На Москву! - Василий Авенариус 21 стр.


— За что я тебе уж так благодарна, милый дяденька! Деньги эти для начала нам здесь очень и очень пригодились.

— Ну, вот, стало, удоволена? А он-то, плут, нет, чтобы уважить, меня же, старого воробья, на кривой объехал!

— Не сдержал слова?

— Сдержал, да спроси: как?

— Как?

— А так, что хошь и вышел царский указ, по коему мы с братом Иваном можем торговать свободно, да только не мы одни, а и все-то купцы: русские и иноземные! Да это помереть надо!.. Ну, меня, знамо, взорвало, со злобы чуть кондрашка не хватил. «Погоди ж ты, думаю, криводушный человек! Жив быть не хочу, а тебе этого не спущу». Пошел я, разыскал его. Принял он меня со всем своим подлым учтивством:

— Чем могу служить, пане?

— Пане-то пане, — говорю, — а честные люди у нас так не поступают!

— Вы это про кого, — говорит, — про себя или про меня? — а сам ядовито этак ухмыляется. — Позвольте, — говорит, — узнать, выделили вы братца вашего дочку, княгиню Курбскую.

— Выделил, — говорю, — а то как же.

— И до последнего, — говорит, — гроша?

— Самая малость, — говорю, — только за мной ос-талася.

— А сколько, позвольте спросить?

— Это, батенька, — говорю, — до тебя не касается: семейное наше дело.

— Стало, все же не исполнили нашего уговора? А я, — говорит, — в своем слове тверд: выпросил свободный торг не токмо вам с братцем, но и всем вашим землякам…

— И иноземцам тоже! Благодарю покорно! Удружил!

— Да уж коли я вам, русским, такую льготу выхлопотал, так как же, — говорит, — было мне забыть моих родичей, поляков и добрых соседей, литовцев? А тут, — говорит, — подоспел еще посол аглицкий, стал требовать того же для своих; как отказать? Да все это, — говорит, — вам, русским же, впрок.

— Как так?

— А так, мол, что все иноземные товары у вас станут с сего времени дешевле.

— Да нам-то с братом, — говорю, — один убыток!

— Не убыток, — говорит, — а польза: наш добрый польский король Сигизмунд даст вам, поверьте, такие же широкие льготы в нашем царстве Польском. Пожалуйте, тогда пане, торговать к нам, милости просим!

— Нет, каков гусь? Надо мною же ведь еще издевается! Плюнул я, да и спину повернул. Как же, пойду я еще торговать к ним, разбойникам, чтобы и шкуру-то последнюю содрали!

Прогостив в Марусине с неделю, Биркины собрались опять восвояси. Нового гостя из Белокаменной Курбские дождались не ранее, как на Масляной неделе следующего 1606 года. То был юный почитатель Курбского Бутурлин.

Состоя при Басманове, успевшем, в свою очередь, сделаться ближайшим из всех русских советников молодого царя, Бутурлин смотрел на последнего глазами своего патрона и восхищался всякой новинкой при царском дворе. Так он не мог нахвалиться новым дворцом, где стены были сплошь в персидских шелковых тканях, полы в персидских же коврах, окна разувешены занавесями, а печи сложены из разноцветных изразцов, с серебряною вокруг каждой печи решеткой; двери — резные, дубовые, с позолоченными замками; вместо прежних скамей, везде позолоченные стулья с бархатными сиденьями. В столовой же палате и сенях, по всем углам, большие мраморные истуканы, изображающие, слышно, древних богов и мудрецов греческих и римских. Под стать всему новому убранству и прислуга дворцовая была наряжена уже не в народное русское платье, а в венгерское. Точно также и стража царская, которую называли «драбантами», была вся иноземная. Состояла она из трех дружин, по сто человек в каждой, под началом трех особых капитанов: француза Маржерета, англичанина Кноустона и шотландца Вандемана. Маржеретовские воины были в красных бархатных с парчою плащах, Кноустонские же и Вандемановские в сине-багровых (фиолетовых) полукафтанах, одни с зелеными, другие с красными бархатными лацканами, и все-то ребята рослые, здоровенные, все с большущими блестящими алебардами — загляденье, да и только! Понятно, и жалованье двойное; зато они за царя Димитрия в огонь и в воду.

Курбский слушал молча, насупив брови, очевидно, не разделяя увлечения легкомысленного юноши.

— Ну, а русским людям как живется теперь при дворе против прежнего? — спросил он.

— Живется им тоже вольготней и веселее, — отвечал Бутурлин. — За столом всякий день музыка да песни; после стола никто и не помыслит почивать: либо какое дело, либо безделье.

— Но в боярской думе государь все же бывает?

— А как же: ни единого разу еще, почитай, не пропустил. Прослушает сперва, как бояре промеж себя судят да рядят; а потом говорит им: «Столько часов вы, люди добрые, бьетесь, и все без толку; а дело-то чего проще». И что же ведь? Сразу решит, как должно. Станет говорить, так где и слова-то берутся? Говорит складно, вразумительно, как по-писанному. На все-то у него примеры из жизни других народов. Бояре, знай, ушами только хлопают, брады уставя, и диву даются. «Вот погодите, — говорит, — буду посылать и ваших детей в чужие края поучиться уму-разуму — спасибо еще скажете».

— Что же, дело хорошее, хорошее дело, — не мог не одобрить Курбский. — Лишь бы из-за чужих народов своего не забывал.

— О! Государь радеет об нем ежечасно. По средам и субботам сам просителей принимает на крыльце.

— Всех без разбора?

— Всех как есть: приходи с челобитной последний хоть нищий — и тому нет отказу. Судьям же и приказным, дабы не прижимали бедного люда, строго настрого наказано вершить дела без посулов (взяток). А чтобы самому ему еще ближе познать свой народ, перерядится, бывало, в простое платье, да сам-друг с Басмановым и ходит себе по городу, заговаривает с прохожими, заглядывает в лавки, в аптеки… Взял он это в пример, сказывал Басманов, с какого-то сказочного царя арабского, что ли…

— С калифа Гаруна-аль-Рашида, — пояснила Маруся, которая, живя в Самборе при панне Марине Мнишек, имела случай познакомиться там со сказками «Тысяча и одна ночь».

— А вот что скажи-ка мне, Андрей Васильич: заходит ли государь по-прежнему и к своей матушке-царице?

— Как улучит только свободное время, так сейчас и к ней. И всякий-то раз, как побывает этак у нее, становится будто еще доступнее, ласковее.

— Что значит мать родная! Но ты говорил все про дело; а безделье-то у него какое?

— Безделье тоже все благородное: то конское ристалище, то охота псовая, либо соколиная, то медвежья травля: нарочито мы для сего из аглицкой земли особых собак даже выписали — догов; а травим у себя же, на дворцовом заднем дворе, больше все по воскресным дням. Раз же, в селе Тайницком, государь велел спустить с цепи медведя-страшилище, да сам и пошел на него с рогатиной.

— Один? Вот бесстрашный! А бояре-то как допустили?

— Басманов и то было выскочил вперед; да государь на него как прикрикнет: «Отойди, Петя, не мешай!» Глядь, с одного удара и порешил зверя, а у самого хоть бы царапинка. Но все эти забавы ничто перед воинской потехой.

— Да ведь войны у нас ни с кем теперь нет? — заметил Курбский.

— Покуда нет; но татары и турки собираются, слышь, опять в поход на нас. Ну, вот, и отливают у нас про них пушки да мортиры; а чтобы и наше русское войско переняло у искусников немцев, как идти на приступ, соорудили верст тридцать от Москвы, в старой вотчине Борисовой, ледяную крепость. Бояре со стрельцами засели в крепости, а сам государь с немецкой командой брал ее приступом.

— И с оружием? Бутурлин рассмеялся.

— С оружием, да! Только с каким, знаешь ли? С снежными комьями! Правда, иные из этой немчуры, за-место снега, метали в наших каменьями и поранили кое-кого. Как подали тут всем после боя вина да меду, бояре с досады не хотели даже пить спервоначалу во славу победителей-немцев. А старик Бельский так прямо и ляпнул: «Не вышло бы, государь, из сего плохой шутки. Вернемся-ка лучше в Москву». И послушался государь, вернулся. Да очень уж, видно, полюбилась ему воинская потеха: велел он возвести на Москве-реке, по дсамыми окнами дворца, ад кромешный. Маруся осенилась крестом.

— Господи, помилуй! Настоящий ад?

— Ты, деточка моя, и поверила? — улыбнулся Курбский. — Верно, тоже нечто вроде крепостцы?

— Подлинно, что так, — отвечал Бутурлин. — Но наподобие яко бы ада. На дверях изображены слоны с огромными хоботами; из нижних окон пышет адское пламя, наверху же, заместо окон, головы чертей с разинутыми пастями, и из тех пастей глядят пушки: «Ой, не подходи! Разнесем». Вся эта штука притом на колесах; как двинется этак на погань бусурманскую, так та со страху наверное бросится бежать без оглядки.

— А москвичи что говорят про эту затею?

— Да что наши москвичи! Народ богобоязненный, да темный. Почитают и впрямь не то дом, не то дьявольским наваждением, крестятся да отплевываются. Как предложил тут государь стрельцам штурмовать эту небывалую крепость, те поголовно отказались. Ну, и пристыдил же он их: вызвал охотников из польских рейтеров; эти, понятно, не устрашились и лихо пошли на приступ[10].

«И сотвори себе в маловременной жизни потеху, а в будущий век знамение превечного своего домовища, его же в Российском государстве, ни в которых во иных, кроме подземного, никто же виде на земли, ад превелик зело, имеющ у себя три главы, и содела обо-юду челюсти его от меди бряцало велие, егда же разверзает челюсти своя, и извне его яко пламя предстоящим ту является, и велие бряцание исходит из гортани его, зубы же ему имеющи осклаблены и нотги ему яко готовы на ухапление, и из ушию его яко же пламени распалявшуюся; и постави его проклятый он прямо себе на Москве-реке, себе во обличение, дабы ему и с превысочайших обиталищ своих зрети на нь всегда, и готову быти в нескончаемые муки во нь на вселение и с прочими доиномысленными своими».

Курбский подавил вздох.

— Так правда, значит, — сказал он, — что поляков государь все-таки еще предпочитает своим русским?

— Да как же, коли невеста у него из полячек?

— А что, Андрей Васильевич, — переменила тему Маруся, — когда же их свадьба?

— Свадьба настоящая, православная, будет сейчас, слышно, как только невеста прибудет в Москву. Католическая же была ведь еще в ноябре месяце в Кракове.

— В Кракове! Да разве государь ездил для этого опять в Краков?

— Сам-то не ездил; повенчали его с невестой заочно.

— Как так заочно?

— А так, что в Кракове заступал его думный дьяк Власьев Афанасий Иваныч. Да какие подарки он повез им из Москвы!

И Бутурлин с одушевлением начал перечислять эти подарки[11].

— Но почему же она до сих пор все не едет в Москву? — спросил Курбский.

Бутурлин пожал плечами.

— Господь ее ведает! Государь и то не может дождаться: на Рождестве еще послал нарочно в Краков пана Бучинского и Михайлу Толчанова с большими деньгами (на дорогу) и новыми подарками пану воеводу, чтобы поторопился отъездом; вдогонку покатил Иван Безобразов, а теперь вот, на днях, отправлены к ним в Самбор один за другим еще два гонца.

— Удивительное дело! Словно с умыслом ведь затягивают свой приезд.

— А я знаю, почему! — сообразила Маруся.

— Почему?

— Да потому, что выходит-то панна Марина за нашего русского царя не по своей охоте.

— Как не по своей? — возразил Курбский. — Не сама ли она, скажи, первая опутала его своими чарами, когда он был еще царевичем…

— Да, ей вскружила голову царская власть. Кроме того, ей нашептали эти два патера, что через нее будет обращен в латинство весь русский народ и что она обретет тем царство Небесное. Но сердца в груди не заглушишь!

— Так ты полагаешь, что она и доселе еще не забыла кого-либо из своих прежних поклонников? У ног ее, говорят, вздыхали первые польские рыцари. Чаровница! Но я, признаться, с тех пор, что ее знаю, ничего-таки не заметил.

— Ты, Миша, ничего, вообще, не замечаешь: у тебя глаз мужской, не женский. А я была ее любимой фрейлиной, от меня у нее почти не было тайн.

— Так ты думаешь?..

— Думаю, что не пошли ей судьба русского царевича, она давным-давно была бы паньей Осмольской. Одним им, Осмольским, было время, только живет и дышит.

— Гм… Осмольский и то ведь из всех поляков, что знавал я, чуть ли не самый прямой и милый. Сравниться с ним мог разве Бучинский.

— Да и Бучинский не такой прямодушный.

— Пожалуй; по должности своей секретарской он поневоле скрытничает. Но при мне Осмольский никогда не показывал и виду, чтобы панна Марина ему нравилась более других паненок.

— Потому что он истинный рыцарь. Понял, видно, что у нее одно на уме — царский венец, ну, и сам отступился. Помяни мое слово: приедет она в Москву, и он будет тут как тут.

— Вспомянем, — недоверчиво усмехнулся Курбский. — Только когда-то мы с тобой еще попадем в Москву!

— Когда? А к самому въезду панны Марины. Право, голубчик Миша, мне так хотелось бы!.. Я была с нею так дружна…

— Хороша дружба! Забыла ты, видно, как коварно она с тобой тогда поступила в Жалосцах?

— При пожаре православного храма? Да ведь я могла уличить этих двух патеров в поджоге храма, а для нее нет ничего выше ее римской веры. Ей надо было спровадить меня хоть на край света. Ну, и сама я, признаться, тогда погорячилась, наговорила ей из-за тебя много лишнего. Но теперь все это давно быльем поросло, и никто тебя у меня уже не отнимет! Ну, пожалуйста, миленький, хороший ты мой! И сам ты свидишься опять с государем, твоим лучшим ведь другом…

Мог ли он сказать ей, что между ним и его царственным другом стояла по-прежнему замогильная тень угличского странника? Просила же его молодая жена так нежно, так умильно… И недостало у него духу отказать ей в этой совершенно понятной и невинной просьбе.

Глава двадцать первая КАК МАРИНА МНИШЕК ВЪЕЗЖАЛА В МОСКВУ И КАК МАРУСЯ КУРБСКАЯ ПРИНЯЛА ТАКЖЕ УЧАСТИЕ В ЭТОМ ВЪЕЗДЕ

Согласно наперед установленному церемониалу, въезд царской невесты в Москву должен был состояться 2-го мая по Смоленской дороге. На расстоянии ружейного выстрела от городских ворот были раскинуты два роскошных шатра; а чтобы задержать напор несметных зрителей небывалого еще зрелища, от шатров до города и далее по городским улицам вплоть до Кремля была расставлена цепь конных казаков и пеших ратников. Вставшим спозаранку Курбским, Биркиным и безотлучному казачку первых Петрусю удалось занять места хотя и позади воинской цепи, но против самых шатров. Таким образом, в ожидании, они имели полную возможность наглядеться, во-первых, на сверкавшую серебром и золотом группу всадников бояр, долженствовавших встретить здесь невесту государя; потом на царский подарок ей — двенадцать верховых коней под меховыми попонами, с золотыми удилами и серебряными стременами; наконец, на назначенную для нее же раззолоченную колымагу, запряженную десятью бесподобными чубарыми конями.

А вот, при звуках труб, флейт и барабанов, показался и поезд царственной гостьи: впереди стрельцы, за ними польские гусары, за этими высланные навстречу ей до границы московские бояре и ее родственники: отец, дядя, брат и зять; далее — ее личная охрана.

— Ну, что я говорила, Миша? — заметила Маруся. — Вон и пан Осмольский; но как он изменился! Краше в гроб кладут…

Действительно, во главе польской охраны ехал пан Матвей Осмольский; посадка его была, как всегда, молодецкая; но лицом он был страшно худ и бледен, как после недавно перенесенной тяжкой болезни, и в чертах его была написана самая безысходная скорбь.

Между тем, Платонида Кузьминишна восхищалась приближающейся каретой наияснейшей панны Марины или, вернее сказать, восседавшим на высоких козлах толстейшим возницей в зеленом шелковом кафтане:

— Вот кучер так кучер! Кабы нам, Иван Маркыч, такого же дородством…

— И лошадок таких бы! — отозвался Иван Маркович, — уж куда знатно окрашены! Да ведь нашему брату, купчине, такой масти не разрешат!

Восьмерка коней, везших карету, в самом деле, была диковинной масти: до половины тела ярко-багряного цвета, а выше — белоснежного.

Не успела карета остановиться, как стоявшие на запятках два великана-гайдука спрыгнули наземь, чтобы раскрыть дверцы; а подоспевший уже старик-родитель будущей царицы, пан Юрий Мнишек, с утонченною почтительностью высадил ее оттуда и провел затем в шатер. Туда же скрылись за ними как прочие вельможи, так и вышедшая из ехавших сзади карет женская свита; а польские телохранители не замедлили окружить шатер.

Из-за казацкой цепи едва ли не один только Курбский, благодаря своему высокому росту, видел хорошенько все описанное. Любопытство же у всех было одинаковое; задние напирали на передних, а эти поневоле на заграждавших им вид конных казаков. Тут казаки стали пятить коней, грозя пустить в ход нагайки. Произошла отчаянная давка; раздались бранные крики и раздирательные вопли:

— Чего толкаешься, мужлан, деревенщина неотесанный!

— Ой, родимые! Касатики! Побойтесь Бога! Отпустите душеньку на покаяние!

Жалобнее всех голосила толстуха Платонида Кузьминишна, так что даже обратила внимание начальника телохранителей, пана Осмольского. Он оглянулся в ее сторону и узнал тут возвышавшегося над всеми окружающими Курбского.

— А! Князь Курбский! И вы здесь? Пропустите вперед ясновельможного князя! — отнесся он к казакам.

Курбский за руку с Марусей выбрался вперед из-за цепи.

— А меня-то что же, милостивец, отец родной? — заверещала снова Платонида Кузьминишна. — Ведь я им тетка, тетка!

Ее детски-пискливый голосок при бесформенно-тучном теле рассмешил казаков.

— Коли тетка, так как не уважить? Пропустите, братцы, тетку!

Сомкнувшаяся цепь опять разомкнулась. Юркий Петрусь чуть было также не проскользнул вслед за «теткой»: но его вовремя еще схватила за шиворот казацкая рука.

— Ты куда, пострел? Назад!

Назад Дальше