пятнадцати совместно накопленных лет. И вместе с тем было ощущение, что происходит нечто чужеватое, постороннее, не своё; и это «чужеродное» вносило в отношения супругов некую новую, не отыгранную покамест, но и не прописанную ещё ноту. Это если вообще отбросить и растоптать, как пустое, суждение общего характера относительно избрания благородным человеком занятия, годного для продолжателя княжеского рода. «Торгаш». Некрасивое сочетание букв слышалось уже в самой приблатнённости их звучания, в этом мягко шипящем окончании, в той лёгкой пренебрежительности придумщика этого слова в отношении его носителя.
– А что, кстати, Анастасия Григорьевна-то говорит насчёт твоей работы? – озадачил Моисей Наумович жену ещё в начале её магазинной карьеры.
Та пожала плечами, то ли не придавая такого уж важного значения материнскому благословлению, то ли, наоборот, удивившись, что у матери с дочкой вообще возможна в этом смысле какая-либо нестыковка.
– Как «что говорит»? Говорит, повезло. И что надо стараться, чтобы двигаться дальше, потому что это направление деятельности во все времена было самым достойным и уважаемым для человека культуры и труда. Мы их культурно обслуживаем, они взамен отдают нам труд. В смысле, зарплату от него. И ничего позорного ни для кого. – Верочка вопрошающе вскинула на мужа глаза и уже на чуть повышенных тонах добавила, верно учуяв, что, вместо круговой обороны, ей лучше расставить предписывающие дорожные знаки. – В конце концов, я же не ящики двигаю и не за кассой горбачусь. Да и не за прилавком хамлю. За мной – учёт и контроль. Ну и материалка на кондитерской секции, временно, для освоения дела. Ничего не поделаешь – ответственность. И я её принимаю какой есть, по всей товарной номенклатуре.
«Князи, мать вашу!» – чертыхнулся про себя Дворкин, понимая, что любое сопротивление или супружеский совет уже не помогут.
Здесь обнаруживалось гораздо более сильное начало, ожидавшее и дождавшееся своего часа. В этом месте наружу выползало уже само исподнее, не стыдясь оказаться быть выпущенным на всеобщее обозрение. И даже более того – откровенно своей демонстрацией довольное.
«А плевать… – передумал он уже чуть потом, постепенно привыкая к мысли, что жена его – магазинщица. – Раз сам ущербный, то чего уж теперь с моста в воду плевать, обратно не потечёт и чище не сделается. Пускай потрудится: в конце концов, может, со временем разберётся, когда от своих же по шапке получит. Главное, чтобы на кафедре не вызнали, иначе – как сотрудникам потом в глаза смотреть? Скажут, раз жена воровка, то и сам недалеко от неё ушёл, ветеран ряженый. И все эти разговоры его про честность и долг преподавателя перед студентом – типичная приспособленческая мишура».
Походя вспоминалось вето, то самое, пожизненное, – метка, спущенная «голубыми мундирами» на его безвинную личность.
«Что ж, раз они с нами так, то мы с ними – вот как! Какие – они, такие, стало быть, и сами мы. Экий у нас, получается, преданный народ в стране немытой рабов да господ, мать вашу. А ещё кровь за этих гнид проливал», – никак не успокаивался Моисей, возвращаясь памятью к предыдущему Девятому мая, ставшему днём скорби и печали по самому себе.
Впрочем, тут же опускал себя на землю, раскаиваясь в словах, не произнесённых вслух, но воображённых; единственная кровь – так уж повезло за все фронтовые годы, – которую пролил и видел своими глазами, была не вражеской и не от самого себя. Та кровь принадлежала чешской гражданке, невинной девочке, которой он, геройский офицер, сумел испоганить молодость и жизнь через свою подлючую мужицкую похоть. Вот и выходит теперь, что сам же на себе испытывает прямую месть торсионного поля, мать его в дышло…
В общем, Веру, уступив её порыву, не трогал – дал жене унылую отмашку оккупировать манящую неизвестность. Спорить тоже не решился, поскольку понимал, что препираться пришлось бы уже не с ней, непробиваемой, а лишь с бледной тенью её. Слова, какие бы приводил для усиления личной позиции, наверняка не продрались бы в её недоразвитую и малочувственную серёдку. А те неумные аргументы, какими бы Верочка его отбивалась со всей возможной горячностью, не делали бы её лучше. И этого Моисей Дворкин, защищая не столько жену, сколько самого себя, уже не собирался проверять. Тем более что так и так хозяйство оставалось на тёще-княгине. Разве что Лёка, бедолага, терял последний шанс полнокровного общения с ещё одним родителем.
От этой удачно нашедшей её работы Вера Андреевна уставала немерено, и ей требовался отдых. Однако, к удивлению Моисея, его жена не только не жаловалась на жизнь, но, как ему казалось, даже испытывала некоторую приятную истому от такой усталости. Признаться, семейство и на самом деле стало питаться разнообразней и сытней – тут и говорить нечего, хотя, как таковых, денег хватало и раньше: Моисей за этим следил, донося в семью сколько нужно. Брал аспирантов, писал бесконечные отзывы, публиковался тут и там, выпускал монографии и даже иногда не брезговал готовить абитуриентов к вступительным экзаменам по физике. Ну и сама должность плюс доплата за степень, – одним словом, видимого недостатка не имелось. А только лёгкого пути к питательному дефициту любимая кафедра вместе со всей наукой всё равно не предлагала. Тут и вышла на авансцену жена, после чего Грузиновы-Дворкины зажили в новых обстоятельствах. Сам – неприметно стесняясь, а то и тайно стыдясь. Остальные – потребляя носимое работящей дочерью и мамой, и не абы как, а отдавая должное отдельным пищевым продуктам и одобряя такую заботу Верочки о семье.
5
Письмо из Свердловска пришло вскоре после их возвращения. Вера принесла его, вытащив из ящика, и бросила на стол:
– От мачехи! Поди, лютует, что в гости не позвали. Толстое!
Конверт и на самом деле слегка распирало изнутри сложенными, видно, вчетверо листами. Моисей ушёл к себе, притворил дверь, распечатал. Почерк был крупный и ровный, с одинаковым по всему тексту наклоном. Вдова писала:
«Здравствуйте, Моисей Наумович!
Признаться, до последнего дня имела сомнения относительно того, стоит ли мне Вам писать. Потом, подумав, всё же решила, что теперь уже в этом будет несомненный смысл, поскольку обстоятельства, как Вам известно, поменялись, и ничто более не удерживает меня от того, чтобы высказаться, поговорить начистоту с ближайшим родственником покойного Наума Ихильевича.
Скажу сразу – не знаю, кто и о каких фрагментах истории нашего с Наумом знакомства Вам рассказывал. Не знаю, не хочу знать. Как известно, недругов всегда оказывается больше, чем непритворных доброжелателей. Но только все годы, начиная с сорок второго, я безумно любила Вашего отца, видя себя с ним и только с ним. Вы же, скорей всего, с самого первого дня держали меня за хищницу, в трудные военные годы заполучившую Вашего папу, человека более чем притягательного и к тому же при должности. Наличие у него жены, как Вы, наверно, тоже представляли себе, не стало помехой – на то они и разлучницы, чтобы уводить мужей, даже когда страна воюет, а супруг день и ночь не покидает горячего цеха.
Да, именно так, в таком режиме и существовал Ваш отец два первых военных года. И именно они положили начало его болезни, от которой чаще сразу умирают, нежели годами одолевают потом медленную смерть. У него и до этого было неважно с сердцем, но только он, предполагая это, ничего не предпринимал для сохранения здоровья. Знала об этом и жена его, Ваша мать, Моисей. Знала, но не слишком заботилась о возможных последствиях регулярной боли в груди у Наума Ихильевича. Даже сейчас, когда столько лет жизни позади, жизни и смерти, я не могу, не имею права называть Вашу маму женщиной легкомысленной. Такое часто бывает в семьях, когда супруги, даже любящие, живя делами и пустяками, забывают о смерти, которая всегда рядом – только ошибись. Не сочтите мои слова за наставительность, просто я знаю это как врач. Надеюсь, хороший, уж извините за подобную самооценку.
Так вот, о Вашем отце. Ему вообще нельзя было работать, в его годы и в таких ужасных условиях. Однако война есть война, и тыл есть тыл, тем более уралмашевский. Он как никто это понимал, потому что был патриот. Дня не проходило, чтобы не следил он за сводками с фронта, не думал о победе и не ждал её. С самого начала верил, что фашист не возьмёт Москву, несмотря что подлый вождь сделал всё, чтобы это случилось. И Наум это знал, потому что был он чрезвычайно умный человек. Умный и сердечный, оттого и принимал всё близко к своему больному сердцу. Впрочем, это особый разговор, Моисей, про историческую правду, про ложь вождей, про то, как одни слепо верили в неё, другие же, ненавидя лживых подлецов и людоедов всех мастей, умели бороться с врагом собственным трудом, мечтая приблизить победу и наивно ожидая возврата вместе с ней любой справедливости. Но не за этим я теперь к Вам пишу, простите уж за излишние слова. Я знаю, что именно думаете Вы обо мне, я видела Ваши глаза и не могла не заметить Вашей ко мне тщательно скрываемой неприязни. Так было и в прошлый раз, и визитом ранее. Но только мы с Вашим отцом, понимая Ваш не слишком позитивный настрой в отношении меня, старались ни видом своим, ни поведением не выдать той глубокой болезненности, которую нам каждый раз приходилось испытывать в те редкие дни, которые Вы проводили в нашем доме, чтобы побыть возле отца. Знали, что поступаете формально, для деликатного поддержания родственных связей, однако сердцем Вы уже не были с ним, не умея простить смерти Вашей мамы. Он переживал, страшно. Но правды сказать не решался, опасался нарушить, изменить Вашу память о матери, хотя, на мой взгляд, сделать это нужно было непременно. Да и кто мог знать, как после этой, пускай и досадной, правды сложились бы Ваши отношения. Вполне допускаю, что, узнав истину, Вы сумели бы простить Вашу маму за её супружеское предательство, за подмену высокой любви пустым и обманным суррогатом. Не знаю, была ли она такой всегда или же военные обстоятельства и тяжёлая болезнь Наума Ихильевича привели её к тому, к чему привели. Не мне судить, я знала её лишь поверхностно и потому сужу не по чувству, а по поступкам. Да-да, именно так – теперь мне ничто не мешает обратиться к истине, той самой, единственной. Знаете, вряд ли я решилась бы на это, коли бы всё ещё не любила Вашего отца так сильно. Но теперь, когда его больше нет, – имею право: я чувствую это и потому поступаю именно так, Моисей. А ещё потому, что не она, а я спасла Наума от смерти в тот страшный для него год, когда после сердечного удара последовал сильнейший инсульт, практически обездвиживший его, сделавший его недочеловеком с минимальными видами на любую жизнь, не говоря уже о мало-мальски сносном здоровье.