На Москву! - Василий Авенариус 7 стр.


— Так вот она, твоя кошурка! Кто ты есть такой и как сюда попал? — строго обратился он прямо к Петрусю.

— А я так… сам по себе… — бормотал в ответ мальчик, которого теперь, при всей его прыткости, оторопь взяла.

— Сам по себе! Нечего, брат, отлынивать. Так я тебя все равно не выпущу. Ну, выкладывай все на чистоту.

«Что ему сказать? — пролетело молнией в голове Петруся. — Соврешь — не поверит; а выложишь все на чистоту, так велит, ведь, связать и сдаст Басманову. А там аминь! Надо, значит, улепетывать».

Единственный выход в одностворчатую дверь чердака на лестницу был заслонен грузной фигурой Биркина. Сбить с ног этого увальня и думать было нечего. Оставалось спасаться на крышу.

Наклонившись к фонарю в руке Маруси. Петрусь мигом раскрыл и задул его, а затем, пользуясь наступившим полным мраком, юркнул к слуховому окошку.

— Эй, молодцы! — гаркнул во все горло Степан Маркович.

Но пока он дождался своих молодцов, Петрусь вылез уже в оконце и на четвереньках, — чтобы в темноте не сорваться вниз, — перебрался по доске к такому же слуховому окошку соседнего дома. Хотя оно также примерзло, но не устояло под давлением его плеча. И вот он уже на другом чердаке. Но воздушный мост мог сослужить такую же службу Биркинским молодцам; надо было его уничтожить. И он потянул к себе доску, а когда она отстала от Биркинского чердака, он выпустил ее из рук, и она с глухим стуком грохнулась вниз на двор.

— Теперь милости просим! — усмехнулся казачок про себя.

«Но как выбраться отсюда? Ишь, темень проклятая! Хошь глаз выколи… Ага! Вот и дверь».

Но дверь, как ни напирал он на нее, не поддавалась: знать, была на замке.

«Не прыгнуть ли вниз за доской? А вдруг угодишь прямо на доску, да ногу себе свихнешь, а то и совсем сломишь».

Он высунулся из оконца и заглянул в глубину. Ночной мрак, да крутившийся в воздухе снег мешали что-либо видеть; но до слуха его донесся снизу чей-то голос:

— Вот тут и обождем. Как соскочит, так и сцапаем.

«Оце ще! Ах, разбойники! Куда ж теперь? На крышу разве? Коли скатишься оттуда, так и не на двор к ним по крайности, а на улицу».

Сколько раз ведь ему случалось уже забираться на верхушки деревьев за птичьими гнездами; а на Запорожской Сече, когда поднимали новый колокол на колокольню, он раньше всех был на верхней перекладине, чтобы перебросить веревку. С ловкостью акробата он с выступа слухового окошка взвился теперь одним взмахом на крышу. Но, как на грех, в эту самую минуту ветром разогнало тучи, заволакивавшие небо, и там проглянуло несколько звезд. На этом-то звездном фоне так отчетливо вырисовался черный силуэт мальчика, усевшегося верхом на коньке крыши, что стоявшим внизу на дворе молодцам Степана Марковича нельзя было его не заметить.

— Эвона: он уже на крыше! — крикнул опять тот же голос. — Беги-ка кругом на улицу, а я здесь постою. Эй, ты! слезай-ка доброй волей. До утра там все равно ведь смерзнешь.

«Еще бы не смерзнуть: ветер совсем ледяной и насквозь продувает — бррр! За трубой хоть схорониться».

Скользя на руках и коленях по покатой, занесенной снегом крыше, Петрусь дополз до трубы.

«А труба-то ведет ведь в какую ни на есть печь. Сидеть в печи во всяком разе и теплее и вернее».

Он влез в трубу и свесил в нее ноги, а потом, держась руками за край, стал осторожно спускаться внутрь трубы. Всем телом упираясь в стенки коленками и локтями, он скатился довольно плавно до самого дна печи в нижнее жилье дома. Но сорванная им при этом сажа, покрывавшая густым слоем дымовой ход, ударила ему в нос, и он чихнул.

В ответ из-за железной заслонки (печь была так называемая варистая — для печенья хлеба и варки пищи) раздался женский, как бы старушечий голос:

— С нами сила крестная! Кто это там?

— Это я, бабуся, — отозвался Петрусь самым умильным тоном.

— Да кто ты?

— А вот откроешь заслонку, так увидишь. Не томи, родная, выпусти из пекла.

— Так вот и выпущу! Может, ты сам нечистый!

— В печной трубе чище не станешь. Сжалься, бабуся! Изжаришь меня, так все равно ведь кушать не станешь.

— Тьфу, тьфу!

— Ну, полно, бабуся. Душой-то я такой же добрый православный, как и ты, вот те крест. Выпусти!

Что говоривший заявлял себя добрым православным и поминал крест, — значительно успокоило старуху. Она стала осторожно отодвигать заслонку. Но выставившаяся оттуда чумазая от сажи образина более или менее отвечала, должно быть, ее представлению о враге рода человеческого: она взвизгнула и хотела задвинуть опять заслонку. Да не тут-то было: Петрусь протиснулся уже вперед и вслед затем соскочил к ней на пол.

— Здорово, бабуся!

Сгорбленная старушонка, со сморщенным, как печеное яблоко лицом, выпучила на него свои подслеповатые глаза. Но и сквозь сажу цветущее лицо казачка было так свежо и благообразно, его открытый бойкий взгляд светился таким добродушным лукавством, а смеющийся рот сверкал такими славными белыми зубами, что у старухи отлегло от сердца.

— Ишь, как перепачкался! — прошамкала она, укорительно качая головой. — И как ты в печь-то залез?

— Сверху, бабуся: скатился как на салазках.

— Ах, пострел! Ему еще смешно. Не расшибся, касатик?

— Нет, Бог милостив. Под ноги мне спасибо, попался пирог, что ли?

Бабуся заглянула в печь и всплеснула руками.

— Ну, так и есть! Смотри-ка, смотри сам, что ты наделал!

На железном листе, который она выдвинула из глубины печи, действительно, лежал большой пирог. Подрумянился он на славу, но середина его была растоптана, и из-под коры выпирала зернистая каша с грибами.

— А есть-то все же, чай, можно, — сказал Петрусь и без церемоний загреб себе целую пригоршню каши.

— Вот озорник! — напустилась на него старуха. — Ведь пирог-то для сотника моего…

Каша застряла в горле у Петруся.

— Для сотника? — переспросил он с полным ртом.

— Ну да, господин, мой — стрелецкий сотник. Нарочно на ужин себе заказал любимый пирог с кашей и с грибами. Ох, ох! Что я скажу ему теперь?

— Скажешь, что не удался, перегорел.

— А про тебя что сказать?

— Про меня — ни гу-гу, бабуся, ни Боже мой! Ведь за мной погоня…

— Погоня? Так это из-за тебя на дворе крик да гам?

— Из-за меня бабуся.

— А кто же гонится за тобой?

— Да этот купец Биркин с молодцами. Я от них на чердак; а с того чердака на здешний доска переложена. Перелез — да на крышу, а с крыши в трубу…

— Так ты, может, обокрал Биркина? Коли; так…

— Нет, бабуся, — перебил Петрусь, — николи я не был вором, да и не буду. Но есть у Биркина, может, знаешь, племянница…

— Марья Гордеевна? Ее-то не знать, этакую милочку и умницу! Так при чем она тут?

— Принес я ей нонче, видишь ли, поклон от суженого.

— А, а, а! — встрепенулась вдруг старушонка, и в тусклых глазах ее засветился на минутку живой огонек. — Так она тоже уж просватана?

— Не то, что просватана, а сговорена; но дяде-то ее, Степану Маркычу, покамест ничего еще о том не сказано…

— Та-ак. Ну, это дело, как хочешь, неладное!

— Отличное дело, бабуся, лучше не надо. Суженый-то ее, знаешь, из каких?

— Из каких?

— Из бояр.

— Вот на!

— И больше того: из князей высокородных.

— Ну! Да как же он невесту себе берет не из боярышень тоже, а из простого купецкого рода?

— Да разве Марья Гордеевна, по твоему, бабуся, не стоит иной боярышни?

— Что говорить. Хороша, как ангел небесный, и душа ангельская… А он-то, может, уже в летах? А то и собой неказист?

— О! Совсем ей под стать: и молод-то и красив на диво. Сама ты, бабуся, на него бы загляделась, глаз бы не отвела.

— Вишь, что выдумал! — усмехнулась бабуся своим беззубым ртом. — А звать-то его как?

— Ну, этого я тебе, прости, не скажу. Скажу только, что он состоит при нашем царевиче.

— При каком это?

— Да царевич-то русский ведь один. Димитрий.

— Этот, что воюет тут с нами?

— Он самый.

— Да нешто он взаправду царский сын? У нас здесь бают, будто то обманщик, самозванец.

— Заправский царевич, бабуся, уж это на совесть.

— Ну, об этом, миленький, не нам с тобой судить. А вот, что теперя-то мне с тобой, шалопутом, делать, скажи!

— Выпустить тихомолочком на улицу, а там уж мое дело.

— То-то твое дело! Ироды эти верно стерегут тебя там.

— А ноги-то у меня на что?

— На добрый конец убежишь, а мне, старухе, все же быть за тебя в ответе!

— Это зачем?

— Да как же: увидят, что выскочил из нашего дома; доложат моему сотнику, а он все уж вызнает, доберется до меня, грешной… Ох, ох, ох!

— Так вот что, бабуся, — сообразил Петрусь, — обряди меня бабой.

— Бабой?

— Нуда, чтобы никак уже, значит, не узнали. Ведь какая ни на есть завалящая, ненужная одежонка у тебя, верно, найдется?

— Бабой?

— Нуда, чтобы никак уже, значит, не узнали. Ведь какая ни на есть завалящая, ненужная одежонка у тебя, верно, найдется?

— Ишь ты, ведь, выдумщик какой!

— Так найдется, бабуся?

— Найтись-то как не найтись.

— Давай же сюда поскорее; не то меня еще у тебя накроют.

— Упаси Бог и все праведники его! Ухватившись за поданную мысль, бабуся раскрыла свой сундук и не без сожаления, конечно, (что доказывали новые вздохи), достала оттуда ветхую юбку и старый-престарый шерстяной платок. Две минуты спустя наш казачок преобразился в такую же, как она, старушонку.

— Вот за это, бабуся, сугубое тебе спасибо, — сказал он. — Дай-ка, я тебя расцелую.

— Ну, ну, отстань, и меня-то еще сажей своей вымажешь! Ступай, ступай.

И она почти насильно выпроводила его на лестницу.

— Смотри же, касатик, не попадись им в лапы! — были ее последние слова. — Сама-то я на улицу уже не выйду. Храни тебя Господь.

На улице Петруся снова охватило снежной вьюгой. Плотнее закутавшись в свой дырявый платок, он перебрался на противоположную сторону, чтобы прошмыгнуть незаметней. Тем не менее, когда он поравнялся с Биркинским жильем, стоявший там у калитки человек, без сомнения, один из молодцов Степана Марковича, оглянулся и окликнул воображаемую бабу:

— Куда торопишься, молодка?

Петрусь счел, однако, за лучшее на этот раз промолчать и, по-женски подобрав взвиваемую ветром юбку, пустился бегом.

Вот и городская стена, а вон и всход наверх. «Чем отыскивать еще амбар Биркиных, да пробираться потом в темноте этим подземным ходом, не прыгнуть ли прямо со стены?»

И он уж на стене.

— Куда тебя, дуру, нелегкая несет? Назад! — гаркнул расхаживавший по стене часовой.

Не отвечая, Петрусь подбежал к краю стены. Часовой — за ним и хвать за платок. Но платок остался у него в руках, а Петрусь совершил уже свое salto mortale с пятисаженной вышины.

— Господи, благослови!

Толстый слой снега несколько умерил силу падения. Но одна нога мальчика запуталась в развеваемую ветром юбку и подвернулась. Он растянулся во всю длину. В тот же миг около самого уха у него прожужжала пуля, пущенная вслед ему часовым. Когда он тут приподнялся, то ощутил в ноге тупую боль.

«Не сломал, кажись, свихнул малость, и то слава Богу».

Он сорвал с себя последнюю принадлежность бабьего наряда — юбку, отслужившую свою службу, и, весело посвистывая, заковылял к мерцавшим в отдалении огням польского лагеря, предвкушая удовольствие, с которым станет рассказывать своему господину о своих молодецких похождениях.

Глава восьмая КАК ДВОЕ ТОНУТ И ДРУГ ДРУГА ТОПЯТ

Тем временем Балцер Зидек рыскал по лагерю от костра к костру, балагуря и зубоскаля с гревшимся у огня воинством. Благодаря своему острому языку, он имел в лагере большую популярность: очень уж занятно ведь большинству людей послушать, как пробирают их ближних.

Вдруг со стороны траншеи послышались спорящие голоса; потом из темноты вынырнули три фигуры: двух пушкарей и прихрамывающего между ними мальчика без шапки, с разодранным воротом.

«Эге! Да это никак щур князя Курбского: на ловца и зверь бежит!»

— В чем провинился хлопчик, панове? — спросил Балцер Зидек пушкарей.

Зная, каким влиянием пользуется у гетмана его шут-любимец, те с готовностью объяснили, что хлопчик попался им в руки, когда перелезал вал траншеи.

— Верно, ясновельможный пан его велел ему оглядеть траншею, все ли у вас там в порядке. Так ведь? — обратился шут к Петрусю.

— Так, — поддакнул казачок, обрадованный такой неожиданной поддержкой. — Они же, вишь, мне и ворот оборвали…

— А зачем, брат, пошел наутек? — заметил один из пушкарей. — Влез-то ведь он в траншею не отселе, а оттоле — от крепости; значит, был в крепости у москалей.

— Вовсе еще не значит, — притворно вступился за хлопчика Балцер Зидек, — когда он перелезал на ту сторону траншеи, вы его проспали; ну, а будучи на той стороне, он должен же был перебраться обратно. Ведь вы ничего, конечно, не нашли на нем?

Пушкарь замялся и переглянулся с товарищем.

— Да мы его еще не обыскивали, — признался он.

— И не к чему: все равно ничего не нашли бы. Но сам хлопчик сейчас вывернет свои карманы, чтобы вы не думали…

— А пускай их думают, что хотят! — уперся тут Петрусь. — Надо мной волен один господин мой — князь Курбский; к нему меня и отведите.

— Очень нужно нам из-за таких пустяков беспокоить его княжескую милость! — сказал Балцер Зидек. — Не сам же князь своими белыми руками станет рыться по твоим грязным карманам! Или, может, у тебя там какие диковины, что и показать нам жаль?

Говорилось все это с усмешечкой, даже как будто без обычного ехидства; только в бегавших по сторонам, рысьих глазках потешника блистал какой-то зловещий огонек.

— Верно, что диковины! Обшарить бы его! — со смехом подхватили лежавшие вокруг костра ратники: они были рады какому бы то ни было развлечению в своей серой походной жизни.

— Глас народа — глас Божий; ну, что ж, панове, — отнесся Балцер Зидек к двум пушкарям, — обшарьте, стало быть.

Те только ждали этого, и как ни барахтался в их руках Петрусь, как ни брыкался, наружные карманы его были выворочены. К немалому разочарованию зрителей там не нашлось, однако, ничего, кроме медной мелочи да хлебных крох.

— Что же я говорил? Он чист, как голубь, — заметил Балцер Зидек, — крошками одними питается, голубочек! Конечно, и за пазухой у него ничего не найдется.

И он уже собственноручно залез за пазуху мальчика. Тот рванулся назад, но достиг только того, что у него отскочила верхняя пуговица жупана, и что пушкари еще крепче схватили его за локти. Рука Бацлера Зидека змеей проскользнула во внутренний кармашек его жупана и извлекла оттуда письмо Маруси Биркиной

— Эге-ге! Цидулочка какая-то…

— Отдайте мне ее назад, Балцер! Сейчас отдайте! — вне себя крикнул Петрусь, тщетно вырываясь из державших его жилистых рук. — Письмо это не к вам…

— А я так думаю, что именно ко мне. Повернувшись к огню костра и лукаво прищурясь одним глазом, Балцер Зидек начал разбирать нечеткую, очевидно, наскоро сделанную русскую надпись:

— «Его милости князю Михаиле Андреевичу Курбскому…»

Но в это время Петрусю удалось оттолкнуть от себя одного из пушкарей. Не успел шут уберечься, как письмецо было выхвачено у него из рук и полетело в самую середину пылающего костра, где в то же мгновение превратилось так же в огонь и дым. Балцер Зидек точно вырос вдруг на целую голову, а насмешливые черты его исказились сатанинской злобой.

— А! Попался, изменник, — прошипел он, с торжествующим видом озираясь на окружающих. — Вы все ведь, Панове, слышали сейчас, что письмо это было к его милости князю Михайле Андреевичу Курбскому?

— Слышали, как не слышать, — был единодушный ответ.

— А откуда шло к нему письмо? Из крепости от москалей. Что из того следует? Что его княжеская милость, без ведома пана гетмана, переписывается с москалями. А кто переносит их письма взад и вперед? Этот вот голубочек. Так голубочек ли он, полно? Нет, он — гнусный клоп! А что делают, скажите, с клопами?

— Их давят! Жгут! Веревки на него жалко! В огонь клопа! — раздались кругом негодующие голоса.

Два пушкаря были, казалось, непрочь и на этот раз послушаться «гласа народного»; но Балцер повелительным жестом предупредил скороспешную экзекуцию:

— Стой! Не будет щура, так и господин от всего, пожалуй, отопрется. А в господине вся сила: птица крупного полета! Клопа же раздавить всегда поспеем. Отведите-ка его к пану Тарло; а уж тот доложит пану гетману.

Приказывал это уже не потешник, а приближенный пана гетмана, и пушкарям нельзя было не исполнить приказа.

Недолго погодя в комнату к Курбскому вошел пан Тарло с приглашением пожаловать к пану гетману. Хотя ему при этом и не было сказано, для чего его требуют, но уже по тому надменному презрению и чувству удовлетворения, которые слышались в звуках голоса, светились в черных глазах его недруга, Курбскому нетрудно было догадаться, что его ждет что-то очень неприятное. То настроение, в котором он застал затем гетмана и находившихся уже в его кабинете царевича и шута, точно также не предвещало ничего доброго. У старика Мнишека, встречавшего Курбского всегда очень приветливо, на этот раз вид был какой-то насупленный, а у Димитрия — крайне озабоченный и печальный. Тем не менее, царевич постарался придать своему голосу возможное дружелюбие, когда обратился к входящему с такими словами:

— Ты был мне всегда самым верным другом, Михайло Андреич; и теперь я не потерял еще в тебя веру. Но потому-то я и не хотел допрашивать тебя с глазу на глаз: да не помыслят, что я тебя подучил, — как отвечать.

Курбский смотрел на него без всякого замешательства, с недоумением человека, не знающего за собой никакой вины.

Назад Дальше