На Москву! - Василий Авенариус 20 стр.


— Люба ты моя! Радость моя!

Испуганно вскрикнув, она уклонилась от него и хотела, кажется, обратиться в бегство. Но он крепко ухватил уже ее за обе руки.

— Нет, дорогая моя, теперь ты от меня уже не уйдешь, не уйдешь!

И, не выпуская ее рук, он подвел ее к покрытой персидским ковром лавке, усадил и сам уселся рядом.

— Так вот где ты запропала: в монастыре у матушки-царицы! А я-то истосковался по тебе! Но на счастье наше ты еще не пострижена. Ведь ты только послушница?

— Послушница… при государыне должна быть всегда одна из нас на послугах… — как бы оправдывалась молодая послушница, не смея поднять глаз на своего собеседника, который ожигал ее своим солнечным взглядом.

— А царица тебя, конечно, тотчас отличила от других, всей душой полюбила?

— Да… ни на шаг уже не отпускает от себя…

— Ну, теперь-то отпустит!

— Зачем ей меня отпускать? Я перед ней ни в чем, кажись, не провинилась.

— Очень даже провинилась!

— В чем?

— В том, что рвешься вон на волю: суженого конем не объедешь.

Игривая нота в голосе Курбского глубоко, казалось, оскорбила бедную девушку. На ресницах у нее выступили слезы.

— И не грех тебе, Михайло Андреич, шутить так надо мною!..

— Ну, полно же, полно! — заговорил он вдруг совершенно другим уже, нежным тоном. — Прости, моя милая: шутил я потому, что так счастлив, так счастлив! Ведь я тоже, благодаря Бога, свободен.

— Свободен? А жена твоя Раиса?

— Раисы третий год уже нет в живых.

В коротких словах рассказал он тут все то, что узнал про болезнь и смерть Раисы полгода назад от отца Смарагда, старика-священника князей Рубцов-Мосальских.

Но, странное дело! По мере того, как Маруся должна была все более убеждаться, что к браку ее с Курбским нет уже никаких препятствий, лицо ее становилось все грустнее, безнадежней.

— Боже, Боже… — лепетала она про себя. — Чем я это заслужила?

— Что такое? — спросил Курбский, совсем сбитый с толку. — Ты точно и не радуешься вместе со мной?

— Чему радоваться-то? Разве это теперь возможно!

— Чтобы нам пожениться? А почему бы нет?

— Потому что я не княжна, даже не боярышня…

— Но дороже мне всякой и княжны и боярышни…

— То-то и горе! Хоть и будешь любить меня, как жену свою, а все же будешь меня стыдиться перед людьми…

— Я тебя стыдиться?

— Да как же: ни одна ведь родовитая боярыня не признает ровней себе дочь купеческую… А из-за меня и тебе не будет уже того почета при дворе…

— Ну, это мы еще посмотрим! — воскликнул Курбский, гордо выпрямляясь и сверкая глазами.

— Наверное, говорю тебе. Нет, милый князь; пусти меня назад в монастырь; авось, со временем забудем друг друга…

От приступивших к горлу слез голос ее осекся. Тут, как из полу, перед обоими выросла темная тень: перед ними стоял молодой патер Лович.

— Простите, если я прерву вашу беседу, — заговорил он. — Случайно находясь здесь рядом, я кое-что расслышал. Мой пастырский долг — прийти вам на помощь. Не дозволите ли указать вам самый простой путь, как выйти, из затруднения к обоюдному вашему удовольствию?

Еще со времени своего пребывания на Волыни Курбский не доверял ни тому, ни другому из двух тайных иезуитов. Но младший и прежде не раз уже выказывал добрые человеческие побуждения; может быть, и теперь он руководился ими.

— Будем вам очень благодарны, — отвечал Курбский за себя и Марусю.

— Изволите видеть, — начал иезуит, — как девица рассудливая, вы, пани, совершенно справедливо опасаетесь выйти замуж за царедворца: самим вам вряд ли когда-либо удалось бы занять подобающее место среди придворной знати, а из-за вас и супруг ваш стал бы как бы опальным.

— Ну, вот, вот! Что я говорила? — прошептала Маруся.

— Теперь спрашивается: так ли вам уж обоим дорог этот придворный блеск, придворный шум? Или же вы предпочитаете мирное семейное счастье?

— Конечно, семейное счастье! — не задумываясь, отвечал Курбский.

— А вы, пани?

— Конечно, тоже… — отвечала Маруся, все лицо которой расцвело новой надеждой.

— А коли так, то о чем же горевать? — продолжал патер. — Ведь покойный батюшка ваш, пани, если не ошибаюсь, был крупный коммерсант, а вы после него единственная наследница?

— Да… но дядя — опекун мой…

— Так что ж из того? Он заменяет вам отца.

— Но деньги-то наши он пустил в оборот…

— Ну, так он вас выделит.

— Да захочет ли он?

— По своей охоте или нет, но он должен вас выделить! А в эти смутные времена можно, я слышал, иметь прекрасные поместья за бесценок. И заживете вы мирно и счастливо вдали от суетных тревог придворного мира. Сам царь Соломон еще говорил про эту суету сует — vanitas vanitatum…

— Одно лишь вы упустили из виду, святой отец, — сказал Курбский, черты которого опять слегка омрачились.

— Что именно?

— Что не жене содержать семью, а мужу…

— Да разве все мое — не твое, желанный ты мой? — возразила Маруся, но, сама тотчас застыдившись, что назвала его так, зарделась до ушей и потупилась.

— Совершенно верно, — поддержал ее с своей стороны Лович, — в доброй христианской семье разве может быть отдельная собственность? А кто, как не муж, глава дома? Кто, как не он, ответствует за целость общей семейной собственности? Да на ваших плечах, любезный князь, будет держаться весь дом. Спасибо еще, что плечи-то у вас такие широкие, богатырские! — прибавил он с улыбкой.

В порыве благодарности Маруся схватила руку патера и прижала бы ее к губам, если бы он ее не отдернул.

— Что вы, пани, что вы! — сказал он. — Все это мы с патером Сераковским живо оборудуем. Что же до свадьбы, то ее, пожалуй, придется несколько отложить, потому что на будущей неделе ведь назначена коронация государя, а там пойдут разные празднества…

— Да почему нам не повенчаться до того? — спросил Курбский. — Когда вы, святой отец, располагаете переговорить с дядей моей невесты?

— Может быть, еще сегодня.

— Ну, а завтра мы и повенчаемся.

— Уже завтра?! — ахнула Маруся.

— Доброе дело зачем откладывать? — поддержал Курбского патер. — Только в такой скорости свадьба, не взыщите, не может быть пышной.

— Да на что нам пышность? — отвечал Курбский. — Чем тише и скромнее, тем даже лучше. Не так ли, моя дорогая?

— О, да, конечно…

— Ну, вот, стало быть, завтра вы будете уже счастливыми супругами, — сказал патер. — Но сегодня вы позволите мне все-таки первому пожелать вам всякого благополучия! А теперь, пани, не пора ли вам и к царице-матери?

— Ах, да, да… — спохватилась Маруся, вся пылая от смущения и счастья. — Не знаю только, как мне пройти к ней…

— А я, извольте, провожу вас. Ступайте, милый князь, ступайте своей дорогой, вас нам не нужно! — шутливо добавил Лович, когда Курбский двинулся было за ними. — На веку своем еще наглядитесь друг на друга.

— Чем только мы заслужили такую вашу доброту! — говорила Маруся молодому иезуиту, когда они вдвоем рядом палат шли к покоям царицы.

— Чем? Да хотя бы уж тем, что оба вы из-за царя Димитрия и будущей царицы Марины столько настрадались. А кому же облегчать страдания своих ближних, как не служителям святой римской церкви.

Не мог же он, в самом деле, открыть ей, что им, этим служителям римской церкви, необходимо было, во что бы то ни стало, удалить от молодого государя раз навсегда его ближайшего друга, чересчур уже преданного своей родной православной церкви.

Надо отдать справедливость отцам-иезуитам: они сделали для наших обрученных даже более обещанного. На другой же день в приходской церкви, к которой были приписаны Биркины, состоялось бракосочетание Курбского с Марусей — состоялось возможно тихо и скромно; единственными свидетелями были: со стороны Курбского — Басманов и Петрусь, а со стороны Маруси — ее два дяди и тетки. Надо ли говорить, что для Степана Марковича, гордившегося так своим новым родственником, было большим ударом, что ему нельзя было при этой оказии «пустить пыль в глаза» другим «толстосумам» Китай-города; Платонида же Кузьминишна печалилась больше всего о том, что племянница, вопреки тогдашнему обычаю, не хотела даже к венцу хорошенько набелить-нарумянить щеки, насурьмить брови; но Маруся, зная, что Курбскому ее природный свежий румянец, природная «соболиная» бровь нравятся гораздо более, не нашла возможным сделать это одолжение тетке.

О выдаче Марусе всего отцовского наследства Степан Маркович сначала и слышать не хотел. Но патер Сераковский, ведший с ним переговоры, обещал приложить все старания, чтобы ему был предоставлен если не безданный, беспошлинный торг, то хотя бы «хорошенький подрядец» для царского двора, и кремень-купец сделался сговорчивее. Впрочем, особенной надобности в отцовском наследстве для Маруси даже не представилось: по окончании венчального обряда, Басманов вручил Курбскому большой пергаментный лист со словами:

— Благоверный и всемилостивейший великий князь и государь наш Димитрий, в ознаменование своего особого благоволения и дружбы, жалует тебе, князь, от щедрот своих подмосковную с тремястами душ; а дабы ты всегда памятовал сегодняшний день, сделавший тебя счастливым супругом, та подмосковная будет отныне называться, по твоей супруге, Марусино.

Глава двадцатая ДОРОГИЕ ГОСТИ

«Счастливые часов не наблюдают». Молодые супруги Курбские были из числа таких счастливцев. Месяц проходил за месяцем, а они, как засели в своем Марусино, так и не трогались уже оттуда. Усадьба была сильно запущена; про крестьянские дворы и говорить нечего: где крыша протекла, где двери и окна покосились, где стены были подперты жердями и, того гляди, могли рухнуть. И вот, лишь только были справлены осенние полевые работы, как и в усадьбе и в деревне застучали топоры, завизжали пилы, чтобы всем-то устроить приютное жилье. Но сквозь этот хаотический визг, стук и грохот звенели веселые песни, звучал здоровый смех трудящихся, и для слуха и сердца молодых господ эта простая музыка труда была куда слаще сложной гармонии заморских скрипиц, флейт и барабанов. Труд был здесь ведь не подневольный, и в этих песнях, в этом смехе изливалось довольство крестьян своим делом, своими новыми господами. По вечерам же, в угоду молодой княгине, деревенская молодежь заводила разные игры и хороводы. И как же было ее, голубушку, не потешить, когда она не гнушалась заговаривать с самой бедной старушонкой, у всякой бабы, всякой девушки выведывала, в чем кому нужда, а потом всякого наделяла чем нужно. Недаром ее теперь и величали-то не иначе, как «нашей княгинюшкой».

Всех более, однако, славила ее одна почтенная старушка, Маланья Седельникова, мать того молодого стрельца-знаменщика, Прокопа Седельникова, которого (как припомнят, может быть, читатели) Курбский нашел умирающим в лазарете под Новгородом-Северским. По пути из Москвы в Марусино, при остановке в одном селе, Курбский случайно услышал название этого села — Вяземы. Тут, как воочию, предстал перед ним опять распростертый на соломе, умирающий стрелец, живо вспомнилась его предсмертная просьба: буде ему, Курбскому, доведется раз быть под Москвою, в селе Вяземах, то навестил бы его мать-старуху, поклонился бы ей от имени сына, но, Боже упаси, не говорил бы ей, как он, бедняга, мучился перед кончиной, а сказал бы только, что он пал в честном бою на поле брани. И Курбский исполнил теперь его просьбу. Зашедшая в лачугу к старушке вместе с мужем Маруся так ее обласкала, что сразу заворожила, заполонила ее скорбящее материнское сердце. Узнав, что у одинокой бедной Маланьи нет в деревне никакой родни, Курбские тут же выкупили ее у ее господ и взяли с собой к себе в Марусино. Когда же ей здесь была еще предоставлена почетная должность птичницы — старушка про своего «ангела Небесного» княгинюшку говорила уже не иначе, как с благоговейным восторгом.

О том, что между тем происходило в Москве, до Курбских доходили, конечно слухи, но слухи отрывочные и не всегда достоверные. Так слышали они, например, что на место прежнего мрачного Борисова дворца, срытого до основания, возводился новый, иноземного образца, пышный и светлый дворец, в котором одна половина назначается для самого царя, а другая для его нареченной невесты, будущей царицы Марины; что опальные при Годунове бояре Нагие и Романовы возвращены в Москву, причем Федор Никитич Романов, принявший в монашестве имя Филарета, отказался снять клобук и возведен в митрополиты ростовские и ярославские; что злейшие враги царя, родственники Годунова, не только помилованы, но некоторые из них пожалованы даже воеводами, правда, в Сибири и в иных отдаленных местах; что князь Василий Шуйский затеял было смуту и был приговорен за то к наказанию плетьми, положил уже голову на плаху, как вдруг бежит какой-то шустрый человечек в польской одежде, машет платком и кричит палачу: «Стой! государь его прощает».

— Пан Бучинский! — догадался Курбский при рассказе об этом. — Уж очень он сердоболен, верно уговорил государя простить этого лукавца. Как бы им обоим потом не раскаяться!

Опасение Курбского впоследствии, действительно оправдалось.

Под Рождество в Марусино прибыли из Москвы дорогие гости: младший дядя молодой княгини, Степан Маркович Биркин, и «благоверная» его старшего брата, Платонида Кузьминишна; самого Ивана Марковича задержали его торговые дела, которые обещали оживиться с воцарением Димитрия.

Первым делом, разумеется, Курбский должен был показать гостям свои угодья, а Маруся — свое домашнее хозяйство.

— Домостроительница, что и говорить! — чистосердечно похвалила ее испытанная «домостроительница» — тетка, — что было для племянницы, конечно, маслом по сердцу.

— А теперича, невестушка, давай-ка выкладывать им наши столичные новости, — сказал Степан Маркович, — сперва ты, а там и я.

— Да как же я раньше-то тебя? — удивилась Платонида Кузьминишна.

— Ну, ну, не жеманься: все равно ведь всякое слово у меня изо рта вынешь. Только чур, матушка, потом меня уже не перебивать! Отзвонишь — и с колокольни долой.

И принялась она «звонить». Благодаря своим постоянным щедрым приношениям в пользу разных церквей, она пользовалась особенной протекцией духовенства. Таким образом, ей, не в пример других, удалось попасть в Успенский собор на священное коронование Димитрия, и она теперь просто слов не находила для описания всего благолепия этого торжественного обряда. Весь путь ведь от дворца до собора был устлан бархатным, малинового цвета ковром, затканным золотом; сам царь был в порфире, усеянной самоцветными каменьями, от которых в глазах так вот и рябило. А сколько умиленных слез она пролила, когда молодой царь, подойдя к алтарю, вопреки обычаю, но от полноты, знать, наболевшего сердца, сказал речь да поведал всенародно обо всем, что претерпел он, горемычный, и о своем чудесном спасении. Слушаешь — не наслушаешься, а слеза так и бьет, так и бьет!

Больно было ей, правда, вначале, что обряд совершал не старый патриарх Иов, которого вся Москва так чтила (за преданность Годуновым его, вишь, сместили), а вновь возведенный в патриарший сан архиепископ рязанский Игнатий; но и этот, что ни говори, молитвил уставно, а когда он, помазав царя священным миром, вручил ему еще венец царский, скипетр, державу и возвел его на прародительский престол, когда затем сам он, патриарх, а за ним все священство и высшее боярство с земными поклонами стали прикладываться к руке венценосного царя, — ну, тут уже с радости и восторга просто взвыла и света не взвидела!

— Значит, государь принял свой царский венец по строгому православному чину? — сказал Курбский, вздохнув с облегчением. — Патеров польских, разумеется, не было при том?

— Ох, уж эти мне патеры! В храм наш православный их, нехристей, знамо, не пустили. А все же, беда с ними, горе одно! Власть забрали непомерную: отвели им хоромы князя Глинского; завели они там свое собственное еретичное богослужение, да давай оттуда подводить подкопы под наше духовенство.

— Какие подкопы?

— А такие, что по их же проискам у наших православных попов отобрали дома под немецкую воинскую команду. Мало того: отрядили своих оценщиков в наши православные монастыри… Безбожники! Чтобы им и на этом и на том свете.

— Молчи, невестушка, помалкивай, пустых речей не умножай! — прервал расходившуюся женщину более осторожный деверь. — Отзвонила свое — ну, и с Богом.

— Да ведь оберут они и наших иноков Божьих…

— Сколько требуется, не бойсь, оставят. Царскую рать, матушка, тоже кормить чем-нибудь да надо, и служат в ней такие же, чай, как и мы с тобой, русские православной веры. Коли сделано то по царской воле, так нам с тобой и толковать нечего.

— А что объегорили эти ироды самого тебя да Ивана Маркыча, наобещав с три короба, тоже, по твоему, так и быть следует?

— Не вспоминай, сделай милость! Не вороти души моей!

— То-то вот! Своя рубашка ближе к телу.

— В чем дело, Степан Маркыч? — спросил Курбский.

— И говорить-то зазорно, — отвечал тот, почесывая за ухом. — Здорово поддел он меня, этот патер Сераковский; забодай его бык! Снаружи блажен муж, а внутри вскуе шаташася.

— Но не он ли, дяденька, вел тогда переговоры с тобой о моем приданом? — вставила Маруся. — Это было с его стороны очень даже любезно…

— Очень даже любезно! — передразнил дядя. — Подъезжает ко мне змей-искуситель с речами затейными: «Такой ты, мол, сякой, немазаный, сухой; выдели племянницу, а уж я, мол, в уважение доброй приязни выпрошу для тебя с братом у молодого царя свободу торговать по всей Руси безданно, беспошлинно». Ну, в простоте моей поверил я этой польской лисе; все наличные, что были на руках, отсчитал тебе, Машенька…

— За что я тебе уж так благодарна, милый дяденька! Деньги эти для начала нам здесь очень и очень пригодились.

Назад Дальше