Поиск-83: Приключения. Фантастика - Леонид Юзефович 10 стр.


Или в этом все и есть? Неважно, кто писал и о чем письмо. Неважно, кому попадет оно в руки. Наугад, наудачу, в пространство. Плывет по миру паутинка, колеблется от дыхания.

И все же почему именно шесть раз должна обойти вокруг света переписка философа Флорина? Почему в эсперанто восемь грамматических правил? Что за этим? А ничего, наверное. Просто числа придают строгость все той же вечной, детской надежде, что мир станет лучше, что люди научатся понимать друг друга.

Зиночка, Зинаида Георгиевна, Казароза, почему все так случилось? Философ с цветочной фамилией, гиу эстас виа патро?

Да есть ли в эсперанто такие слова, чтобы рассказать кому-то, кто сам не видел, про коз на улицах, про голодных детишек, про беженок с баграми на скользких плотах, про шорника Ходырева и его сына, про гипсовую руку, про того курсанта, который бился с Колчаком за мировую справедливость, но хочет говорить про все своими словами, родными. Как на эсперанто расскажешь про этот город — разоренный, живущий надеждой, зябко притулившийся к мертвой реке, единственный. На этой земле родились, в эту землю ляжем, хотя сражаемся за весь мир, и нельзя говорить о ней на нейтральном международном языке эсперанто, потому что нет за его словами, рожденными в кабинете доктора Заменгофа, ни крови, ни памяти, ни любви. Не той любви, о которой всегда готов потолковать Линев и которая будто составляет самую суть, «интерна идеа» эсперанто, а настоящей — к ребенку, женщине, другу, запаху родного дома.

А на «Идо» и вовсе ничего не объяснишь, еще хуже.

Конечно, эсперанто — язык вспомогательный. Но если о самом главном сказать нельзя, тогда зачем он? Люди не станут лучше понимать друг друга, только еще больше запутаются. Про неглавное будут думать, что главное, и не найдут в себе сил понять это душой. Пусть уж лучше на свой язык переводят, чтобы через себя понять.

А он, Семченко, останется, что ли, при своем?

«В полдневный зной, в долине Дагестана, с свинцом в груди лежал недвижим я…» Эти слова будут с ним всю жизнь, и до него были, и после него останутся.

А эти: «Эн вало Дагестана дум вармхоро…»?

Как быть с ними? Ведь уже и за этими словами были и смерть, и память, и любовь.

11

В шесть часов Вадим Аркадьевич съездил в гостиницу «Спутник», но Семченко в номере не застал, а когда вернулся домой, обнаружил, что невестка сменила рамку на Надиной фотографии. Новая рамка выглядела превосходно, но жаль было старой, которую невестка успела выбросить, и в итоге произошла безобразная сцена. Вадим Аркадьевич кричал, хлопал дверью, а после сидел у себя в комнате, сжав ладонями виски, и повторял:

— Уеду… Не могу больше, уеду!

Поздно вечером из спальни доносился взволнованный шепот невестки, короткие ответы сына — тот по традиции придерживался нейтралитета, а Вадим Аркадьевич лежал на своем диванчике, стараясь не прислушиваться, и испытывал мучительный стыд за все происшедшее. Ведь она же хотела сделать ему приятное!

Всю свою жизнь он, Вадим Аркадьевич Кабаков, пытался жить тихо, по совести, никому не мешая. Даже статью про клуб «Эсперо» не стал писать, потому что лежачих не бьют. Работал, воевал, рыбачил, был примерным мужем, отцом и дедом. Но теперь, под конец жизни, всего этого вдруг оказалось мало, самые родные люди его не понимали, да и он их, наверное, не понимал. Все-таки нужно было подняться над жизнью, чтобы все в ней понять, хотя бы раз поглядеть на нее с высоты какой-нибудь идеи — пусть глупой, но забирающей тебя целиком, с потрохами.

Громыхали за окном последние трамваи, на остановке завывала подвыпившая компания: «Есть только миг между прошлым и будущим, именно о-о называется жизнь…»


Свернули на Петропавловскую, к Стефановскому училищу, и Вадим удивился: уверен был, что идут к Линеву.

Семченко вошел во двор осторожно, чуть развернувшись левым плечом вперед, словно хотел утончить свое тело, сделать его как можно менее заметным и в то же время готовым к неожиданной схватке. Всю дорогу он молчал, и Вадиму обидно было, что, воспользовавшись его кровом, Семченко так и не снизошел до каких-то более или менее внятных объяснений. Даже когда они прятались в подворотне от патруля, когда были объединены опасностью, отъединены от остального мира и душу переполняло доверие и нежность к стоявшему рядом человеку, для Семченко все это ровным счетом ничего не значило.

Двухэтажное здание училища слабо выделялось на фоне неба — к вечеру над городом собрались облака и стемнело рано, часам к одиннадцати. Ни одно окно не светилось в обоих этажах. Шелестела листва на тополях, дребезжал под ветром изломанный жестяной карниз, и от этого звука, тоскливого, напоминающего о разрухе, о привычном уже неуюте, стало совсем одиноко.

Во дворе Семченко подобрал булыжник и железяку непонятного происхождения, которую сунул Вадиму. Тоже без объяснений.

На двери черного хода висел замок. Семченко показал, как упереть в него железяку, как прикрыть ее полой пиджака, чтобы заглушить звуки. Тремя мощными ударами сбил замок. При этом Вадиму слегка пришлось по пальцу, он застонал, но Семченко даже не взглянул на него. Правда, стон был несколько преувеличенный, рассчитанный на дружеское участие, которое Вадим вполне заслужил. Он попрыгал, подул на палец и, не дождавшись сочувствия, снисходительно заметил:

— Чего ломились? Через окно можно залезть!

Семченко нахмурился, соображая.

— А раньше ты где был?

Но Вадим тоже ничего ему объяснять не стал.

Здание Стефановского училища было старое, вросшее в землю. Последние безалаберные годы изобиловали пожарами, дворовые постройки частью погорели, частью были растащены на дрова, мусор никто не убирал, он слежался, нарос плотным слоем, и дверь черного хода оказалась ниже уровня земли во дворе. Открылась она не полностью, пришлось пролезть боком. Вадим достал прихваченную по распоряжению Семченко свечу — относительно нее тоже ничего вразумительного сказано не было, и он терялся в догадках: зачем эта свеча, если идут к Линеву? Не пятки же ему поджаривать!

— Николай Семенович! Если вы мне не доверяете, нечего было и брать с собой! Я же вам верю… Зачем мы сюда пришли?

— Дойдем, объясню, — сказал Семченко.

— Куда дойдем?

— В зал… Здесь дверца есть на сцену.

Переступая через груды хлама, которым завалена была лестница черного хода, они поднялись еще на этаж, и Вадим увидел дверь под глубоким сводом. Подергав ее, Семченко вытащил из стойки перил расшатавшийся железный прут, осторожно ввел его в зазор между дверью и косяком, чуть повыше замочной скважины. Затем отступил назад и резко, как гребец весло, потянул прут на себя. С отвратительным хрустом железо вдавилось в древесину. Дверь перекосило, вырезанные на ней квадратные углубления сжались, превратились в ромбы, и в колеблющемся свечном пламени Вадиму почудилось, что на двери как бы проступила гримаса боли и недоумения. Потом щеколда выскочила из паза, гримаса исчезла, и Семченко отлетел к стене. Прут звякнул о камень, Семченко шагнул вперед, скрипнув левым сапогом.

— Не входи пока со свечой, я шторы задерну.

И вдруг вместе с его шагами Вадим услышал внизу еще шаги — тихие, шелестящие, будто кто-то неуверенно и опасливо поднимался по лестнице. Жутко стало. Он хотел позвать Семченко, но боялся подать голос. Даже свечу не задул. Стоял как истукан и не дышал. Семченко между тем остановился, скрип сапога стих — видно, нашаривал в темноте край сцены, — и сразу шаги внизу тоже стихли. «Эхо», — сообразил Вадим. Он поднес свечу к пролету, перевесился через перила. Закачались облупленные, исчерканные похабщиной стены, зашевелился, изгибаясь и утолщаясь, пустой шнур электропроводки, свисавший с потолка на нижней площадке, тени вжались в углы — никого.

Из зала раздался грохот — Семченко налетел на стулья. Через полминуты голос:

— Иди сюда! Только свечу задуй.

Презирая себя за трусость, Вадим выволок из угла пустое искореженное ведро, положил на всякий случай перед дверью, чтобы, если кто пойдет, слышно было, потом вышел на сцену, боязливо прислушиваясь к отзвуку собственных шагов. Нащупав крышку пианино, спрыгнул вниз. Вскоре глаза привыкли к полумраку, и он увидел в оконных проемах синее небо июльской ночи.

— Шторы задергивать?

— Обожди. — Силуэт Семченко виден был у ближнего окна. — Так маленько зал виден, а со свечой только друг друга и разглядим.

— Ну? — Теперь Вадим чувствовал себя в своем праве: пусть объясняет, хватит в молчанку играть.

— Понимаешь, Кабаков, я проверить хочу, как все вчера вышло. Я думаю, не он ее убил, не курсант этот.

— Что ж вы его били тогда?

— Не разобрал сгоряча. А после понял: он же вверх стрелял.

— Так ведь пьяный.

— Что ж вы его били тогда?

— Не разобрал сгоряча. А после понял: он же вверх стрелял.

— Так ведь пьяный.

— Все равно… Ты сколько выстрелов слышал?

— Не помню, не считал.

— И я точно не помню. То ли три, то ли четыре. А у курсанта три патрона истрачено. И нигде он до того не стрелял.

— Потолок надо осмотреть, — предложил Вадим. Он был разочарован этим разговором. Казалось, что Семченко не договаривает до конца, умалчивает о чем-то важном.

— Затем и пришли. Видишь, штукатурка в двух местах осыпалась?

Вадим задрал голову — на потолке, едва различимые темнели два пятна. Одно в конце зала, где сидел курсант, другое поближе к сцене.

— Чего тогда? Его, значит, пуля.

— А если штукатурка от двух пуль одним пластом отошла? Сперва пробоины посчитаем.

Но Вадим не мог принять всерьез эту версию.

— Кому ее убивать? Зачем? У нас ее и не знал никто.

Притащили из коридора стремянку, установили под пятном в конце зала. Увлекшись, Семченко остервенело разбрасывал стулья, не обращая внимания на производимый грохот.

— Шторы задерни! — скомандовал он и полез на стремянку.

Обломав пару спичек, Семченко зажег свечу. Одна стена, ближняя, надвинулась на Вадима, в извивах теней набухла лепка бордюра, а три других пропали и обнаружились лишь через несколько секунд, но совсем не на том расстоянии, на каком он думал их увидеть.

Наверху Семченко поднес свечу к обнаженной дранке и начал ковырять потолок. На пол падали ошметки штукатурки, желтый круг над его головой то расплывался, когда он отводил руку со свечой, то делался маленьким, ярким. Время шло, и Вадим уже утратил всякий интерес к этим его манипуляциям, но тут Семченко возгласил:

— Есть вторая!

Он упер палец в потолок и выразительно потряс кистью.

И сразу, мгновенным отзвуком этого движения, внешне понятного, но загадочного по своей сути, слабо звякнуло ведро, оставленное Вадимом у входа на сцену.

Семченко бесшумно и хищно спрыгнул вниз. Огонек свечи прочертил в воздухе дугу, потух. Вадим увидел прямо перед собой красную точку тлеющего фитиля — она уколом иглы отпечаталась в мозгу, и через секунду зажегся свет. Семченко включил электричество. Как он нашел в темноте выключатель, было не ясно. Неужели ждал кого-то, заранее готовился? А ведь не предупредил!

— Стой! — заорал Семченко.

Лампочка на верхней площадке черного хода, за дверью, разлетелась брызгами, с глухим хлопком, словно петарду взорвали. «Разбили», — догадался Вадим. Семченко вскочил на сцену, метнулся к дверному проему, и слышно стало, как осколки стекла, вдавливаясь в каменный пол, захрустели под его сапогами.

Скатившись по лестнице, Вадим выскочил во двор вслед за Семченко и заметил вдали, у ворот, темную фигурку — человек бежал и застыл на бегу, изломившись. Показалось, что застыл. Руки раскорячены, спина зигзагом, будто сквозь воду виден. Но это всего одно мгновение и длилось. Человек скользнул в ворота, побежал, невидимый уже, по улице, и Вадим услышал:

— Стой! Стрелять буду!

Семченко ринулся к воротам, но навстречу, заступив дорогу, шагнул Ванечка. Наган он держал в опущенной руке, не поднимая.

— Не нужно! Там Караваев.

Темно-лиловые облака летели по небу. Шумно, как осенью, шелестела под ветром листва. Человек убегал, его подметки глухо стучали по булыжнику, и ясно цокали подковки на сапогах его преследователя — цонк, цонк, теньк!

— Догнал вроде, — подал голос Ванечка.

— А пробоин в потолке три, — сказал Семченко.

— Наверное. — Ванечка отвечал спокойно.

— Три… Понимаешь, ты? — Семченко рванул из-за гашника какую-то книжечку. — Вот, можешь убедиться. Эта брошюра принадлежит Линеву. Она о том же, о чем то письмо. Об орфографии имен собственных. Линев писал Алферьеву как эсперантист эсперантисту!

Ванечка взял брошюру, поднес к глазам.

— Алферьев… Да.

— Штамп посмотри, — не отставал Семченко. — Потому Линев ему туда и написал.

Подошли еще двое в кожанках.

— Идите пока все на свои места, — велел им Ванечка и посмотрел штамп. — «Амикаро»… Да.

Семченко прижался спиной к каменному столбику ограды, понимая, что человек, который войдет сейчас во двор под дулом караваевского револьвера, каким-то образом причастен к смерти Казарозы. И Вадим это понял.

Караваев басил совсем близко, и другой голос, молодой, звонкий и уверенный, отвечал ему.

Через полчаса сидели в губчека — Вадим, Семченко и рыжий студент-идист с разными глазами. Караваев остался возле Стефановского училища.

Семченко всю дорогу молчал, Ванечка тоже не проронил ни слова и лишь теперь, выложив на стол аккуратный английский браунинг, спросил у студента:

— Ваш?

— Сами знаете. — Студент провел рукой по волосам. В его шевелюре запуталась какая-то труха, будто на сеновале ночевал.

Ванечка взял браунинг, щелкнул спусковым крючком раз, другой, вопросительно поглядывая при этом на студента:

— Патроны где? Выбросили?

— Их не было.

— Но ведь браунинг вы пытались выбросить… Так? А зачем носить с собой оружие без патронов?

— Для уверенности в себе. Мало ли что. Попугать, если полезут… Да он и не стреляет, у него боек спилен.

— Проверим, — Ванечка позвал конвойного, вручил браунинг и приказал поискать у дежурного патроны к нему. Потом опять повернулся к студенту. — Откуда он у вас?

— Да их много в городе, — решил вмешаться Вадим. — Когда белые уходили, из эшелона растаскали.

— Точно, — кивнул студент. — Я его в прошлом году на рынке выменял за фунт масла…

— Пусть так. А зачем забрались ночью в училище?

— Я готов сказать об этом, но только без свидетелей. — Студент покосился на Семченко, который сидел, откинув голову к стене и прикрыв глаза.

— Если вы знакомы с товарищем Семченко, значит, у вас имелись причины разбить лампочку на площадке. Чтобы не быть узнанным.

— Тем не менее я ее не разбивал.

— Почему тогда побежали?

— Любой, знаете, побежал бы на моем месте.

— Но на этом месте оказались именно вы, не любой, — наставительно произнес Ванечка. — Вы были вчера на заседании клуба «Эсперо»?

— Я идист! — сказал студент таким тоном, словно это заявление разом могло объяснить все его прошлые и будущие поступки.

— Чего-о? — сощурился Ванечка.

— Я не посещаю заседаний так называемого клуба «Эсперо», поскольку являюсь сторонником идо-языка. Мы считаем эсперанто лишь ступенью на пути к идеальному международному средству общения. Причем такой ступенью, через которую лучше перешагнуть.

— Все у вас как-то не по-людски, — помотал головой Ванечка. — Умные вроде ребята, хотите, чтобы все народы понимали друг друга, а сами между собой договориться не можете.

Вошел конвойный, положил на стол браунинг, а рядом высыпал горсть патронов. Ванечка взял один, загнал в патронник. Затем встал, высунул руку с браунингом в форточку и надавил спусковой курок. Курок сухо щелкнул — осечка. Студент смотрел на все это молча, с грустной улыбкой понимания и снисхождения на толстых губах. Ванечка попытался выстрелить еще раз — опять осечка. Он вынул патрон и зарядил другой — тот же результат.

— Можете целиться в меня, — предложил студент. — Я согласен.

Нервничая, Ванечка разровнял патроны ладонью на столе и начал брать по одному, внимательно рассматривая капсюли. Наконец один понравился ему почему-то больше других. Зарядив его, Ванечка опять подошел к окну.

— Горохом надо попробовать, — сказал студент, и тут грянул выстрел.

Легкий белый дымок воспарил в ночное небо, гулко покатилось эхо, отскакивая от железных купеческих крыш. Ванечка довольно засмеялся, и Вадим увидел, что он еще совсем пацан, Ванечка-то. Года, может, на два только постарше его самого.

Семченко настороженно и недобро смотрел на студента, а тот беззвучно шевелил побелевшими губами.

— Вот так! — Ванечка небрежно швырнул браунинг на стол. — Боек-то не до конца спилен… Не на всякий капсюль, конечно, но можно подобрать.

— Ни разу он не стрелял! — закричал студент.

— Николай Семенович, — спросил Ванечка, — у него были основания вас ненавидеть?

— Мы с Линевым написали письмо в губком, требуя запретить пропаганду идо-языка. Разве что это.

— Вы повели себя недостойно! — стремительно повернулся к нему студент. — Вы решили суд потомков заменить судом власть предержащих.

— Эсперантисты, идисты, — Ванечка помрачнел. — Такое время, а вы счеты сводите!

— Дайте мне бумагу и карандаш, — попросил студент. — Я все напишу, а вы прочтете. Только не вслух, пожалуйста.

— Ладно, идемте. — Пропустив его в коридор, Ванечка обернулся. — В соседней комнате пока запру. Пускай пишет.

Назад Дальше