Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941 - Чуковская Лидия Корнеевна 13 стр.


Впрочем, ненадолго.


26 июня 40. Я позвонила Анне Андреевне часа в четыре, чтобы узнать о результатах посещения директора; по обыкновению, она не стала рассказывать, а попросила прийти. Я пошла. На этот раз она нарядно одета, причесана, комната чисто выметена; вечером она ждет кого-то из МХАТа и Владимира Георгиевича.

Оказалось, я была права: директор приезжал, чтобы снять всего два стихотворения, попросить Анну Андреевну заменить их и показать ей предисловие. Сняты: «Все расхищено, предано, продано» и «Не с теми я, кто бросил землю»[188].

– В предисловии много похвал. Я сказала, что неудобно, по-моему, печатать похвалы себе в своей книжке. Он ответил – то ли еще будет! Насчет двух изъятых стихотворений мотивировка невнятная: в той книге они не будут заметны, а в этой будут… почему? Но я не стала настаивать и спорить, он даже удивился легкости, с какой я согласилась выкинуть и заменить. Он спросил, что значит «Мы ни единого удара / Не отклонили от себя»[189]. Я ответила: поэт не может объяснять свои слова десяткам тысяч читателей. Если что-нибудь непонятно, лучше не печатать.

Позвала она меня, по словам ее, затем, чтобы вместе выбрать стихи для замены. Она надела очки, достала тетради и начала перелистывать.

Глядя через ее плечо, я заметила, что «Воронеж» посвящен Н. X., а «Годовщину веселую празднуй» – В. Г.[190] Я предложила дать взамен «Подушка уже горяча» (в тетради оно называется «Послесловие») и «Другу»[191].

Анна Андреевна согласилась и попросила меня переписать их. (По-видимому, она никогда не дает в редакции ничего, написанного ее собственной рукой.)

Я переписала два, очень обдумывая знаки.

Анна Андреевна показала мне листок с мелкими переменами в стихотворении «Одни глядятся в ласковые взоры» (вместо «спокойный и двурогий» – «и зоркий, и двурогий») и затем – конец отрывка «Смеркается, и в небе темно-синем».

– Он хотел вписать мои поправки, но не мог найти стихотворений… А я балованная, я привыкла, что мои стихи все знают наизусть.

Затем она заговорила об эмигрантах – о том, с каким негодованием встречены были ими стихи «Не с теми я, кто бросил землю». Недавно ей показали строки Бунина, явно написанные про нее, хотя имя ее там не упомянуто. Она прочитала мне эти стихи наизусть. Там муфта, острые колени, принца ждет, беспутная, бесполая. Стихи вялые, бледные. Ее внешний образ составлен из альтмановского портрета и из «Почти доходит до бровей / Моя незавитая челка»[192].

Мне было стыдно подтвердить на ее спрос: да, это про вас. Стыдно за Бунина.

– Северянину я тоже не нравилась, – сказала Анна Андреевна. – Он сильно меня бранил. Мои стихи – клевета. Клевета на женщин. Женщины – грезерки, они бутончатые, пышные, гордые, а у меня несчастные какие-то… Не то, не то…73

Потом она вдруг спросила:

– Скажите, вот вы так хорошо знаете Пастернака – не правда ли, у него нет никаких периодов? Я сегодня впервые задумалась об этом. Все стихи написаны словно в один день.

Я сказала только, что «Второе рождение» – книга, сильно отличающаяся от всех предыдущих.

– Не люблю эту книгу, – сказала Анна Андреевна. – Множество пренеприятных стихотворений. «Твой обморок мира не внес»… В этой книге только отдельные строчки замечательные… Не знаете ли вы, между прочим, что такое магнето? И вы не знаете? Никто не знает.

Я не умела ответить, что такое магнето, но спросила у нее, в свою очередь, что плохого находит она в стихотворении – или строке – «Твой обморок мира не внес».

– Не знаю, не знаю, – ответила Анна Андреевна, слегка поморщившись. – Быть может, книга эта мне неприятна потому, что в ней присутствует Зина… А может быть, знаете, почему? Помните, вы сказали мне однажды, что у Маяковского не любите стихов «Я ученый малый, милая», что здесь слышен голос холостяка, старого, опытного, самодовольного? Так вот, «Второе рождение» – это стихи жениховские. Их писал растерявшийся жених… А какие неприятные стихи к бывшей жене! «Мы не жизнь, не душевный союз, – обоюдный обман обрубаем». Перед одной извиняется, к другой бежит с бутоньеркой – ну как же не растерянный жених? Знаете, какие стихи я люблю у него? Ирпень. «Откуда же эта печаль, Диотима?».


30 июня 40. А сегодня я узнала Анненского. Спасибо Анне Андреевне.

Я позвонила ей днем и пошла к ней. У нее Владимир Георгиевич. Кругом беспорядок, грязная посуда, сырные корки. Жалуется, что опухла нога. Жалуется, что простудилась – ночью было резкое похолодание. Действительно, говорит в нос.

Владимир Георгиевич распрощался, и я пошла закрывать за ним дверь. По дороге спросила – что с Анной Андреевной?

– Да ничего, – ответил он слегка раздраженно. – Ногу натерла, вот и все.

Уже переступив порог квартиры, он вдруг вернулся в переднюю:

– Только вы, пожалуйста, скажите ей, что ни о чем меня не спрашивали.

Я не нашлась, что ответить, и заперла за ним дверь.

Эта просьба меня и удивила и обидела. Неужели я пойду сообщать Анне Андреевне свой вопрос, его ответ. Но у него был такой измученный, расстроенный вид, что рассердиться я не могла.

Я вернулась к Анне Андреевне. Новостей никаких. Таня еще в больнице. Вовочка у тетки. Я предложила пойти купить что-нибудь.

Когда я вернулась, Анна Андреевна была уже на ногах, в халате, причесанная, и стол расчищен. Она включила чайник, и мы принялись завтракать. Я спросила, ходит ли она обедать, – ведь Тани нет и стряпать некому.

– Хожу иногда, но редко. Вот на днях отправилась и сразу же встретила всех, кого не хотела видеть. И теперь голод борется во мне с нежеланием идти туда.

Она заговорила об Анненском. Она уже не раз упоминала о нем как о замечательном поэте. Я вынуждена была признаться в своем полном невежестве.

Анна Андреевна оживилась.

– Хотите, я вам почитаю? – Вскочила. Сняла с комода (бюро) зеркало, открыла крышку и начала перебирать книги. Анненский не попадался. Она показала мне группу: гимназистки и среди них сестра ее, Ия. Красавица, лицо греческой императрицы. Похожа на Анну Андреевну. Потом фотографии отца, матери – никакого сходства с дочерьми. У матери лицо простоватое. Потом карточка молодого человека – тонкого, черноглазого, со ртом Анны Андреевны – брат. Потом вытащила рукопись – сочинение сестры И и о протопопе Аввакуме и тут же похвальный отзыв профессора. Потом фотография Анны Андреевны, любительская: она полулежит в саду, в шезлонге, лицо молодое, спокойное и очень милое – не патетическое, не роковое, не пронзительное, а именно милое.

– Хотите, подарю? – спросила Анна Андреевна, и я с радостью согласилась.

Анненский нашелся. Анна Андреевна села на диван и надела очки.

– Вот сейчас вы увидите, какой это поэт, – сказала она. – Какой огромный. Удивительно, что вы его не знаете. Ведь все поэты из него вышли: и Осип, и Пастернак, и я, и даже Маяковский74.

Она прочитала мне четыре стихотворения, действительно очень замечательные. Мне особенно понравились «Смычок и струны», «Старые эстонки» и «Лира часов». В самом деле, очень слышна она, и Пастернак слышен.

Перед моим уходом она надписала мне фотографию. На лестнице я прочла: «в день, когда мы читали Анненского».

В фамилии ошибка – пропущена буква.


5 июля 40. Сегодня, вернувшись с дачи, я позвонила Анне Андреевне и услышала обычное: «Приходите сейчас, пожалуйста». У нее я застала Осмёркина и неизвестного мне, чрезвычайно вежливого человека, оказавшегося Всеволодом Николаевичем Петровым75. Анна Андреевна была в новом, белом, очень красивом платье. В комнате вкусно пахло красками: Осмёркин переписывал или дописывал портрет. На столе три бутылки вина и бокалы. Усадив меня, Анна Андреевна заняла свое место на подоконнике. Было уже полутемно: портрет освещали наставленные на него яркие лампы без абажуров.

Общий разговор шел о Репине, о Пенатах (где Осмёркин побывал), о Татлине. Анна Андреевна упросила Осмёркина бросить на сегодня портрет и пересела на диван. О Татлине заявила, что он – клинический сумасшедший: однажды не допустил ее к себе в мастерскую, опасаясь – как выяснилось позднее, – что она скалькирует его рисунки. Петров вскоре ушел. Осмёркин посидел немного и поднялся тоже. Меня Анна Андреевна оставила, очень настойчиво, Осмёркин обещал прийти завтра и наверняка окончить портрет.

Проводив его, Анна Андреевна сказала мне:

– Я только для него позирую, я очень его люблю, он хорошо ко мне относится, а вообще-то писать меня не стоит, эта тема в живописи и графике уже исчерпана. Да и не до того мне. У меня ноги отекли опять, на этот раз обе. Вчера я еле доплелась в Дом писателей и там поняла, что до дому дойти не могу. Еле-еле добрела до Рыбаковых. Шла по улицам, как андерсеновская русалка. Хотела снять туфли и пойти босиком, но сколько было бы сплетен! Ведь в том районе у меня много знакомых… Рыбаковы позвонили Владимиру Георгиевичу, он меня и доставил домой76.

9 июля 40. Среди дня я позвонила Анне Андреевне и предложила вместе пообедать в Доме писателей.

Она согласилась, но, когда я пришла за ней, выяснилось, что никуда она не пойдет, потому что ожидает доктора Баранова.

– Я хочу с вами серьезно поговорить, – начала Анна Андреевна, усадив меня. (Я испугалась.) – О той книге, которую вы принесли мне в прошлый раз. (Отлегло; я ей приносила Мориака[193].) – Я прочла ее единым духом, залпом, как я всегда читаю книги, а некоторые места даже и по два раза, чтобы быть вооруженнее в разговоре с вами. Это очень ложная книга. По-видимому, автор хотел создать нечто значительное, но ему не удалось. Героиня не возбуждает во мне никакого сочувствия. Вот вы говорили о необходимости воображения. Но где же было воображение Терезы, когда она каждый вечер травила своего мужа мышьяком? И никакой мотивировки! Она, видите ли, рвалась из дому! Но зачем? Чтобы окончить любовью к домработнице? И муж, и мать мужа, которых она так ненавидит, гораздо лучше, чем она сама. Простые, спокойные люди, делающие свое дело. Автор возмущается тем, что мамаша де ла Трав не пожелала жить в доме, где жила Тереза. Но скажите, пожалуйста, если бы какой-нибудь мерзавец каждый день отравлял вашу дочку – вы согласились бы потом жить с ним в одном доме?.. Нет, нет, как ни поверни – все это неправдиво и непонятно.

Я не нашла возражений, но спросила в ответ: почему же, когда читаешь книгу, – все кажется правдивым, естественным, вполне убедительным? Почему, без всяких размышлений, симпатизируешь героине, а не де ла Трав? Почему для меня таятся в этой книге какие-то чары – ведь не потому же, что я вообще имею обыкновение симпатизировать отравителям?

– А это все оттого, что книга – ваша современница, – помедлив, ответила Анна Андреевна. – От нее на вас веет современным искусством. У вас такое чувство, будто кто-то знакомый и долгожданный окликнул вас по телефону. И вы покоряетесь знакомому голосу не размышляя.

Меня это ее замечание – о современном искусстве – сильно заинтересовало. (Более, чем замечания о книге Мориака.) Потому что я и сама в своих постоянных мыслях и в наших постоянных спорах о стихах утверждаю: если душа не тронута современной поэзией – она и на классическую не откликнется. Путь к пониманию классической поэзии лежит через современную, через ту, которая «про меня». Если не любишь, не слышишь Блока, Маяковского, Ахматову, Пастернака, Мандельштама – то и Пушкина не услышишь, не научишься его воспринимать лично. Он останется всего лишь примером, образцом холодного совершенства.

– Вот и держитесь этой мысли, – сказала Анна Андреевна. – Она правильна и плодотворна: только сквозь современное искусство можно понять искусство прошлого. Нет иного пути. И когда появляется нечто новое – знаете, какое чувство должно быть у современника? Будто это чистая случайность, что не он написал, будто он сам вот-вот написал бы, да выхватили из рук…

Явились Владимир Георгиевич и д-р Баранов. Я решила, пока Анну Андреевну будут осматривать, сбегать за едой. Отправилась на Невский. Было чудовищно жарко. Я купила сосиски и сладкую булку.

Когда я проходила по двору обратно, вдруг из садика меня кто-то позвал. Оказалось, сад случайно отперт и это В. Г. – он сидит на скамье и поджидает, пока от Анны Андреевны выйдет доктор. Я присела с ним рядом, и мы некоторое время молчали, наслаждаясь тенью. Потом я спросила В. Г., почему это у Анны Андреевны постоянно отекают ноги?

– А, ноги пустяки! – отозвался он. – Отекают слегка от жары. Надо носить более просторные туфли и на низком каблуке. Вот и все. Но она не хочет: ничего не поделаешь, ewig Weibliche![194] Вы недовольны? Вам кажется, что я говорю зло? Право же, нет. Но, уверяю вас, у нее всё и всё нервы. Конечно, от этого ей не легче… Беда в том, что она ничего не хочет предпринять. Прежде всего ей необходимо уехать отсюда, из этой квартиры. Тут травмы идут с обеих сторон, от обоих соседей. А она ни за что не уедет. Почему? Да потому, что боится нового. И бесконечные мысли о своем сумасшествии: видела больную Срезневскую и теперь выискивает в себе те же симптомы[195]. Вы заметили: она всегда берет за основу какой-нибудь факт, весьма сомнительный, и делает из него выводы с железной последовательностью, с неоспоримой логикой?.. А эта страшная интенсивность духовной и душевной жизни, сжигающая ее!

Доктор Баранов не выходил и не выходил, и мы решили подняться.

– Всякому человеку трудно помочь, – сказала я, переводя дыхание на площадке, – а ей в особенности.

– Да, – ответил Владимир Георгиевич каким-то рыдающим голосом и вдруг схватил меня за плечо, – но что бы кто ни говорил (он оттолкнул меня), – что бы кто ни говорил, а я эти два года ее на руках несу.

Мы застали Анну Андреевну и доктора Баранова в тихой беседе у окна. Едва мы вошли, Анна Андреевна стала просить доктора записать меня к себе на прием.

Доктор любезно согласился, написал что-то на листке блокнота и протянул мне.

Откланялся чинно. Ушел.

– Что же он предписал вам? – спросила я у Анны Андреевны.

– По-видимому, он считает меня безнадежной, – гневно ответила она, – потому что единственное его предписание: ехать на дачу, на воздух.

И она начала объяснять мне и В. Г., почему она ни в коем случае не может ехать на дачу. В. Г. сначала пробовал было спорить, потом умолк и, огорченный, простился. Анна Андреевна отправилась на кухню варить сосиски, а мне дала пока что стихи графа Комаровского, с поэзией которого я еле-еле знакома.

– Ну что? Распробовали? – весело спросила она, вернувшись. И добавила: – Это один из самых любимых моих поэтов77.

(Когда спор о даче окончился, она опять сделалась ровна и спокойна.)

Я попросила ее дать мне Комаровского с собой, и она согласилась.

– Так я не убедила вас насчет Мориака? – спросила Анна Андреевна, провожая меня до дверей. – Нет? Ну, все равно, возвращайтесь скорее с дачи и звоните мне.


13 июля 40. Ах, с другой бы головой читать ее корректуры.

Голова болит, ноги не держат.

Приехала я в город вчера, с тем чтобы сегодня, после доктора, сразу ринуться обратно – привезти на дачу пораньше масло, керосин. Но в двенадцать ночи мне позвонила Анна Андреевна: сверка из Гослита, просит меня утром прийти. И я не уехала, а сразу после доктора, который принял меня с утра, отправилась не на дачу, а к ней.

Доктор сказал мне, что необходимо делать операцию, и поскорее. Я выслушала это известие вполне спокойно, потому что сейчас я все равно не стану разводить всю эту канитель.

По дороге к Анне Андреевне я запаслась маслом, сосисками, хлебом.

Мечтала передохнуть в садике, но не тут-то было, калитка опять заперта.

Я через силу поднялась по лестнице.

Анна Андреевна очень серьезно выспрашивала меня, что и как сказал мне Баранов. По-видимому, дурное мое состояние она приписала страху перед операцией. Но это не так: меня попросту выматывает дача. Анна Андреевна предложила мне люминал с бромом и из деликатности сказала, что ей тоже надо принять. Мы выпили капли по очереди.

Я села читать верстку. Ах, нет, не с такой бы головой ее читать! Я заметила несколько грубых опечаток и, конечно, исправила их, но, в сущности, работала поверхностно, не вглубь, не так, как требует Самуил Яковлевич[196], – «свежими глазами»… Анна Андреевна бродила по комнате и, заглядывая мне через плечо, опять и опять дивилась корректурным значкам. Напрасно я клялась ей, что это проще простого и я берусь обучить ее корректурным знакам за час.

– Я не только знаков этих, которые вы расставляете играючи, запомнить не могу, – отвечала она, – но одно свое стихотворение даже записать не в состоянии, потому что не понимаю, как.

Я отложила перо и попросила ее прочесть мне его.

Не знает – два «н» или одно, и вместе ли пишется слово «незваный» или отдельно?[197]

Читая корректуру, я удивилась, найдя новый вариант стихотворения «Ты для меня не женщина земная»[198].

– Я ничем не могу вам помочь? – спросила Анна Андреевна. – Мне так стыдно быть паразитом.

– Можете, – сказала я, решившись. – Позвольте мне позвонить Тамаре Григорьевне – пусть она придет и читает сверку вместо меня, а я лягу.

Так и сделали.

Анна Андреевна сама позвонила Тусе, а я легла на диван. Туся, спасибо ей, пришла очень быстро. Сквозь туман полуобморока я слушала их голоса и смотрела на них.

Туся очень внимательно читала сверку и, в отличие от меня, одновременно разговаривала с Анной Андреевной свободно и светски.

Анна Андреевна советовалась с ней о «Подвале памяти»: печатать или нет?

Потом Туся пересказала нам статью Перцова – того самого, который в своей статье 1925 г. советовал Анне Андреевне умереть[199].

– Но это пустяки, – сказала Анна Андреевна. – Вот Корнелий Зелинский когда-то написал обо мне: «Ахматова притворяется, что умерла, а на самом деле живет в Ленинграде».

Назад Дальше