Сергей Майоров, черноземный режиссер, ставил «Хлеб и розы» Салынского, там среди действующих лиц было много большевиков. Мужчин в труппе не хватало, поэтому Майоров одевал в шинели актрис, и они стояли с наклеенными усами. Он всех называл Васями, кричал на репетиции: «Вася, ближе к Васе, еще ближе к Васе». Михаил Пуговкин – в то время уже кинозвезда – играл в этом спектакле роль какого-то сибирского парубка, недовольного приходом большевиков. На «Васю» Пуговкин решительно отказывался реагировать. «Ну ладно, ладно», – соглашался Майоров и через минуту снова: «Вася, ты…» – «Если еще раз скажете «Вася», – предупредил Пуговкин, – уйду из театра». И действительно ушел.
Сюжет спектакля «Хлеб и розы»: Сибирь лежит в снегах и ждет ходока из Петербурга. Весь театр играл ожидающих советскую власть. Страшная изба, печь, и мы все в париках. Я лежал около печки с замечательным артистом Аркадием Вовси (племянником академика Вовси, пострадавшего из-за памятного «дела врачей»). Когда кто-то кричал: «Идет, идет!» – мы все выбегали в степь. Но ходок не шел. По двум причинам. Во-первых, по драматургии. А во-вторых, его играл Аркадий Щербаков, который трезвым бывал редко. А ходок по сюжету должен был прийти трезвым. Мы, не дождавшись, возвращались в избу и снова ложились. И я говорил: «Почто зазря по степу мыкаемся». По органике за свою жизнь ничего лучше я не играл.
В Театре имени Ленинского комсомола был знаменитый спектакль «Семья». Пьесу написал Попов, секретарь Ленина. Ставила спектакль Софья Гиацинтова, игравшая мать Ульянова. А я играл кучку меньшевиков в пенсне. Ставили и возобновляли спектакль несколько раз, ибо все время хотели Сталинскую премию. Но в пьесе не хватало Сталина. Ленина было навалом, а Сталина нет. Наконец в последнем варианте в финале спектакля Ленин произносил речь и, показывая на смуглого красавца, представлял Кобу как надежду на все. Ленин уверял, что мы победим, сверху спускалось красное знамя и реяло над ним. Знамя закреплялось за крюк на колосниках. Рабочий сцены, чудный мальчик, даун, весь спектакль торчал на верхотуре и в финале цеплял за этот крюк знамя. И как раз в тот день, когда пришел ЦК решать, можно ли выдвигать спектакль на Сталинскую премию, мальчик то ли заснул, то ли отвлекся, и на штанкете на Ленина опустился огромный ржавый крюк. Премию не дали. Дауна выгнали.
Сергей Львович Штейн поставил прелестный спектакль «До свидания, мальчики!» – инсценировка повести Бориса Балтера. В спектакле был исторический персонаж Джон Данкер, великий гитарист начала прошлого века, игравший на гавайской гитаре. По Балтеру, он был кумиром всех барышень. Я в белом костюме, с черными усиками и с гитарой – до приторности красивый и противный – выходил на сцену, и вся девичья массовка, захлебываясь, шептала: «Джон Данкер, Джон Данкер». А я проходил, зазывно и маслено на них поглядывая.
Как-то мы играли этот спектакль в Ленинграде, во Дворце Горького. Я сижу за кулисами весь в белом, с перстнями и гитарой. И вдруг прибегают и говорят: «К вам Джон Данкер». Оказывается, он еще жив и живет в Ленинграде. Приходит в гримерную маленького роста с оттопыренными ушами совершенно лысый старый еврей и плачет: «Боже мой! Боже мой! Как вы замечательно меня сыграли». Очевидно, я сыграл не его, а его несостоявшуюся мечту о собственном облике.
Когда я начинал работать в Театре имени Ленинского комсомола, туда пришел новый замдиректора, бывший подполковник. И как раз через день мы поехали в Казань на гастроли. А он выехал раньше, как это бывало всегда, чтобы «заделать гастроли». Обычно прибывает поезд – на перроне пионеры, цветы, духовой оркестр. Потом артистов расселяют по квартирам или в гостиницы.
Приезжаем – никого! Какая-то несчастная местная администраторша с одним цветком. «Что это?» – спрашиваем. Он говорит: «Так, цветоув нет, номероув нет, зрителев нет». Это он «заделал гастроли». Осталось на века.
Директором театра был Анатолий Колеватов. Приказы на доску он писал как кандидатские диссертации. И все – с заголовками. Один я помню до сих пор. В оркестре играл трубач Пинсон. Воплощение хитрости еврейского народа. Справа и слева находились осветительские ложи, а под ними – маленькая узенькая оркестровая яма, в которой сидел Пинсон. Он из театра вынимал все возможное. У него появилась первая в театре частная машина «Волга» ГАЗ-21, на которой он за деньги возил из дома на спектакли Гиацинтову и Бирман. У него была хорошая труба – страдивариобразная. В театре он на ней не играл, а играл на какой-то дудке из пионерского лагеря. И постоянно говорил: «Я сижу под старой осветительной аппаратурой, а моя труба стоит больших денег». В итоге он договорился с осветителем, и во время спектакля упал раструб и ударился о трубу. И вышел приказ директора Колеватова под названием: «О падении раструба на трубу товарища Пинсона».
Второй пунктик Колеватова – он прекрасно говорил, но не мог закончить фразу. Помню первые гастроли театра со спектаклями Эфроса в Перми. Открытие. Колеватов с Эфросом и Гиацинтовой на сцене. Колеватов произносит приветственную речь: «Мы счастливы. Начинается новая эра Театра имени Ленинского комсомола, и знаменательно, что первые гастроли нового театра проходят в Перми – в городе, славившемся тем, что во время войны приютил множество замечательных актеров, и мы открываем сегодня гастроли последней премьерой нашего нового театра, несмотря на то что были другие предложения, но мы решили, что Пермь – театральный город, знакомый со многими постановками, а Эфрос – это человек, готовый начать сегодня наш новый сезон и новую эру именно в Перми…» Ему все уже подсказывают: «первым спектаклем». Он: «…первым спектаклем». Все облегченно вздыхают. «Первым, потому что…»
В Театре имени Ленинского комсомола помимо молодости и зафиксированных и сфотографированных творческих свершений я пережил получение первой правительственной награды – медали «За освоение целинных земель». Мало кто сегодня помнит об этом знаке отличия, но в конце 50-х медаль зарабатывалась трудно, а в моем случае могла быть приравнена к медали «За отвагу». Дело в том, что профсоюзную организацию театра в те годы возглавлял Борис Федорович Ульянов – человек безграничного патриотизма и наивной, но всепоглощающей тщеславности. Он организовывал все шефские концерты театра. Мы играли эти концерты везде – от близлежащих поликлиник до отдаленных воинских частей. Сам БФ, как его звали в кулуарах театра, вел эти концерты и читал стихи Маяковского в неизменной бабочке на неизменной серой рубашке, которая, вероятно, была когда-то белой, но от постоянного использования не успевала окунаться в мыльную воду. Вел он концерты с ожесточенным вдохновением, переходящим часто в патетический экстаз. Мы, молодые артисты, всегда с воодушевлением откликались на призывы БФ, зная, что на любом концерте после заключительных слов руководителя: «Дорогие солдаты (врачи… ремонтники… комсомольцы…), служите спокойно! Знайте, что за вашей спиной стоит многомиллионная армия советских артистов!» – последует угощение, а в случае воинской части даже обед.
Срывы случались только в художественном плане, так как БФ при своем энциклопедическом знании всех патриотических стихов очень точно помнил их содержание, но постоянно забывал конкретные слова. Для примера вспоминаю трагический случай, произошедший на концерте для нянечек и сестер милосердия в Московском институте имени Склифосовского.
Ничто не предвещало катастрофы, плавно заканчивался концерт. Мы за кулисами, усталые, но довольные, хлебали подкрашенный под цвет марганцовки разведенный медицинский спирт, закусывая его бутербродами с копченой колбасой, которая в ожидании конца нашего шоу несколько поусохла и стала свертываться в трубочку на хлебе. На сцене привычно заканчивал свое выступление БФ «коронкой», и финалом были «Стихи о советском паспорте» Маяковского. Читались они приблизительно так:
тут наступила зловещая пауза, и спирт в наших руках не был донесен до рта – БФ забыл следующие слова, но вековой эстрадный опыт и безумная ответственность заставили его довести все же смысл этого произведения до напуганных медсестер.
– Дорогие друзья! – услышали мы неожиданную прозу в стихотворной канве хрестоматийного произведения Маяковского. – Как вы понимаете, в поезде началась таможенная проверка документов… все сдают паспорта. Ну, и я…
проскользнула фраза истинного текста…
проскользнула фраза истинного текста…
Пауза. Видимо, в затухающем сознании мастера художественного слова блеснула надежда… Но не случилось, и БФ стал рассказывать содержание дальше…
– Что говорить, отношение к различным документам у проверяющих различное: «с почтеньем берут, например, паспорта с двухспальным английским левою», – опять неожиданно проклюнулся у чтеца подлинник. – Но… когда, друзья, я предъявил ему наш с вами паспорт, вы не представляете, что с чиновником случилось…
легко понесло исполнителя и тут же заклинило, ибо дальше – «двухметроворостую» – этого словообразования лучшего и талантливейшего поэта нашей эпохи БФ осилить не смог и, вновь плавно перейдя на прозу, закончил свою поэтическую информацию:
– В общем, друзья мои, я всегда с гордостью достаю из широких штанин свой бесценный груз – смотрите, завидуйте, я гражданин Советского Союза…
Итак, в феврале месяце актерская бригада театра вызвалась (в лице, естественно, БФ) поехать в Кустанайскую область обслуживать целинников. Такой заявки не ожидали даже обезумевшие от призывов «Все на целину!» работники ЦК ВЛКСМ и мягко намекнули нашему предводителю, что порыв сам по себе прекрасен, но возможны неожиданности, поскольку в феврале там вьюга, снег, минус 30–40°, и не пашут, а сидят в землянках и бараках и пытаются согреться чем бог послал. БФ был неумолим, и мы полетели в Кустанай.
Не буду подробно описывать гастрольный маршрут, скажу только, что два раза при перелетах мы были на краю гибели, а один раз, разминувшись со встречающими нас тракторами, стали замерзать посреди степи. «Газик», в котором коченел я, был населен тихо поскуливавшей актрисой Ириной Костровой, тенором Владимиром Трощинским, завернутым с ног до головы в огромный шарф и все время проверяющим голос, как будто он надеялся, что на том свете ему придется петь «Ландыши», пик его гастрольного репертуара. И был еще водитель Леша – рыжий гигант, комсомолец в драном меховом полушубке на голой рыжей волосатой груди. Матерился он мало, старался казаться спокойным, но, когда бензин кончился (а двигатель работал, чтобы не замерзла вода в радиаторе, и что-то типа теплого воздуха дуло в «салон»), он выполз на снег, спустил воду из радиатора, влез обратно и сказал: «Все!..дец!» Кострова зарыдала, Трощинский перестал петь «Ландыши», а я тихо спросил Лешу, можно ли как-нибудь устроить мне комплект резины для «Победы», так как комбайны тех лет ходили на победовских колесах, а комбайнов этих в замерзшей степи стояло столько, сколько, очевидно, было подбитых танков после битвы на Курской дуге. Леша внимательно посмотрел на меня, проверяя, не поехал ли я умом перед смертью, и сказал: «Александр! Клянусь тебе! Если случайно выживем, будешь иметь колеса».
Мы случайно выжили – на нас буквально натолкнулись два поисковых трактора, доволокли нас до Кустаная, где мы были встречены как папанинцы. В зале филармонии состоялся прощальный концерт. БФ рассказал кустанайцам «Стихи о советском паспорте», нам вручили медали, а через полтора месяца я получил на Казанском вокзале маленький контейнер с пятью покрышками от самоходных комбайнов и ласковым письмом от Леши с благодарностью за оптимизм и жизнелюбие.
Брехт. «Что тот солдат, что этот»
Мы с шефскими концертами ездили по стройкам, воинским частям, колхозам. В актерской бригаде был артист Аркадий Вовси. И вот картина: мы отработали концерт, на сцену поднимается какой-нибудь замполит или председатель колхоза и начинает нас благодарить за прекрасное выступление. Вовси с его легкой руки превращается то в После, то в Прежде.
А со мной он вообще не может справиться, так как не в силах осознать, что в фамилии могут быть три согласных подряд, и облегченно произносит – «Ширвинут». Еще встречались Ширвин, Шервал, Ширман и Шифрин. Имелось даже штук пять неприличных вариантов моей фамилии, но о них не буду из скромности.
Мишка Державин всегда злорадно торжествовал. Но спустя много лет мы с ним были в военном госпитале под Ашхабадом, выступали перед ребятами-афганцами. И там на большой палатке типа клуба (она же – столовая) висела бумажка: «У нас сегодня в гостях известные артисты Дарвин и Ровенглот».
Ну я Ровенглот – это понятно, но чтобы Мишка – Дарвин! Перебор!
Я много думал об облегченном варианте моей фамилии. В 56-м, когда оканчивал училище, мне товарищи популярно объяснили, что с моей фамилией в искусстве делать нечего. И на сцене Театра эстрады в обозрении, поставленном Александром Конниковым, я дебютировал как эстрадник под псевдонимом Александр Ветров. Потом опомнился и вернулся на круги своя. С тех пор так и живу – с тремя согласными на конце.
* * *Тяга к эстраде! Разговор со зрителем напрямую, без четвертой, театральной стены, глаз в глаз, стал для меня профессиональным недугом, физической необходимостью. Эдакое конферансное шоуменство увлекало меня, я мечтал о хороших аудиториях и о дерзких репликах из зала, на которые я лихо, остроумно и броско отвечал бы с ходу.
В смешанных (или сборных) концертах разножанровость исполнителей цементировалась бывалым конферансье. В его арсенале имелось два оружия: подводка и связка – прошу не путать.
Подводка – это когда перед именем исполнителя произносится дифирамб, сдобренный почетными званиями, а связка – это когда конферансье якобы импровизационно говорит: «Вот я сейчас наблюдал великолепное выступление нашего любимого такого-то, и мне пришла в голову мысль…» Мысль в голове заключалась в том, что не пора ли выпустить на сцену уникального… – дальше шла подводка.
Когда мы с моим другом и частым соавтором Аркадием Аркановым готовили эстрадный спектакль для Владимира Винокура, я заглянул в словарь и вычитал: «Конферансье – человек, разговаривающий со зрительным залом». Как просто и замечательно. Великие конферансье моей юности провоцировали зал на взаимное хулиганство, были находчивы и искрометны: Николай Смирнов-Сокольский, Александр Менделевич, Михаил Гаркави, Петр Муравский не упускали ни одной возможности зацепиться за зал и взять публику в партнеры. Удивительный Алексеев, один из создателей Театра сатиры, умерший в возрасте девяноста восьми лет, имел свой стиль, свою манеру конферанса. Маленький, изящный, всегда во фраке, пенсне и канотье, он вылетал на сцену и отрывисто говорил: «Здравствуйте, товарррищи!» Однажды, в конце 30-х годов, он вел концерт в клубе НКВД на Лубянке и, вылетев во фраке со своей сакраментальной фразой: «Здравствуйте, товарррищи!», услышал из первого ряда от плотного господина с ромбами НКВД на воротничке: «Гусь свинье не товарищ!» Алексеев моментально ответил: «Тогда я улетаю!» – и улетел со сцены на фалдах своего фрака. Улетел на много лет в Магадан, откуда вернулся таким же поджарым, легким оптимистом, каким был при отлете.
Уходящая профессия! Ведь Аркадий Райкин, Геннадий Хазанов, Евгений Петросян и другие артисты начинали как конферансье. Потом все завели театры, бросив эту профессию на произвол судьбы. Оставшиеся же конферансье при каждом шорохе в зрительном зале норовили вызвать наряд милиции, а не вступать со зрителем в импровизационную перебранку. Правда, однажды я видел и слышал, как профессия победила зрителя.
Театр сатиры гастролировал в Новосибирске. Играли мы в оперном театре, наверное самом большом театре в мире. Во время войны внутри него стояли танки. Отыграв первый акт какого-то произведения и не будучи занятым во втором, я направился в гостиницу, находящуюся напротив театра. Чтобы не огибать с улицы всю эту громадину, я избрал другой, прямой путь. Можно было перейти в маленький концертный зал, что находился внутри театра, и уже по его балкону пройти прямо в вестибюль. Когда я оказался на балконе концертного зала, то увидел там странное зрелище. Шел концерт. На сцене у микрофона стоял московский конферансье Олег Милявский, последний из могикан конферанса, и, почти взяв в рот микрофон, что-то в своей доверительной манере курлыкал публике. А публика (полный зал) вела себя крайне неожиданно. Зрители разговаривали, перекликались через ряды, входили и выходили, смеялись чему-то своему, а не репризам Милявского. Я замер. Оказалось, что какое-то мощное новосибирское СМУ (строительно-монтажное управление) празднует двадцатипятилетний юбилей. Все было рассчитано по вековым стандартам: торжественная часть с вручением хрустальных ваз, цветов и грамот, концерт московских артистов, банкет.
Самолет со столичными звездами опоздал на два часа, и график праздника немного сместился: торжественная часть, банкет, концерт.