Полная иллюминация - Фоер Джонатан Сафран 17 стр.


Оставьте меня! — завопила Брод мужчинам, которые по-прежнему стояли безмолвно на пороге. — Уходите!

Но нам сказали…

Прочь! — сказала она, ударяя себя в грудь. — Прочь!

Наш хозяин сказал…

Ублюдки! — прокричала она. — Оставьте скорбящую скорбеть!

Но он не умер, — уточнил тот из мужчин, что был немного потолще.

Что?

Он не умер.

Не умер? — спросила она, отрывая голову от пола.

Нет, — сказал второй. — Он под присмотром врача, но, кажется, необратимых повреждений немного. Вы можете его увидеть, если хотите. Он ни в коей мере не выглядит отталкивающе. Ну, может, самую малость, хотя крови почти не было, не считая из ушей и из носа, и похоже, лезвие все оставило на своих местах, более не менее.

Рыдая еще пуще, чем когда впервые услышала весть о якобы фатальном происшествии с ее мужем, Брод сначала обняла обоих мужчин, а затем засветила им по носам со всей силой, на какую были способны ее худенькие пятнадцатилетние кулачки.

Колкарь, и правда, почти не пострадал. Он пришел в чувство всего через несколько минут и до приемной врача (а в отсутствие пациентов — организатора выездных банкетов) Абрама М довел себя сам, прошествовав по лабиринту грязных и узких проулков.

Как тебя зовут? — измеряя диск штангенциркулем.

Колкарь.

Очень хорошо, — слегка касаясь подушечкой пальца острия одного из зубцов. — А жену как зовут, можешь вспомнить?

Брод, конечно. Ее зовут Брод.

Очень хорошо. Ну и что, по-твоему, с тобой случилось?

У меня пила в голове застряла.

Очень хорошо. — Осматривая диск со всех сторон, врач нашел, что он похож на летнее солнце часов около пяти вечера, застывшее над горизонтом Колкаревой головы, что навело его на мысль об ужине — его самой любимой трапезе. — Тебе больно?

Это не боль. Что-то другое. Почти как ностальгия.

Очень хорошо. Ностальгия. А теперь можешь проследить глазами за моим пальцем? Нет, не за тем, за этим… Очень хорошо. По комнате можешь пройтись?.. Очень хорошо.

И тут без всякого повода Колкарь с размаху грохнул кулаком по столу и провопил: Индюк ты надутый!

Прошу прощения? Что?

Что сейчас было?

Ты обозвал меня индюком.

Я?

Ты.

Простите. Вы не индюк. Примите мои извинения.

Наверное, ты просто…

Но ведь так и есть! — вновь выкрикнул Колкарь. — Высокомерный индюк! И жирный вдобавок, если я этого еще не говорил.

Боюсь, я не совсем понима…

Неужели я опять что-то сказал? — спросил Колкарь, лихорадочно шаря глазами по комнате.

Ты сказал, что я высокомерный индюк.

Поверьте мне… Ну и здоровенная же у тебя жопа!.. Простите, это не я… Простите меня, индюк вы жирножопистый, я…

Ты назвал мою жопу жирной?

Нет!.. Да!..

Может, это брюки? Это покрой такой под самые…

Жирная жопа!

Жирная жопа?

Жирная жопа!

Слишком много о себе понимаешь!

Нет!.. Да!..

Вон из моего кабинета!

Нет!.. Да!..

Пила или не пила! — сказал врач и в бешенстве захлопнул папку с историей болезни Колкаря, и рванул из собственного кабинета, вбивая в пол каждый из своих пудовых шагов.

Врач и по совместительству организатор выездных банкетов оказался первой жертвой внезапных приступов Колкаревой злобы — единственного симптома, вызванного диском, который останется в его черепе строго перепендикулярно к горизонту до конца его жизни.

После того как Брод разобрала спинку у изголовья кровати и произвела на свет первого из трех своих сыновей, их супружеская жизнь вернулась в привычную колею, хотя изменения в характере Колкаря были налицо. Тот, кто раньше без устали массировал Брод ее до времени состарившиеся, отекавшие к ночи ноги, кто обрабатывал ожоги на ее коже молоком, если не было лучшего средства, кто каждый вечер пересчитывал ей пальцы на ногах, потому что ей это нравилось, теперь время от времени поносил ее почем зря. Началось все с ворчания по поводу непрогретости грудинки или неотполосканности воротника на сорочке. Брод на это не реагировала, даже находила забавным.

Брод, ты куда, блядь, мои носки подевала? Опять на место не положила.

Я знаю, — говорила она, внутренне улыбаясь тому, что вот ее и не ценят, вот ею и понукают. — Ты прав. Больше это не повторится.

Какого черта я никак не запомню название инструмента, который скручен, как бараний рог?

Это из-за меня. Я виновата.

Дальше — хуже. Грязность грязи служила поводом для разгневанной тирады. Из-за мокрости воды в ванной он мог орать на нее до тех пор, пока соседи не захлопывали ставни (стремление к тишине и спокойствию было единственным качеством, в одинаковой мере присущим всем жителям штетла). Не прошло и года после происшествия, как он стал давать волю рукам. «Но ведь это случается так редко», — уговаривала себя Брод. Раз или два в неделю. Не чаще. Зато когда «затмение» проходит, нет на свете более ласкового мужа. В периоды затмений он не был самим собой. В периоды затмений он становился другим Колкарем, порождением стального зубца, засевшего у него в мозгу. А она была влюблена, и это оправдывало существование.

Шлюха, стерва продажная! — орал, потрясая кулаками, другой Колкарь, а затем Колкарь разжимал ему кулаки и обвивал ее руками, как в первую ночь их встречи.

Страшилище, баба водяная! — с пощечиной наотмашь тыльной стороной ладони, после чего, нежно обнявшись, они тянули друг друга в спальню.

В разгар любовных утех он мог выматерить ее, или ударить, или сбросить с кровати на пол. Брод забиралась обратно, вновь седлала своего скакуна, и они пускались в карьер, будто и не было остановки. Ни он, ни она не знали, что выкинет Колкарь в следующую минуту.

Они посетили всех врачей в шести окрестных деревнях (Колкарь сломал нос молодому самонадеянному светиле в Луцке, который посоветовал им спать в разных постелях), и все сходились на том, что единственным средством укрощения вспыльчивого нрава будет удаление распилочного диска из головы, что неизбежно приведет к смерти.

Женщинам штетла приятно было видеть страдания Брод. Даже по прошествии шестнадцати лет она оставалась для них исчадьем того ужасного отверстия в стене, сквозь которое они так и не рассмотрели ее целиком, из-за которого они так и не удовлетворили свои материнские инстинкты, из-за которого они ее возненавидели. Поползли слухи, будто Колкарь бьет ее за то, что она холодна в постели (всего только двое детей после трех лет замужества!) и хозяйство вести совершенно не способна.

Я бы тоже ходила с подбитым глазом, если бы так задавалась!

Ты видела, на что похож их палисадник? Хуже свинарника!

Это еще раз доказывает: есть в мире справедливость!

За это Колкарь и ненавидел себя или другого себя. По ночам он мерил шагами спальню, громко доказывая что-то другому себе, надрывая связки, которыми они оба пользовались, нередко сдавливая руками горло, в котором эти связки помещались, или лупцуя лицо, не разбирая, кому оно в данный момент принадлежит. После череды ночных инцидентов, оставивших на теле Брод заметные следы, он решил (вопреки ее воле), что врач с переломанным носом был все-таки прав: им следует спать раздельно.

Я не буду.

Разговор окончен.

Тогда оставь меня. Лучше уж так, чем так. Или убей. Это еще лучше, чем оставаться без тебя.

Не сходи с ума, Брод. Я ведь только спать буду в другой комнате.

Но любовь — это и есть комната, — сказала она. — Вот в чем все дело. Нам иначе нельзя.

Нам иначе можно.

Нельзя.

На несколько месяцев это помогло. Днем они сумели наладить обычную семейную жизнь, лишь изредка омрачаемую приступами жестокости, а вечером расходились по разным спальням, чтобы раздеться и лечь каждому в свою постель. По утрам за кофе и булочками они разъясняли друг другу значения увиденных ночью снов или описывали позы, в которых коротали бессонницу. Они получили возможность познать то, что было упущено ими в суете супружеской жизни: застенчивость, непоспешность, постижение друг друга на расстоянии. У них состоялись седьмая, восьмая и девятая беседы. Колкарь старался сформулировать то, что хотел сказать, но все выходило неправильно. Брод была влюблена, и это оправдывало существование.

Его состояние ухудшилось. Теперь Брод могла рассчитывать на ежеутреннюю выволочку, которую Колкарь задавал ей перед уходом на работу (где, к немалому изумлению врачей, он был в состоянии обуздывать свои вспышки), и ежевечернюю перед ужином. Он колотил ее в кухне, в виду кастрюлей и сковородок, в гостиной, на глазах у двоих детей, в кладовой, перед зеркалом, в которое они оба смотрелись. Она никогда не уворачивалась от его кулаков, но открывалась им, шла навстречу, уверенная, что ее синяки — свидетельство не лютой ярости, а лютой любви. Колкарь был замурован в собственном теле — как любовная записка в небьющейся бутыли, чьи чернильные строки никогда не поблекнут и не расплывутся в кляксу, но и не достигнут глаз адресата, — и той, с кем ему больше всего хотелось быть нежным, он причинял только боль.

Даже незадолго перед концом у Колкаря случались просветы, иногда продолжавшиеся по несколько дней.

У меня для тебя кое-что есть, — сказал он, увлекая Брод за руку через кухню в сад.

Что же это? — спросила она, даже не пытаясь отстраниться на безопасное расстояние. (Тогда понятия безопасного расстояния вообще не существовало. Все было либо слишком близко, либо слишком далеко.)

К твоему дню рождения. Подарок.

У меня день рождения?

У тебя день рождения.

Значит, мне семнадцать.

Восемнадцать.

Какой-нибудь сюрприз?

Так сюрприза не получится.

Ненавижу сюрпризы, — сказала она.

А мне они нравятся.

А кому подарок? Тебе или мне?

Подарок тебе, — сказал он. — Сюрприз — мне.

А что если я преподнесу тебе сюрприз и попрошу оставить подарок себе. Тогда сюрприз будет мне, а подарок — тебе.

Но ведь ты ненавидишь сюрпризы.

Я знаю. Так давай наконец подарок.

Он вручил ей небольшой сверток. Синий пергамент обертки стягивала бледно-голубая ленточка.

Что это? — спросила она.

Мы это только что обсудили, — сказал он. — Мой сюрприз тебе в подарок. Разверни.

Нет, — сказала она, указывая на обертку. — Это.

В каком смысле? Обычная обертка.

Она опустила сверток и начала плакать. Плачущей он никогда ее не видел.

Что ты, Брод? Что? Это должно было тебя обрадовать.

Она кивнула. Плакать ей было внове.

Что, Брод? Что случилось?

Она не плакала пять лет, с того самого Дня Трахима, когда по пути от платформы домой она была остановлена сумасшедшим сквайром Софьевкой Н, который и превратил ее в женщину.

Я тебя не люблю, — сказала она.

Что?

Я тебя не люблю, — отталкивая его. — Прости.

Брод, — опуская руку ей на плечо.

Убери руки! — завопила она, отстраняясь. — Не прикасайся ко мне! Я запрещаю тебе ко мне прикасаться! Она отвернулась, и ее вырвало на траву.

Она побежала. Он погнался за ней. Она несколько раз обежала вокруг дома, мимо входной двери, извилистой дорожки, задних ворот, палисадника-хуже-свинарника, садика чуть поодаль и вновь мимо входной двери. Колкарь держался позади и хоть бегал куда быстрее, не догонял ее и не останавливался, чтобы встретить ее на очередном витке. Так они и бегали, круг за кругом: входная дверь, извилистая дорожка, палисадник-хуже-свинарника, садик чуть поодаль, входная дверь, извилистая дорожка, палисадник-хуже-свинарника, садик чуть поодаль. Наконец, в тот самый миг, когда день надел вечерний наряд, Брод рухнула в саду от усталости.

Сил больше нет, — сказала она.

Колкарь присел рядом. А раньше ты меня любила?

Она отвернулась. Нет. Никогда.

Я всегда тебя любил, — сообщил он.

Очень жаль.

Ты отвратительный человек.

Я знаю, — сказала она.

Тогда знай, что и я об этом знаю.

Знай, что я знаю.

Он провел по ее щеке тыльной стороной ладони, будто хотел промокнуть пот. Думаешь, ты когда-нибудь смогла бы меня полюбить?

Не думаю.

Потому что я недостаточно хорош.

Вовсе не поэтому.

Потому что я не сообразительный.

Нет.

Потому что ты до сих пор не смогла меня полюбить.

Потому что я до сих пор не смогла тебя полюбить.

Он вошел в дом.

Брод, моя пра-пра-пра-пра-пра-прабабушка, осталась в саду одна. Ветер вывернул листья наизнанку и пустил барашки по траве. Он подул ей в лицо, высушив пот, высвободив слезы. Она развернула сверток, который, как оказалось, все это время оставался у нее в руках. Голубая лента, синий пергамент, коробочка. Флакон духов. Он, должно быть, купил его в Луцке на прошлой неделе. Как трогательно. Она брызнула на запястье. Запах нежный. Неопределенный. Что? — мысленно спросила она себя, а затем повторила вслух: Что? Внезапно она перестала понимать, где находится, как раскрученный глобус, остановленный легким прикосновением пальца. Как получилось, что она оказалась здесь, сейчас? Как могло случиться, что столько всего разного — столько мгновений, столько людей и вещиц, столько бритвенных приборов и подушек, столько сработавшихся часовых механизмов и изящных гробов — прошли мимо, по касательной ее внимания? Как случилось, что ее жизнь прожилась без ее участия?

Она положила флакон обратно в коробку вместе с синей оберткой и голубой лентой и вошла в дом. В кухне Колкарь все перевернул вверх дном. Приправы были рассыпаны по полу. Погнутые столовые приборы на исцарапанных разделочных столах. Сорванные с крюков навесные шкафчики, грязь и битое стекло. Столько всего предстояло сделать — столько всего собрать и выкинуть; а собрав и выкинув, разобрать уцелевшее; а разобрав уцелевшее, прибраться; а прибравшись, пройтись влажной тряпкой; а пройдясь влажной тряпкой, смахнуть пыль; а смахнув пыль, сделать что-нибудь еще; а сделав что-нибудь еще, сделать еще что-нибудь. Столько мелких дел надо переделать. Сотни миллионов мелких дел. За что ни возьмись во вселенной, все выглядело мелким делом. Она расчистила место на полу, легла и попробовала мысленно составить список.

Уже почти стемнело, когда стрекот цикад разбудил ее. Она зажгла субботние свечи, оглядела тени, запрыгавшие у нее по рукам, закрыла глаза, прочла молитву и подошла к постели Колкаря. Лицо у него было заплывшее, сплошь в синяках.

Брод, — сказал он, но она его остановила. Она принесла небольшой кубик льда из погреба и держала его под глазом Колкаря до тех пор, пока его лицо и ее рука не потеряли чувствительность.

Я люблю тебя, — сказала она. — Правда.

Нет, не любишь, — сказал он.

Нет, люблю, — сказала она, касаясь его волос.

Нет. Но это ничего. Я ведь знаю, что ты намного сообразительней меня, Брод, и что я недостаточно хорош для тебя. Япостоянно ждал, когда ты это поймешь. Каждый день. Я себя чувствовал, как при царе дегустатор, живущий в ожидании ночи, когда ужин окажется отравленным.

Прекрати, — сказала она. — Это неправда. Я люблю тебя.

Ты прекрати.

Но я люблю тебя.

Все хорошо. Я о'кей. Она коснулась вспученной черноты вокруг его левого глаза. Пух, выпущенный из подушки распилочным диском, налип на их мокрые от слез щеки. Слушай, — сказал он. — Я скоро умру.

Прекрати.

Мы оба это знаем.

Прекрати.

Какой смысл этого избегать.

Прекрати.

И я вот хочу спросить: смогла бы ты притвориться, смогли бы мы притвориться, что любим друг друга? Покуда я не умру?

Молчание.

Она вновь почувствовала то же, что и в ночь их первой встречи, когда всполох молнии, похожий на праздничную иллюминацию, осветил в окне фигуру Колкаря, когда ее руки вытянулись по бокам, и она поднялась ему навстречу.

Это мы можем, — сказала она.

Она вырезала маленькое отверстие в стене, чтобы он мог говорить с ней из соседней спальни, в которую себя заточил, и вставила в дверь окошко с откидной створкой для передачи еды. Так было на протяжении последнего года их замужества. Она придвинула свою кровать вплотную к стене, чтобы слышать страстные ругательства, которые он бормочет, чтобы чувствовать, как ерзает в отверстии его вытянутый указательный палец, лишенный возможности как причинить боль, так и приласкать. Когда ей хватало смелости, она просовывала в отверстие свой палец (точно дразнила льва в клетке) и вверяла свою любовь сосновой перегородке.

Назад Дальше