Катря торопливо шла по узеньким аллеям. Ей было тяжело, что она разоряет Володю. Если в три года они прожили чуть не сорок тысяч, и всё-таки жили скверно, то чем и как они будут жить дальше? Она стала соображать, что она купила за это время. Припомнила и удивилась, что так мало истратила денег. Она не подсчитала ни многочисленных дорожных издержек, ни жизни в гостиницах в ярмарочную пору, ни разных мелочей, а только расходы покрупнее. Ей стало легче. Она не мотовка. Но куда же, в таком случае, ушли деньги?
Володя постоянно говорит, что он ведёт трезвую жизнь и немного тратит на себя. Это правда, на нём белья порядочного нет, и платье он шьёт не в Киеве, а у захолустного портного Юдки. Но зато полсотни собак разве мало съедают? А сельскохозяйственные машины, которыми завалены сараи? А ружья? А книги? А бронзовая чернильница? Бронзовая чернильница, эта совершенно ненужная вещь, ставила вне сомнения расточительность Володи. Катря успокоилась.
Тем не менее, денег нет. В хозяйстве она ничего не понимает; но ей не верится, чтоб Володя сумел когда-нибудь выпутаться. Ему грозит полное разорение. Она взобралась на холмик, где стояла виноградная беседка, и, упав на скамейку, думала о деньгах, о том, как помочь Володе, и как сделать, чтоб весело жилось на свете.
Вечерело. В лазурном небе рдели облака. Солнце низко стояло и бросало спокойный золотой свет на красную глину далёких откосов, и они опрокидывались в зеркальной глади озера. Направо зеленел дубовый лес. Налево исчезали в розовом тумане заката каролинские тополи. А прямо лиловым пятном, на котором горели искрами далёкие окна, виднелась усадьба Парпуры. Катря привстала, раздвинула ветки акации с белыми кистями душистых цветов и жадно смотрела туда. И то, о чём она думала теперь, казалось ей несбыточным, но чудным сном.
IVТычина заложил часть остального имения, и деньги явились. На эти деньги Катря слетала в Киев, купила несколько модных вещей и взяла в рассрочку у каретника прехорошенький фаэтончик. В нём она часто каталась. Любимым её местом гулянья стала дорога, усаженная каролинскими тополями. Её сопровождал обыкновенно Володя. Но она каталась и одна, и тогда прогулка ей особенно нравилась. Катря пристально посматривала вперёд и назад, не едет ли блестящий экипаж графа. Или, приняв кокетливую позу, она проносилась мимо усадьбы Парпуры. Дом стоял на пригорке, впереди парка, и красивая архитектура его привлекала глаз Катри. Дом был кирпично-розовый с зеркальными окнами, с башенками, с белыми, колеблющимися от ветра жалюзи. Лёгкая железная решётка служила оградой, и со двора, где пестрели клумбы, нёсся незнакомый аромат тропических цветов; от него ноздри вздрагивали у Катри, нетерпеливый вздох вырывался из груди. Отчего ей, красивой и молодой, не суждено жить в таком дворце?
Ни разу она не встретила Парпуру – и возвращалась домой, сердитая, капризная. Жизнь казалась ей скучной, Володя был невыносим.
Между тем отцвела акация, осыпались розы, соловей давно перестал петь. Стояли жаркие дни. От лучей июльского солнца побелела рожь. Начались полевые работы. Небо синее-синее; куда по горизонту ни кинешь глазом, всюду сверкает белая рубаха мужика, мерно размахивающего косой. Бабы и девки жнут, нагибаясь. По дорогам, то и дело, скрипят возы, запряжённые мохнатыми, сытыми лошадёнками или большими серебристыми волами. Мальчик в меховой облезлой шапчонке, девочка, в венке из ярких гвоздик и георгин, идут за возом, и на их смуглых личиках белеют пузыри, губы вздуты как от обжога. Это солнце палит. Вечером кто возвращается домой, кто ночует в поле. Тогда в полупрозрачном сумраке душной ночи загораются костры, а в воздухе, справа, слева дрожит звонкая хоровая песня.
Среди этого оживления, Катре было особенно не по себе. Сожитель её целые дни проводил на поле, а она сидела на своей половине, раздетая, праздная, качалась перед зеркалом, мечтала о какой-то особой нескучной жизни, плакала, что годы её бесплодно уходят, что она лишняя на свете, и во всём обвиняла Тычину. Иногда он представлялся ей таким преступным, что она не пускала его к себе. «Он заедает мой век!» – шептала она, ломая руки. Тычина смотрел ей в глаза, не зная, чем угодить; вернувшись с поля, где его бесили машины, портившие хлеб, он должен был ухаживать за ней; он делал это, скрепя сердце, потому что его самого всё раздражало. Но нервы у неё были чуткие. Малейшая дрожь в голосе Володи выводила её из себя. Начинались слёзы, упрёки; он седлал коня и бешено скакал по ярам, искренно желая сломать себе шею…
Ссоры случались не ежедневно, но всё-таки часто. Выдавались минуты, когда молодым людям достаточно было взглянуть друг на друга, чтоб поссориться. Они стали бояться один другого и избегали встреч.
Оставаясь один, Тычина плакал, не понимая, что делается с Катрей.
VВ пятнадцати верстах от усадьбы Тычины жили Чаплиевские, в Колядине, большом селе, с двумя церквами; зелёные купола церквей скромно возвышались над белыми хатами, кругообразно расположенными на отлогом откосе яра, среди вишнёвых садов. На самом верху откоса стоял дом Чаплиевских. Виднелся только один угол его, если подъезжать к нему со стороны села. Вековечные липы окружали дом. Он был недавно выстроен на месте старого, и дерево не успело ещё почернеть. У Чаплиевских считалось всего четыреста десятин, но они вели образцово свои дела и могли быть названы богатыми людьми. У них имелась винокурня, и их табачная плантация давала большой доход. Они не были скупы, но расчётливы. Денег зря не бросали, не выходили из раз установленного бюджета, и в этом заключалась тайна их зажиточности. Они держали экипажи, лошадей, мебель и рояль выписали из Петербурга; у них было много столового серебра. Но всё это завели они не сразу, а постепенно, и успели состариться прежде, чем увидели, что хозяйство их процветает, и они «не хуже других».
Чаплиевские по временам задавали пиры, на которые съезжалось много соседних панов. Вот и теперь, по поводу благополучного окончания косовицы, Чаплиевские разослали пригласительные письма, с просьбой «откушать косарской каши». Тычина также получил письмо. Приглашали и его, и Катерину Ефимовну. Чаплиевские были единственные соседи, которые не чуждались Катри: у них нет дочерей, люди они либеральные и деликатные.
Катря начала собираться с утра и долго мучилась, что надеть; наконец, уже перед вечером, остановилась на сером платье, отделанном кружевами. Оно было сшито в Киеве и отлично сидело. Свежие перчатки на несколько пуговок, модная шляпка, батистовый платок, вспрыснутый тонкими духами, шёлковые чулки, высокие с прорезами прюнелевые ботинки, бриллиантовые серьги – примирили Катрю с тем, что она называла своей горькой долей. Катря улыбалась, ласково смотрела на Тычину, а когда они ехали в Колядин, тихонько жала ему руку и смеялась, закрываясь застенчиво букетом.
Они ехали скоро и на каждом шагу видели знакомые картины, облитые янтарным светом заката. В одном месте Тычина равнодушно сказал:
– Это были мои земли.
Но Катре показалось, что на лице его мелькнула тень сожаления. Она перестала смеяться и несколько минут смотрела в ту сторону – на поле, на копны ржи, алевшие под лучами заходящего солнца, и думала, как было бы хорошо возвратить всё это Володе… Она была полна великодушных намерений.
Открылся вид на Колядин. Село было расположено амфитеатром. Кресты церквей горели как рубиновые искры, но внизу уже легли синие тени вечера. Развесистые ивы неподвижно стояли по обеим сторонам плотины, в спокойной глади прудов отражались багряные облака. Начались узкие улицы, белые хаты, скрытые до половины в подсолнечниках и мальвах. Пыль поднялась удушающая: шли овцы. Коровы мычали. Катря закуталась в плед, и высунула лицо только тогда, когда лошади стали взбираться по откосу, усаженному липами. Тут было тихо, воздух струился прозрачный, душистый, потянуло холодком. Через несколько минут, Чаплиевские ласково встретили гостей на балконе, где уже сидели другие соседи и соседки, приехавшие раньше.
Хозяин был лысый, коренастый человек, со спокойной улыбкой на бронзовом, гладко выбритом лице, в лёгком драдедамовом сюртуке и белом галстучке. Хозяйка – высокая, полная дама, с двойным подбородком, с загорелыми рабочими руками, в светлом кисейном платье и красивом чепчике. Она окинула испытующим взглядом Катрю и крепко поцеловала. Катря, покраснев, возвратила поцелуй. Ей было приятно, что Чаплиевская так встречает её. Но Чаплиевская поцеловала Катрю, чтоб гости видели, как она сердечно относится к этой «несчастной девочке».
Катря села. Для дам принесли из комнат гнутые стулья, а мужчинам были предоставлены ступеньки широкого балкона. Хозяйка ушла, она суетилась. Дамы обмахивались веерами, букетами и лениво молчали, вдыхая свежий воздух ясного вечера. Мужчины же, покуривая папиросы и сигары, говорили об урожае, о земских делах, о там, как о. Митрофан проиграл на ярмарке экипаж и лошадей. Последнее обстоятельство вызвало смех.
Тычина стоял посредине балкона, спиной к дамам, и чувствовал себя неловко в новом сюртуке, полы которого расходились как юбка. Он проводил рукой по своему голому, красному загривку. Катря увидела, что Володя смешон, и вспыхнула. Хозяин сказал:
– Подсаживайтесь к нам, Володимир Ильич, расскажите, как ваше хозяйство… Что машины?
Володя, не оборачиваясь, бережно раздвинул полы сюртука и сел.
Катря не слышала, что он отвечал; она негодовала; ей казалось, что дамы насмешливо переглянулись, когда он садился, и с сожалением посмотрели на неё. Несколько лепестков с её букета закружились в воздухе: она обрывала цветы, хотя лицо у неё было спокойно.
Балкон выходил в парк. Кто едет, за деревьями не сразу увидишь. Экипажи вдруг выезжают из-за лип. Вдруг выехала и голубая карета, запряжённая сытой четвёркой и наклонённая набок; это приехали сёстры Долонины, одна худая, другая толстая. Действительно, когда карета остановилась, то из дверцы сначала показался массивный белый локоть, потом часть розовой щеки, и такой стан, что мужчины не утерпели и подумали: «Гм!» Наконец, полная особа вылезла из кареты совсем. На ней был синий сарафан с позументами, и она походила скорее на кормилицу, чем на барышню: белокурая, черты лица заплывшие, но юные. Сестра её, которую называли худой, вылезла из экипажа вслед за нею. Она была в красном сарафане. Хозяйка услышала, выбежала навстречу Долониным и, расцеловав, познакомила их с Катрей. Прочих дам Долонины сами хорошо знали. Катря, возле которой сели Долонины, хотела завязать с ними разговор и, для начала, похвалила погоду; но сёстры ответили односложным контральтовым звуком, и никак нельзя было заключить, хвалят они погоду или нет. Катря замолчала, опять с её букета посыпались лепестки.
Ещё приехали гости – черноволосые юноши в соломенных брилях (шляпах). Появился заезжий петербургский франт, в синей триковой паре, бронзовой цепочке и с развязно-вопросительным выражением худого, зелёного лица. Он говорил громко и по временам посматривал на дам пытливым оком. Явился о. Митрофан с жидкими рыжими волосами, в светлой рясе, с манерами вкрадчивыми и заискивающей улыбкой. С ним – два его сына, в парусинных блузах. Их серые глаза любовно и тупо смотрели на всех, ноги шаркали, стриженые головы вежливо нагибались направо и налево. Приехал старик атлетического сложения, крепкий как дуб, Перебийнис, с красным лицом, белыми усами и ласковым взглядом (ему восемьдесят семь лет).
На балконе стало тесно. Дамы взялись под руки попарно и начали прохаживаться по поляне перед балконом. Молодые люди в брилях присоединились к ним. Разговорились. Слышался смех, здоровый, грудной смех. Катря завистливо смотрела на эту пёструю публику и обрадовалась, когда какая-то бесцветная девушка предложила и ей пройтись. Они встали, и петербургский франт, говоривший в это время с хозяином, замолчал на минуту и проводил их долгим выразительным взглядом; после чего опять стал беседовать.
На светлом небе уже вздрагивали бледные звёзды. Было тихо. Летучие мыши описывали чёрные круги… Гости думали: «Поздновато»… и начали скучать. Но появилась хозяйка и попросила их в сад – чай кушать. Священник кашлянул в руку. Все притихли и стеснённой походкой потянулись за хозяевами.
Огромный стол, человек на сорок, был накрыт под столетними липами. Лампы из-под абажуров бросали на белую скатерть круги света. Груды печений, бутылки с ромом и коньяком, варенья в хрустальных вазах, стаканы с дымящимся чаем, сверкающий самовар, всё это оживило гостей. Громко заговорили, стали шутить и усердно пить и есть.
Петербургский франт сел подле Катри.
– Что здесь за виды! Какой восторг! – сказал он, заложив за щеку кусок кренделя, отчего лицо его перекосилось.
Катря подняла глаза. Перед нею, за редкими стволами высоких лип, расстилалась серо-лиловая даль, где там и сям мелькали огни.
– Да, – сказала она неопределённо.
– Украйна! Украйна! – произнёс франт и проглотил свой крендель.
– Вы любите Украйну?
– О, чудная страна! – вскричал франт.
Катре он не понравился. Но Володя, сидевший напротив, ревниво – казалось ей – глядел на неё своими впалыми, искрящимися глазами. Тогда в ней что-то вспыхнуло, и ей захотелось наказать Володю, который целый вечер мучил её. Она повернулась к франту и стала весело болтать с ним.
Чай подходил к концу. О. Митрофан подозвал сыновей и, решительно взглянув на хозяина, страстного любителя пения, произнёс:
– А нуте, хлопцы!
– Пускай же дети покушают сначала! – вскричала хозяйка.
Дети с тоскливой улыбкой посмотрели на отца.
– Нуте, нуте! – строго сказал священник.
Опрокинув в рот остатки пунша, он встал, кашлянул и провёл по воздуху рукой.
Юноши подняли подбородки, нахмурили брови, и началось пение.
Чай отпили, всем захотелось петь. Вокруг священника образовался хор. К хору постепенно пристали даже старики. Перебийнис подтягивал хриплой октавой. Молодые люди в брилях стали петь, сделав серьёзные лица. Наконец, Долонины заглушили хор.
И Тычина подпевал. Катря, уходя под руку с петербургским франтом, видела, как Володя покачивался всем телом и басил, устремив в одну точку глаза. Такое внезапное увлечение пением рассердило Катрю больше, чем предполагаемая ревность Володи к её кавалеру. «Да он не обращает на меня внимания!» – подумала она с сердцем.
Быстро темнело. Над головой небо казалось чёрным. Деревья были слабо освещены снизу, в двух шагах от стола начинался почти непроглядный сумрак. Но луна взошла. Её бледные лучи робко скользили по спокойной листве сада, по траве. Чем дальше, тем всё ярче и таинственнее блестел этот свет, и тем неспокойнее становилась Катря.
– Пойдём назад! – сказала она резко, заметив, что кавалер чересчур жмёт ей руку.
Он молча глянул Катре в глаза с мольбой.
Она расхохоталась.
– Ну, сядем здесь.
Они сели над обрывом; виднелась голубая даль, залитая серебряным туманом лунной ночи. На дне обрыва сплошь блестели круглые листья табака. Казалось, там озеро.
– У меня голова кружится от этой ночи! – проговорил франт, с упоением глядя на табак, и стал небрежно подтягивать хору, который доносился сюда, гремя среди ночного молчания, а рука его, как бы нечаянно, коснулась Катриной талии.
Катря вскочила. Сердце у неё тревожно забилось. Она пошла быстрой походкой, не сказав ни слова, и скрылась за деревьями. Франт оробел и долго сидел на скамейке с широко раскрытыми глазами.
Хор внезапно смолк. Четыре костра осветили деревья. Трепетный свет упал на Катрю. Володя чёрным силуэтом выделился на ярком фоне огня. Она, слегка жмурясь, подошла к Володе.
– Послушай, – сказала она ласково, вполголоса.
Он оглянулся и взял её за руку.
– Что тебе?
Катря почувствовала, что нечего сказать ему.
– Ничего, – произнесла она с улыбкой и стала обмахивать увядшим букетом пылающее лицо. – Не правда ли, он ужасно глуп? – сказала она вдруг, после молчания.
– Кто?
Но она опять не ответила и направилась к группе дам, полулежавших на ковре, в живописных позах, и смотревших на огонь. Другие дамы стояли поодаль. Мужчины разговаривали вполголоса. Прозрачные тени перемежались с полосами лунного света и вздрагивающим отблеском костров. Фигуры на заднем плане то освещались, то погружались в неясный сумрак. Катря искала, где бы сесть поудобнее. Но ковёр был занят. Она глянула направо, быть может, потому, что все туда посматривали. Там, на садовом диванчике, окружённый пожилыми дворянами, сидел граф Парпура, держа в руках свою панаму. У Катри спёрлось дыхание. Она стала курить, сильно затягиваясь.
Граф увидел Катрю. Он улыбнулся, вспомнив сцену в вагоне, и через некоторое время, отделавшись от скучных разговоров с пожилыми дворянами, попросил хозяина познакомить его с Тычиной.
– Мы давно знаем друг друга, если не ошибаюсь, а между тем не встречались до сих пор, – сказал граф дружески.
– Мы соседи… Очень рад, что, наконец… в свою очередь… – пробормотал Тычина.
– Слыхал, вы – образцовый хозяин, – продолжал граф. – Такое соседство особенно приятно… Машинами?
– Машинами.
– У меня также. Впрочем, Пьеро – Александр Александрович, мой управляющий – находит, что иногда можно обойтись и без машин.
– В наших местах – да, – скромно согласился Тычина. – Мужики портят… Ну, а поправить некому… Я, однако, такого мнения, – продолжал Тычина, у которого с недавнего времени на хозяйство установился свой особый взгляд, – до тех пор помещики будут страдать, пока земли у них будет много…
– Да?
– Честное слово… Я об этом и вашему Пьеро говорил… Я его знаю.
– Какое же по-вашему должно быть нормальное количество земли у нашего брата? – спросил граф.
– Прежде, когда у меня было шестьсот десятин, – отвечал Тычина, – я думал, что для рационального хозяйства надо иметь только двести. Теперь же я пришёл к убеждению, что достаточно тридцати… Одним словом, – заключил он, давно уже лелея в душе намерение продать «лишние» десятины, – дело не в земле.