— Ну что, приехали?
— Да нет, погоди, я сгружу мешки-то. Сын мой тут живет, вот накопил ему за зиму, да детишкам вот печенье да конфеты… из Москвы… Может, зайдете чайку попить?
— А где же старуха-то живет?
— Старуха-то? Да недалече, успеем… Их много здесь старух-то… километров еще тридцать будет.
Ну, ладно, поехали… Пошли в один дом, вышла беззубая, древняя бабка и никак не могла понять, что нам от нее нужно. Зашли в другой дом, там одни ребятишки оказались. После третьего дома меня начал трясти нервный смех — я все поняла.
— Слушай, Слава, а не кажется ли тебе, что твоему дяде Ване просто нужна была машина, чтобы сухари из дома к сыну перевезти?
Смущенный Ростропович, видя, как его облапошили, не знал, куда от меня деться.
— Вот, вот, дядя Ваня, тетя Маша… какой старик!.. влюбишься с первого взгляда!..
— Ну и ладно! Подумаешь… ну, зря съездили…
— Да, конечно… Но все же не стоило твоему дяде Ване тащить тебя из Москвы за двести километров, чтобы ты его сухари возил. Мог бы хоть не обманывать тебя, помня, как ты возился с его женой. Ведь никогда бы ее, деревенскую старуху, в столичную больницу не приняли без твоей помощи. Бога бы хоть на старости-то лет побоялся!
Я уж потом сообразила, что он тайком должен был свои сухари-то перевозить: у нас законом запрещено скот кормить хлебом. А чем его кормить, когда кормов не купишь нигде? В колхозе машину, наверное, просить побоялся — чтоб не донесли. Увидел столичного сумасшедшего, что битые чашки покупает, он и сообразил: тарелки с царскими гербами…
Это увлечение у Славы скоро превратилось в страсть. За какой-нибудь статуэткой он мог проехать на машине сотни километров по непролазной грязи. Дом наш постепенно наполнялся битыми черепками, и Ростропович любовно их склеивал, ставил в витрину, вскоре снова мчался в «экспедицию» и порою, вернувшись среди ночи усталый, но счастливый, вытаскивал меня из постели, чтобы показать какую-нибудь стекляшку, всученную ему за большие деньги очередным дядей Ваней или тетей Машей. И я, с трудом продирая глаза, с ужасом смотрела на выложенный передо мною хлам, слушая его рассказы об изумительных людях и что скоро он едет в пункт N, где, как ему сказали, спрятаны рукописи Мусоргского… И я восхищалась его «удачами», подгоняла его скорее ехать снова, иначе кто-нибудь перехватит рукописи Мусоргского. Он ехал, и, конечно, все оказывалось блефом. Но снова кто-то говорил, что вот в деревне, кажется, такой-то, у старухи, то ли тети Кати, то ли тети Ани, спрятаны, кажется, чашки с императорским гербом…
Эта его страсть явилась спасением в его безделье. Но разве могла она подменить его профессию, его музыку, для которой он был рожден?! Я с ужасом глядела в будущее.
В один прекрасный день пришли к нам домой двое друзей — певцов из Большого театра. Они даже не вошли, а, скорее, ворвались, радостные, возбужденные, и, едва поздоровавшись, утащили Славу в кабинет для секретного разговора.
Через некоторое время оттуда вылетел Слава, зовет меня.
— Что случилось?
— А вот, пусть они сами тебе расскажут… Ну, ребята, пока! Я должен уйти, и на меня не рассчитывайте. Я подписывать не буду.
— Слушай, Галя, уговори Славу, все так потрясающе устраивается! Мы пришли от очень важных людей, нас послали специально к Славе с серьезным разговором. Сейчас организуется письмо против Сахарова. Если Слава его подпишет, то завтра же будет дирижировать в Большом театре, будет ставить любые спектакли, все, что захочет.
— Что?! Ты хочешь, чтоб я его уговорила? Да если он подпишет — я придушу его своими руками. Как ты, мой друг, смеешь предлагать мне такое, и за кого ты принимаешь Ростроповича?
— Но что особенного? Кто обращает внимание на все эти письма? Все так делают.
— А вот Слава не сделает.
— Почему?
— Ты не понимаешь, почему? Да чтобы наши дети не стыдились своего отца и не назвали его когда-нибудь подлецом. Понимаешь, почему?
— Но ты же видишь, что он может погибнуть как музыкант…
— Ничего, не погибнет…
— Он, такой великий артист, мотается по провинциальным дырам, играет черт знает с какими оркестрами, а он так нужен Большому театру — ведь все разваливается. Только Ростропович может еще спасти дело, которому мы с тобой отдали двадцать лет жизни. Сейчас реальный шанс стать ему во главе театра. Если же он письма не подпишет — путь ему в Большой театр закрыт.
— Ну, что же, значит, он никогда не будет дирижировать в Большом театре, но останется порядочным человеком, останется Ростроповичем.
Удавка, накинутая на шею, затягивала все туже и туже.
Приехал на гастроли из Сан-Франциско симфонический оркестр с дирижером Сейджи Озавой. Концерты их были запланированы давно, и по контракту в них должен был участвовать Слава. Как ни старались власти убрать его из московской программы, американцы не поддавались, и вот — о чудо! — пришлось позволить Ростроповичу выйти в Большом зале консерватории с концертом Дворжака. Конечно, сбежалась на концерт, что называется, вся Москва. Слава играл великолепно, но меня потрясло другое — то, как он вышел на сцену, как сидел, как кланялся публике… По тому, какими благодарными глазами он смотрел на Озаву, который был лишь в начале своей карьеры, как был признателен каждому артисту оркестра за то, что благодаря им он играет в великолепном зале, — я вдруг с ужасом увидела, что у Ростроповича в самой глубине четко наметилась будущая губительная трещина, что он очень скоро может полететь вниз.
В концертном зале, а потом и дома до глубокой ночи шло ликование. Друзья, поклонники, музыканты: гениально… гениально… феноменально… Все целовались, обнимались, счастливые, что в этот вечер слышали Ростроповича…
Великому артисту дали зал в Москве! А ведь, в сущности, нужно было устроить бунт, выразить возмущение, что ему зал не давали и впредь тоже не дадут. Но это уже советская Россия…
Наконец все ушли, и мы остались вдвоем. Видя сияющего, счастливейшего Славу, я долго не могла решиться начать разговор.
— Слава, то, что я скажу тебе сейчас, не скажет никто другой. Тебе это не понравится, но мы с тобой одни, никто нас не слышит и не узнает, что я скажу тебе. Сегодня вечером ты играл…
— А что, что? Я плохо играл? Неправда, я хорошо играл…
— Нет, играл ты великолепно, ты не можешь плохо играть. Но тебе нужна большая публика, ты должен ездить за границу, иначе тебе конец. То, что ты все эти годы играешь в провинциальных дырах, уже оставило след в твоей душе. Ты теряешь свое качество великого артиста, который должен быть над толпой, а не с нею, ты теряешь высоту духа. Ты мне ничего не говори и не отвечай. Я сама артистка и знаю, как больно тебе это слышать, особенно после такого триумфального концерта. Но я была обязана сказать тебе… А теперь, если хочешь, можешь забыть наш разговор.
Весной 1973 года пригласили нас принять участие в музыкальном фестивале по волжским городам с симфоническим оркестром г. Ульяновска. Слава согласился, из-за него пришлось принять приглашение и мне.
Кандидатура Ростроповича обсуждалась на специальном совещании в Министерстве культуры — можно ли допустить его к дирижерскому пульту оркестра из города, где родился и качался в колыбели вечно живой Ильич. После сильнейших дебатов постановили, что можно, но… без лишнего шума. Приехав на концерт в эту «столицу мира», первое, что Слава увидал, идя по улице, — это расклеенные на афишных щитах объявления о важнейшем событии в городе — о выставке кроликов. Из-под объявлений в начале и в конце торчала его фамилия Рос……ич. Заклеить афишу дал распоряжение первый секретарь обкома Скачилов, чтобы люди не шли на концерт, думая, что он отменен. Но фамилия оказалась очень длинной — не хватило кроликов, чтобы заклеить. Вот у Ильича фамилия короче, для нее вполне хватило бы.
Увидев из-под кроликов лишь свою торчащую голову и пятки, а вечером на концерте — пустой зал, возмущенный Ростропович тут же послал телеграмму Брежневу с требованием прекратить издевательства, срывы концертов, дать ему возможность работать, в противном случае он вынужден бросить свою профессию. О чем и сообщил мне.
— Да кого же ты напугать собрался?
— Не пугать, но не захотят же они лишиться такого музыканта! Они должны вызвать меня и говорить со мной.
— Ну, я знала, что ты наивен, но не до такой степени. Тебе же с детства вбивали в голову, что незаменимых в этой стране нет. И что ты для них за птица такая, что они будут с тобой разговаривать? Ты для них такой же смерд, как и все прочие. Подумаешь, Брежнева захотел испугать, что бросишь свою профессию. Ну и бросай, глуши водку стаканами, скорее сопьешься или инфаркт получишь, они только этого и ждут. Доставишь им этим большое удовольствие.
— Нет, но какое свинство… Я приезжаю на концерт в эту дыру, и эта сволочь имеет наглость заклеить мои афиши…
— Подожди, то ли еще будет. Ты вспомни, что Шостаковича, Прокофьева и Пастернака хлестали по щекам. Раз ты на них замахнулся — они будут делать все, чтобы свести тебя к нулю. Я тебя предупреждала, но ты мне не верил… Меня терпят в Большом театре только потому, что не могут просто уволить с моим званием народной артистки СССР, а до пенсии мне еще несколько лет. Придраться же к моей профессиональной форме невозможно — я пою лучше других и выгляжу тоже лучше других. Но каждый раз, когда я выхожу на сцену, я шкурой своей чувствую, как чьи-то глаза впиваются в меня в надежде, что у меня наконец не выдержат нервы, что я сорвусь и тогда можно будет со мной расквитаться. Какого мне это стоит напряжения, как мне тяжело все это и оскорбительно — не знает никто на свете, и прежде всего ты. Но я знала, что меня ждет, а потому никому не жалуюсь, хожу задрав голову назло всем моим завистникам, и торчу у них как кость в глотке.
Оркестру предоставили небольшой пароход. Маршрут начинался с города Горького — на Западе теперь известного как место ссылки академика Сахарова, — затем Казань, Куйбышев, Саратов, Сталинград, Астрахань. Конечно, у нас каюта «люкс». Крохотная, как и все, отличается она от других лишь тем, что есть в углу маленький умывальник. Ни уборной, ни ванной, естественно, в «люксе» нет. Гастроли наши длились примерно месяц.
Дали мы за это время около двадцати концертов. Конечно, во всех афишах значились наши имена, и от публики отбою не было. Появлялось много рецензий, всегда восторженных. Хвалили оркестр, благодарили за высокое искусство дирижера и певицу, не жалея восклицательных знаков. Все было. Только имен певицы и дирижера не было.
Тут уж не свалишь на какого-то перестаравшегося идиота. Ясно, что приказ шел из ЦК по всей стране.
Первое, что бросалось в глаза, это то, что ни в одном из приволжских городов, ни в магазинах, ни в ресторанах, мы никогда не видели свежей рыбы. Впрочем, мяса в магазинах тоже не видели. Но что же тогда едят люди? В Казани, столице Татарии, иногда в магазинах бывает свинина, которую татарам запрещает есть их религия. Уже много лет мясо распределяют по талонам, один-два килограмма в месяц на человека. В той же Казани, проезжая рано, на рассвете, по городу, я обратила внимание, что у некоторых магазинов уже стоят очереди. Я подумала, что женщины с утра пораньше рвутся за какими-нибудь импортными товарами, но, подняв глаза повыше, увидела название магазинов и обомлела — «Молоко»!
Да как же живут эти несчастные? Встать в очередь в пять часов утра, чтобы купить молоко для ребенка… Если бы не видела своими глазами, никому бы на свете не поверила, что возможно такое в России не в военное, а в мирное время. Во всех городах люди на улицах хмурые, неприветливые. В гостиницах, в ресторанах — грязь, нищета и убожество. И это по всей Волге, от Горького до Астрахани.
Самые большие и лучшие здания заняты партийными учреждениями: областной комитет партии, городской комитет партии, районные комитеты партии… Да сколько же их по всей необъятной России? И сколько же вас, дармоедов, осело во всех этих комитетах? Везде одни и те же лозунги, славящие коммунистическую партию и правительство за счастливую жизнь народа. А со стен домов глядят на все это «великолепие» портреты вождей — их тупые рыла преследуют советского человека от рождения и до самой смерти.
Да, если до революции в России был один Царь, отвечающий перед Богом за свой народ, то теперь свой партийный царь и его бесчисленные царедворцы есть в каждом городе Страны Советов. Не верят они ни в Бога, ни в Маркса, ни в черта и дьявола, а только в свою ненасытную утробу и пользуются теми же привилегиями, что и вожди в Кремле, — порядок есть порядок, и охраняется здесь он строго.
Однажды сумев создать для себя эту райскую систему, они не остановятся ни перед чем, чтоб сохранить и удержать ее. Кому же охота добровольно отдать всю эту роскошную жизнь, лишиться сладостной власти, этого единственного источника их материального благополучия, лишиться возможности самолично казнить или миловать? Будучи, в основном, по своим данным бесцветным середняком общества, где еще они получат такие блага и привилегии, при каком ином режиме?
Особое впечатление, конечно, оставил Сталинград — кусок земли, где в войну решилась судьба советской России. Где «за Родину, за Сталина» полегли в землю сотни тысяч людей, физический цвет народа, где земля в полном смысле слова пропитана кровью. Сегодня это новый город с огромной промышленностью, заводами, фабриками. И опять — ничего в магазинах, на пустых прилавках белая бумага.
Пришли в ресторан нашей гостиницы пообедать. За наш стол села молоденькая девушка лет двадцати, я с нею разговорилась.
— Вы приезжая?
— Нет, я здешняя. А почему вы спрашиваете?
— Да как-то не принято в России, чтобы женщина, да еще одна, днем ходила в ресторан.
— Я здесь работаю недалеко, так в перерыве хожу сюда обедать.
— Но ведь это дорого.
— Что же делать? Зато мне не нужно после работы по магазинам в очередях стоять. Вечером съем хлеба да выпью чаю и спать.
— А разве на службе у вас нет столовой?
— Так там же ничего нет. Тут в гостинице только и можно прилично пообедать. И чисто здесь, красиво, пьяных мало.
— А с продуктами как у вас? Плохо?
— Да нет, ничего, что-то купить можно. Живут люди.
— Вот мы сейчас проехали по всей Волге и ни в одном городе не видели в продаже рыбы. Мы когда выехали из Москвы, то всё мечтали рыбы свежей поесть. В какое время года больше всего ловят рыбу?
— Я не знаю… Рыбы у нас не бывает.
— А с мясом как?
— И мяса не бывает.
— И давно эти трудности?
— Да ведь я родилась здесь. Так на моей памяти мяса в магазинах никогда не было.
Меня поразили спокойствие и какая-то обреченность во всем облике этого юного существа. Хрупкая, скромно, но чистенько одета, видно, что все очень бережет. Видя, как она все тщательно доедает, ничего не оставляя на тарелках, я невольно подумала, что вот как раз сейчас в Москве от законспирированной, как военный объект, правительственной столовой, что около кинотеатра «Ударник», отъезжают черные, бронированные лимузины с плотными занавесками на окнах, за которыми прячутся от любопытных глаз кастрюли с борщами, бифштексами, жареными гусями, поросятами и прочей снедью — пайки для «слуг народа» и для советской элиты. Пайки! Как же нужно презирать свой народ, чтобы позволить себе такое бесстыдство.
— Где же вы работаете?
— Здесь, недалеко. Я чертежница.
Ах, милая, значит, если ты ходишь сюда даже и не каждый день, то вся твоя зарплата тут. За тарелку супа да кусочек жесткого мяса… Но как же так? Сталинград — город-герой. Уничтоженный во время боев и заново выросший на крови и костях сотен тысяч бойцов, насмерть стоявших, буквально своими телами остановивших фашистские орды. Для такой ли жизни после них? Чтобы через тридцать лет после войны, в мирное время, женщины на рассвете вставали в очереди за молоком для детей, а молоденькая девушка совершенно спокойно, как само собой разумеющееся, сказала, что на ее памяти всегда были пустыми прилавки магазинов… Эту ли беспросветную жизнь в недостойной нищете и патологической лжи призывает защищать с мечом в руке «Родина-мать» — огромная, чуть ли не стометровая статуя, установленная, как на гигантской братской могиле, на Мамаевом кургане и хорошо видная с разных сторон Сталинграда.
А может быть, России давно уже нет? Есть государство Москва — набитая до предела людьми, учреждениями, министерствами… И, как в Ноев ковчег, в предчувствии потопа, рвутся туда, спасая свои жизни, люди, звери… И носит этот ковчег по высохшему морю со странным названием «Советский Союз». Где, к каким берегам он пристанет и кто выживет в нем, никому знать не дано.
Осенью 1973 года Большой театр выезжал на гастроли в Милан. Не желая больше позволять властям бить меня по самолюбию, я решила отказаться от гастролей и пошла к директору театра, недавно назначенному Кириллу Молчанову.
— Кирилл Владимирович, вы умный и порядочный человек, мне не нужно вам долго объяснять, в каком положении я оказалась. Вы знаете, что по указанию, исходящему из ЦК, меня как прокаженную изгнали с радио, телевидения, мое имя запрещено упоминать в прессе.
— Да, я это знаю и всей душой вам сочувствую.
— Тогда как вы себе представляете мое положение сейчас, когда театр едет в Милан? Ведь из всех итальянских рецензий на спектакли с моим участием, которые перепечатают в советских газетах, вычеркнут мое имя. Терпеть такое унижение перед всей труппой я не намерена и за себя не поручусь. Поэтому, во избежание громкого скандала, да еще за границей, я прошу вас освободить меня от поездки.