Ром больше не видел ничего. Тьма залепила ему глаза. Во тьме, незрячий, он вышел вон из-за стола, пошел, протянув вперед руки, натыкаясь на столики, на чужие локти и плечи, на хлопок рубах, на трикотаж маек. Падали бутылки, и вытекала из них пьяная жидкость, которой люди утешались в горе и в радости. Переступали ноги, и шел Ром вперед, все вперед и вперед, не зная, где из проклятого кафе выход. Чье-то тело преградило ему дорогу, как если б он был река, поток.
– Ты! – Женская рука схватила его за ухо, за ворот рубахи, трясла, трепала. – Ты, очнись! Ну и что, девчонку увели! Не сахарная! Не растает!
Вусмерть пьяная Алисия качалась перед ним туманной насмешливой тенью. Сигарета падала из угла ее рта, сползла сначала на плечо, потом на грудь, она вскрикнула от ожога, ловила сигарету пальцами, не поймала, зло раздавила на полу носком истоптанной туфли. Давила долго и сладострастно, как поганую муху. Он все это наблюдал. Он прозревал медленно и страшно.
Когда пелена спала с глаз – подумал: Фели, зачем ты оживила меня?
Все понял.
Все видел, что с ней происходит.
Вот ее к машине несут.
Вот кричит она, вопит, рот, как лягушка, разевая.
Вот уталкивают ее на заднее сиденье, на нее орут, приказывают: «Молчи!» – а она не унимается.
Вот под ребро кулак ей суют, чтобы заткнулась.
Замолчала. Боится. Это страх.
Это еще жизнь. Она еще длится.
Жизнь закончится, когда чужой мужчина будет с тобой?
Да. Она закончится для тебя.
Для других – может, будет еще идти, еще мерцать: мираж в горах, медуза в океане.
Вот машина стронулась с места, едет.
Едет все быстрее, быстрее.
Зачем так быстро? Уже не уследишь.
Не знает названья улиц. Не знает площадей и переулков.
Бензинная гарь, и мужской терпкий парфюм, и рвотный запах резины, и стеклянное горло бутылки, что суют ей в рот: отпей! Полегчает!
Один человек, а у него много рук. Как у осьминога. Он ведет машину. Он пьет текилу из горла. Он порвал ей платье и гладит ее голую грудь. Остановка. Стук двери. Хочет отлить. Она слышит наглое, оглушительное журчание: будто он весело помочился на звонкую, натянутую кожу барабана.
Глава 38. Снять колготки
Кукарача вынес Фелисидад из машины на руках.
– Не притворяйся, что ты без сознания. Это тебе не поможет.
Фелисидад дернулась в его руках, но он держал крепко.
– Я же говорил, что будешь моя! А еще артачилась!
– Пока не твоя.
Она плюнула ему в лицо. Он рассмеялся.
– Люблю злых. Ах, пантера!
Сизая улитка плевка ползла по небритой щеке.
Взбежал по лестнице. Слепая от ненависти, Фелисидад не видела ничего. Что за дом, что за берлога? Она даже не успела испугаться, так ярость отвердила ей мышцы, заострила волю.
Ее бросили на безногий диван. Жалкая каморка. Стены изрисованы аэрографом. Позорные надписи, грубое порно. Это – жилище? Конура собачья.
– Ты не Таракан. Ты койот.
Диванные пружины под ней заскрипели. Она хотела встать – чужая нога пинком отправила ее обратно.
– Это так ты меня любишь?!
Захохотала.
– А ты не робкого десятка! Тебе правда пятнадцать?
– Шестнадцать.
Она потрогала серьгу в мочке: вырвет или скусит, с такого станет.
– Люблю таких свеженьких курочек!
– Кукарача…
– Что «Кукарача»?
– Сядь рядом.
Она хлопнула ладонью по увечному дивану.
Он опешил. Сел послушно. Всматривался в ее лицо, как в старую, на свалке найденную фотографию.
– Ты напоминаешь мне покойную мать.
Слова цедил по капле, их горечь была искренней.
– Она давно умерла?
– Я был ребенком.
– Отчего? Болела?
– Если бы. – Как от всунутой огнем внутрь, по-индейски, сигареты, в больном вздохе открылся, покривился рот. – Ее забили насмерть.
– Кто?
– Мой отец.
– Ты тоже забьешь меня насмерть?
Он молчал.
– После того как изнасилуешь меня?
Он молчал.
– Возьми меня в руки. Ощути меня. Я не прошу тебя меня пожалеть. Но я хочу, чтобы ты понял и узнал меня, живую. Ведь каждый живой человек из чего-то такого важного сложен. Что нельзя рассказать словами. А только – обнять и почувствовать. Ну вот. Так. Ты погоди, не сдергивай колготки. Мы с тобой еще успеем это сделать. Правда, успеем! Ты только слушай. Я родилась нежеланным ребенком, мама меня не хотела, потому что недавно родила Росу и еще кормила ее грудью. А тут я зародилась, и пузо опять, мать сильно расстроилась. А отец сказал: не дам травить плод, ты мне родишь это дитя, пусть нам чертовски трудно будет, родишь! Мои родители небогатые, совсем небогатые. Папа держит авторемонтную мастерскую. Хотя он учился в университете. Но не окончил, бросил. Потому что на маме женился. Они женились по любви. Мама Росу любила, слаще всех кормила, а меня шлепала. Однажды так наорала на меня – жуть! Я стояла в кроватке, еще младенец, смутно я это помню, вцепилась ручонками в деревянные прутья. Никак не хотела ложиться спать. А время позднее. И мать устала, измоталась. Роса орет, я ору, отец голодный с работы пришел, на кухне все громит! Ну мать и подскочила ко мне, размахнулась, и как влепит мне пощечину, мне, младенчику! И как заорет! В аэропорту «Бенито Хуарес» слышно было, так заорала на меня! У меня от этого крика уши заложило. И перед глазами – мрак. Оглохла, ослепла. Ножки трясутся. Хныкаю и, слепая, тихо опускаюсь на подушки, коленки подкосились. Скрючилась. В угол кроватки забилась. Дрожу. Мать испугалась сильно. Меня гладила, обнимала. Я чувствовала, как на меня, на мой лоб и темечко, льются ее слезы. Они обжигали меня. А я не хотела плакать. Не могла. У меня все дрожало внутри. И вся я там, внутри, была сухая, пустая и твердая.
– Ты правда все это помнишь?
– Да. Помню. Я очень рано себя стала помнить. Когда мама дала мне пощечину – наверное, годик мне тогда стукнул. А так – помню еще раньше. Помню обои в доме у бабушки Лилианы. На них были нарисованы бегемоты и фламинго. У бегемотов пасть разинута, а фламинго стоят на одной ноге, и крылья розовые. Я гладила пальцем фламинго, ласкала, а бегемотам давала щелбана. Это мне месяцев восемь было. Мне года не исполнилось, когда мы оттуда, от бабушки Лилианы, съехали. И дом этот бабушкин вскоре сгорел. А потом я маме про рисунок на обоях рассказываю, а она ахает: не может быть, чтобы так помнить! Но вот помню же!
Я все помню. Помню то, что было до меня. Ну, как будто то, что было с другими людьми, а словно это все было со мной. Когда я маме стала об этом рассказывать, она сказала: тебе передался дар от бабушки Инесы, а Инесе – от прабабушки Росарии, а ей – от праматери нашей, ее имя только мама знает, она мне не говорит, кто это. Праматерь была из рода, где смешались семьи ацтеков и семьи майя. Мама стала учить меня колдовать. Я сначала смеялась. Не хотела. Мы ездили на пирамиду. Там моя душа вышла из тела, и я увидела сверху всю свою жизнь.
– И что твоя жизнь? Я в ней тебя изнасиловал?
– Мне не все картины показали. Да я и не хотела все видеть. Увидишь всю жизнь – и неинтересно жить будет. Но, знаешь, то, что я увидела и узнала, я сразу постаралась забыть. Очень тяжело жить с постоянным знанием. Вот сейчас будет то, а теперь вот это. Чувствуешь себя раскрытой шкатулкой. И никто не знает, что в тебе лежит, а ты все знаешь, и грустно тебе от этого. Грустно и пусто. Как будто все прожито, и ты древняя старуха, и тебе осталось только плакать перед окном, вязать в кресле безразмерный носок, просто так, чтобы время провести, и беззубо шамкать мелко нарезанный банан. Парила над собой, там, в пирамиде, и страшно стало – а вдруг не войду обратно в тело, как же в небесах, в пустом воздухе буду жить? Мать произнесла заклинание, и я скользнула обратно в тело, и смеялась от радости, что вернулась домой. Говорят, что мы на Земле гости; а я не так чувствую. Знаешь, мне кажется, мы, в своем теле, на земле именно дома, в доме родном. И он у нас один. И его тоже могут разрушить… ну, как настоящий дом: взорвать, расстрелять… как во время войны… испоганить всяко. Сжечь… как дом бабушки Лилианы. А бабушка Лилиана была заколдована на огонь. Огонь ее преследовал. То на ней, во время венчания, свадебное платье загорится. То лодка запылала, на которой они с дедушкой Бенито плавали по озеру в парке Сочимилько. Лодка в огне, они оба в воду прыгнули! Плывут, и хохочут и плачут! И марьячис, что им в лодке песни пели, тоже в воду попрыгали! То вот дом сгорел. И в сундуках в том доме сгорели все родовые драгоценности бабушки Лилианы. Я видела их. Такие красивые! Хризолитовые кулоны… колечки с алмазами… атласные покрывала… индейские полосатые шапки, для обряда жертвоприношений богу Кетцалькоатлю, сыну Коатликуэ… ну, людей мы уже в жертву не приносим, только зерна, маис, деревянные дудочки, пестротканые ковры… Все сгорело, а бабушка Лилиана смеется: опустелой легче уходить с земли! Так она и ушла с земли – не на земле умерла, а в воздухе. Опять настиг ее огонь. Знаешь, она летела с дедушкой на самолете в Европу, а самолет взорвался! Они оба погибли в пламени. Обломки самолета на землю упали. Их тел не нашли. Может, Пернатый Змей взял их к себе на небо? Или Дева Мария?
– У тебя каша в голове. Кетцалькоатль, Христос, Мария. Я не верю ни в каких богов. Это все костыли. Человек выдумал богов для себя, чтобы не ходить без подпорок, если больной и хромой. Кто смелый – смотрит жизни в глаза. Прямо в рожу глядит. Не прячется. Ну, хватит болтать. Давай. Я уже не могу. Он штаны порвет.
– Стой. Погоди! Ты торопишься. Не спеши. Люди всегда спешат. Я знаю. Всем всего хочется скорее. Ты все сделаешь, и тебе будет печально. И ты меня возненавидишь. Сразу, как все кончится. Не торопись! Не…
– Хватит. Довольно! Ты заболтала меня. У тебя язык без костей. Раздевайся! А то всю одежку на тебе порву.
– Я не хочу раздеваться. Мне холодно. Зуб на зуб не попадает. Давай так. Я просто сниму трусы. И спущу колготки. И все.
– Ишь, хитрая! Я хочу щупать твою грудь. Я люблю кусать груди девчонок. Как зверь становлюсь. Могу всю ночь напролет и по многу раз. Ты от меня в восторге будешь. Что кислая такая? Будто тебя лимоном накормили!
– Гляди, я задрала юбку. И живот мой голый. Неужели тебе надо, чтобы я непременно вся голая была?
– Дура. Ох, дура. Смотри, я уже голый. Пока ты тут трепалась, я разделся. А тебе и дела нет. Пощупай, какой он горячий. И твердый. Поцелуй его. Возьми его в рот. Ты умеешь это? Если не умеешь – научу. Буду говорить, а ты делай.
– Кукарача! Кукарача! Пожалуйста! Ну пожалуйста! Не надо!
– Дьявол! Надо! Все надо! Всегда надо! Это же кайф! Это – жизнь! Ну!
– Я ненавижу тебя. Я – не буду с тобой!
– Ах, ты так?! Гадина. Гадина! Дрянь! Драться! Ты мне щеку расцарапала!
– Я тебе глаз вырву!
– А я тебе – руки сломаю! И – безрукую – оттреплю!
– Пусти! Таракан…
– Вот так! Вот так! Вот так! И еще так! И так! И так! И…
– …почему ты молчишь? Не молчи. Ну говори! Говори же что-нибудь! Ты что, сдохла, что ли?! Не притворяйся! Я из-за тебя в тюрьму не загремлю! Нет! И не надейся! Ты же не девица! Ты баба! Настоящая баба, в шестнадцать лет! Не морочь мне яйца!
…ну что, ну что, ну что ты, ну что…
…идиотка, хватит держаться за живот и реветь, он же у тебя не хрустальный… не алмазный…
…что притихла?! Что задумала?!
…ну спи, спи… я больше тебя не трону…
…ты дрянь.
…ты такая красивая, слушай… у меня красивее девчонки не было… никого красивей тебя не трахал…
…ты, слышишь, что ты как мертвая, не пугай меня…
Кукарача уснул. Фелисидад поняла, что он уснул. Она притворилась спящей, и он поверил. Очень осторожно она встала, натянула трусы и колготки, застегнула лиф и крючки на юбке, пятилась к двери. За дверью послышались голоса. Это возвращались в логово отработавшие в кафе Алисии марьячис. Парни сейчас войдут сюда. Бросят гитары. Увидят ее. Их трое. Фелисидад, что они сделают с тобой? Догадайся, что. Догадалась?
Быстро, на цыпочках, она перебежала от двери к другой, стеклянной. За стеклом – балкон. Сколько до земли? Спрыгнет? Разобьется? Пусть. Лучше сломать ногу, руку. И она уползет, зажав в зубах боль, как пантера стискивает в пасти загрызенную носуху.
Скрип балконной двери. Стук – входной. Они входят, а она уже на балконе. Второй этаж. Ерунда. Она ловкая.
Зубы стучали. Очень хотелось пить. Губы искусаны, вспухли. Тело человека живет для еды и питья, а еще – для любви, а если нет любви, то твое тело используют, как зубную щетку. Сломают и выкинут. На свалку.
«Мне место на свалке. Меня осквернили. Ром теперь не захочет меня! Я все ему расскажу. Не смогу утаить».
Смешливый тонкий голосок пропел внутри: зачем выворачиваться наизнанку? Зачем ему правда? Он будет любить тебя и такой. Какая разница?
Она перекинула ноги через балконные перила. Всунула носки между каменных жердей. Руками держалась за холодный камень. Луна светила прямо в лицо. Земля была рядом и далеко.
Слышала голоса в комнате. Марьячис расталкивали дирижера: что дрыхнешь, лентяй! А девочка где?
«Черт, черт, а девчонка-то где?!»
Торопливые шаги. Беготня. Ругательства.
В то время как распахнулась, отлетела со звоном, и разбилось стекло, балконная дверь, Фелисидад прыгнула вниз.
Ей повезло. На свежевспаханном газоне возвышался куст азалии. Она еще цвела. Лиловые, алые цветы, запах свежего белья, лимонной цедры. Фелисидад упала прямо в куст, и ветки разодрали ей лиф, расцарапали щеки и шею. Обняв азалию, обдирая кожу о ломающиеся ветви, она сползала вниз, на землю. Только бы не увидели. Здесь темно. И, может быть, у них нет карманных фонариков.
«Врешь! Есть!»
Тонкие голубые лучи уже шарили по газону, по асфальту, выискивая, ощупывая. Фелисидад метнулась вбок от круга света. Поползла по газону; перекатилась с боку на бок, когда луч уже почти воткнулся в нее. Откатилась. Успела. Болел бок. На темном, черно-красном платье не видна кровь; и хорошо, что не видна. Опять боль! Опять кровь! А, из этих кирпичиков сложена жизнь? Она и не знала!
Вскочила и побежала – другого выхода не было, да она и не искала.
Сверху, с балкона, посыпались, как зерна вареного маиса, ругательства и проклятья. Ей казалось, она отбежала далеко. Но за ней уже гремели шаги, и ноги били, били в барабан земли. В ее черную, натянутую на дикий подземный огонь кожу.
Глава 39. Черная пантера
Кукарача бежал широко, грамотно, хорошим и крупным, выверенным шагом. Рядом с ним мельтешили, перебирали ногами, бестолково взмахивали руками Алехо и Мигель, Федерико отстал, он был погрузнее, потолще, прихрамывал и задыхался. Четверо парней, неужели они не догонят одну девку!
В голове Кукарачи разом, одновременно, пронеслись две жгучие страшные мысли: первая: «зря я ее не пришил после постели!», и вторая: «догоню – пришибу». На бегу, ловя ночной воздух ртом, он затолкал эти грешные мысли далеко и глубоко. За пазуху. Внутрь разгоряченного погоней тела. В беспросветную щель уснувшего – или уже мертвого? – разума.
– Наддай, парни! Добавь!
– Добавь! – крикнул он марьячис, так кричат тренеры на стадионе.
«Что за хрень, соревноваться с чертовой сикушкой. А быстро бежит!»
Фелисидад летела прямо, будто по начерченной мелом на асфальте стреле. Битое стекло вонзилось в ногу. Она не заметила ни раны, ни боли.
Парни настигали.
Она оглянулась через плечо на бегу – далеко ли, догоняют ли – и, увидев их уже близко и услышав дикое, зверье сопение за спиной, внезапно повернула за угол.
Одинокий фонарь освещал пустую улицу. Поздний час. Час перед рассветом.
– Дьявол! – завопил Федерико, жирной уткой шлепая за убежавшей вперед троицей. – Ушла!
– Сюда! – крикнул Кукарача и повернул за Фелисидад.
В мертво-синем фонарном свете он видел черно-алый всплеск ее юбки.
Новая улица. Другие дома. Фонари отмечают расстояние: полосы и круги света сталкиваются, сшибаются.
Вон она, бежит впереди, как ни в чем не бывало!
«Сейчас. Еще немного. Ах, дрянь».
– Ведь она все расскажет. Ведь это суд, Таракан.
– Ничего подобного! Я скажу – она сама дала!
– Тебе никто не поверит.
Алехо ускорил темп. Кукарача добавил. Вот она уже близко. Черт, как близко! Сейчас он схватит ее за кофтенку! За это смуглое, голое сладкое плечо!
Он не заметил, как она опять исчезла.
«Свернула!
Куда?! В этот проулок?!
Или забежала в подъезд?!»
Шарил глазами по стенам домов. Жалюзи опущены. Все спят. Все двери закрыты. О черт, закрыты! Все!
– Где она?! – бешено, брызгая слюной, проорал он, обернувшись к Алехо.
Алехо, задыхаясь, потный, лоб блестел, как мокрый сморщенный авокадо, показал пальцем: там.
– Налево!
Все четверо повернули налево.
Гулкий топот по мостовой.
Подгулявший автобус вынырнул из-за угла. Шофер наведывался к милой и спешит загнать казенную машину в гараж, не то его утром ждет взбучка от начальства.
Пустой оранжевый аквариум автобуса плыл медленно, важно, перегородив дорогу.
Они, чертыхаясь, обежали автобус, глаза дергались как на ниточках – искали пропажу.
– Вон она!
Мигель взбросил руку. Рука прошила тьму, как молния, ударившая не с небес, а снизу, из-под земли. Черно-красная юбка моталась поодаль. За пальмами, за киоском, где днем продавали туристам дрянные сувениры.
– Лови ее!
– Эй, стой!
«Она сейчас устанет. Она уже устала. Еще немного. Изнурим ее. Сама на асфальт ляжет. Взвоет, пощады запросит».
Ноздри раздувались. Это была охота.
Он – охотник, она – добыча.
Это не Мехико. Это древняя сельва.
И она – зверь. И он – человек.
И он настигнет зверя и убьет его.
– Ты правда убьешь ее?
– Правда убью.
– Почему? Ведь она нравится тебе!
– Вот поэтому и убью.
Мигель бежал и думал: догоним – свяжем, на плечах домой притянем.
Он тоже думал о ней как о звере. Как зверя, ее чувствовал.