А здесь, в зале, я велю Ирене повесить золотую маску ацтекского Царя Солнца. Огромную такую маску! Великанскую! Я сама на аукционе куплю! Ну и что, что дорого стоит! На хорошую вещь денег не жалко! Ах, не хватит, говорите? Тогда куплю подделку. Позолоченную! Какая разница! Лишь бы блестело! Копия?! Все в жизни копия. Детки – копия родителей. Любовь – копия любви. Все повторяется, вы не заметили разве?! Мы повторяем все, что было до нас. Мы – самих себя повторяем! И ничего нового нет под старой луной! Ничего! Ничего! И я, Алисия ваша, пью все ту же текилу, что делали тысячу лет назад! И люблюсь все так же, как все бабы до меня, задирая ноги и вопя во всю глотку! И меня так же, как всех и всегда, положат в гроб и закопают. Черт! Уж пусть лучше сожгут! Пепел, это как-то привычно. Бог, кури на здоровье наш прах! Самый вкусный табак на свете!
Глава 45. Родня
Бабушка Рома не помнила, не понимала и не знала, сколько времени она летает над землей, легкая, как ветер.
Она забыла о том, что ее тело лежит под землей. Ветер и полет стали ее уделом; и она не жаловалась на такой поворот событий. У нее не было глаз, чтобы видеть, – она видела душой. Не было слуха – она слышала душой. Она не могла осязать и вдыхать – это делала ее душа, различая множество запахов, ощупывая мягкое, твердое, липкое, жгучее.
Душа обнимала невесомым дыханием весь черный круг Земли. Иногда душа, ощущая радость, хотела смеяться, но у нее не было рта, чтобы смеяться и целовать.
Лишь улыбка, тихо сияя, расцветала внутри.
И слезы, если душа горевала, чуя чужое страданье, текли внутри, невидимые и золотые, и тут же таяли во тьме.
Шли дни, шли годы, а душа, летая над землей, забывала вчерашний день и вчерашний год; лишь одно помнила душа, странствуя над миром, – Рома, потому что Ром всегда и всюду помнил бабушку.
Бабушка видела и знала все, что происходило с Ромом и Фелисидад.
И, летая в широком небе, она могла видеть глазами души и говорить голосом души с умершей родней Фелисидад – с ее предками, с ее мертвыми бабушками и дедушками, дядьями и тетками, с вереницей людей, уходивших во тьму веков, чья солнечная кровь в Фелисидад текла.
Так встретила бабушка Рома в небе бабушку Фелисидад, Лилиану Торрес; бабушка протянула к ней невидимые руки, окликнула ее неслышным голосом, и Лилиана увидела ее и улыбнулась ей.
«Я знаю тебя, душа, – сказала Лилиана Торрес, – моя внучка любит твоего внука».
«Больше жизни», – подтвердила бабушка.
«А правда, моя внучка очень красивая? Ты видела ее сверху, летая над Мехико?»
«Правда, – ответила бабушка, – твоя внучка очень красивая, красивее всех девушек в мире».
Лилиана довольно улыбнулась, и душа бабушки увидала нежную улыбку другой души.
«А правда, мой внук лучше всех парней в мире?» – еле слышно спросила бабушка, смущаясь своего дерзкого вопроса, ибо в нем таился ответ.
И Лилиана Торрес ответила:
«Правда, святая правда».
«А правда, что наши с тобой внуки – пара?»
И так ответила седая Лилиана Торрес, разбившаяся на самолете, не долетевшая до красивого, как крупный бриллиант, итальянского озера Комо:
«Конечно, сеньора Зинаида, они пара, настоящая пара. Лучшая пара в мире».
Душа превратилась в порыв ветра. Душа взволновалась.
Хотела заплакать душа от восторга и печали, но не смогла.
И спросила тогда:
«А откуда ты знаешь мое имя, Лилиана Торрес?»
«Оттуда же, откуда и ты мое».
Поблизости от старухи Лилианы Торрес бабушка видела множество летящих в воздухе фигур. Прозрачные, похожие на метельные вихри тела сшибались, сталкивались, обнимались и разъединялись, улыбались плачущими лицами, скалили зубы голых калавер, сияли еще живыми слезными глазами, разрывали кольца крепко сплетенных рук и ног, падали и опять поднимались, и многих бабушка узнавала в лицо: мертвые родичи Фелисидад Торрес летели рядом с ней, обступали ее, водили вокруг нее в небесах, как вокруг новогодней елки, вьюжные хороводы. Свист ветра! Ширь неба! Седая сеньора Лилиана Торрес на миг замешкалась, слепо и неловко подалась вперед, будто хотела обнять бабушку. И бабушка к ней полетела по холодной, обитой звездной парчой пустоте.
Душа хотела душу обнять.
Налетел ветер. Свились в клубок души, тела, снега. Нахлынули океанские воды. Снизу, из-под земли, восстала волна огня. Пасть пантеры раскрылась. Запели, распустив синие хвосты, павлины в маленьких золотых коронах на крошечных головах. Закачались на морозе березы. Над пирамидой Луны зажглась Луна. Керосиновая лампа, при ее свете можно читать древние книги. Разбирать забытые символы и говорящие знаки.
Обнять! Прижать к груди! Мы же родня!
…не смогла.
И, исходя вечными слезами, так сказала душа Рому: «Ромушка, услышь запах теста от моих рук, и запах жареных беляшей, и запах духов «Красная Москва» от моего седого, на затылке, пучка, и узнай мое цветастое платье, в нем я танцевала с тобою танго, и большое зеркало в спальне нас отражало. Попробуй мою еду, не забывай ее! Только я готовила тебе холодец, только я натирала на терке едучий, пахучий хрен. И крошила в фарфоровую салатницу селедку под шубой. И запекала курицу в духовке, посыпав ее резаным чесноком. Ты помнишь мои песни? Я помню, как ты их слушал! Я все помню! Помни и ты!
Помни. Не забывай.
Я-то тебя никогда не забуду.
Я буду ждать тебя здесь.
Ведь я люблю тебя больше всех девушек и женщин твоих, что будут еще у тебя в жизни, и даже больше Фелисидад, сужденной жены твоей, я твоя бабушка и мать, бабушка и отец, бабушка и сестра, бабушка и жена, бабушка и дочь, бабушка и внучка, бабушка и небо твое. Так, как я, не будет любить тебя никто, и я больше всех людей на Земле и в широком небе люблю тебя».
Ром поднял голову с подушки. Ночь. Фелисидад спит.
На ее груди больше нет золотого крестика бабушки Лилианы.
Они закопали его на кладбище, поминая их нерожденного ребенка.
«Бабушка рядом», – подумал Ром.
Привстал на локтях. В окно светила полная луна.
Он втянул ноздрями запах беляшей.
«Нет, брось, что ты, с ума сошел, это донья Лусия, бессонная, призрак, сухой листок, неслышно жарит на кухне тако».
А песня? Ведь была песня! Он слышал!
…это сеньора Лусия на кухне поет.
Она поет о Солнце, что никогда не заходит на севере; о Луне, на которой живут души мертвых. Она очень старая и скоро уйдет из мира живых. На ее груди, он видел, горит золотая слеза крестика. Надо ее попросить, чтобы подарила крестик Фелисидад.
Чтобы – успела.
Подарить. Допеть. Дожарить тако.
Глава 46, и последняя. «Общедоступная астрономiя»
Под сводами здания аэропорта «Бенито Хуарес» разносились гулкие голоса: объявляли прибытие и вылет. На табло вспыхивали имена городов. Людской муравейник жил и копошился, народ тащил чемоданы, толкал тележки и коляски, волок на спине битком набитые рюкзаки – люди отправлялись вдаль со своим скарбом, и своя ноша не тянула, не давила. Ром, оглядываясь, подумал: как хорошо, что у меня маленький и легкий рюкзак.
Он остановился и взял Фелисидад за плечи. Она заглянула ему в глаза.
Так стояли, глядели друг на друга.
«Сколько можно так простоять? Час? Год? Всю жизнь?»
– Я бы мог стоять так всю жизнь.
Фелисидад обвила руками его шею.
– Я тоже.
Она изо всех сил старалась не плакать.
Ром уже прошел регистрацию на рейс, и они стояли у стойки, и вот-вот, через несколько минут, объявят посадку, и он опять уйдет – по граниту, по коридорам, по земле и по воздуху, истает, улетит.
– Ромито. Я хочу сказать тебе.
– Что?
Он обнял ее. Так стояли, тесно обнявшись.
– Я жду ребенка.
Внутри ее вспыхнули стыд и радость. Пролетело черное от налившейся крови лицо Кукарачи. Пролетела музыка, опахнула диким крылом. Выплыло, закачалось лицо Рома, и Фелисидад зажмурилась – так сильно, ясно сияло оно.
– Правда?
– Правда.
– Что ж ты раньше не сказала?
– Я хотела сейчас. На прощанье.
Ром покрыл ее лицо поцелуями.
– Но мы же не прощаемся! Mi corazon!
– Mi corazon.
«Кто отец – Ром или Кукарача? Кукарача или Ром? Это неважно, сказала мать. Да она и сама знает: неважно. Важно то, что родится ребенок. И дай ей Бог выносить, не скинуть его».
– Только носи осторожней, – сказал Ром. – Чтобы все было о’кей.
– Да. Все будет о’кей.
– Не смотри ни на что страшное. Ужастики по телевизору не смотри.
– Я их вообще не смотрю. Пошли они.
– Не ругайся. Он должен слышать только ласковые слова. Говори с ним ласково.
– Да. Я уже говорю.
Сцепили руки. Быстро дышали, будто плыли, и воздуха не хватало.
– Наш сын, – сказал Ром, и горло перехватило. – Вот он. Пришел.
– Только носи осторожней, – сказал Ром. – Чтобы все было о’кей.
– Да. Все будет о’кей.
– Не смотри ни на что страшное. Ужастики по телевизору не смотри.
– Я их вообще не смотрю. Пошли они.
– Не ругайся. Он должен слышать только ласковые слова. Говори с ним ласково.
– Да. Я уже говорю.
Сцепили руки. Быстро дышали, будто плыли, и воздуха не хватало.
– Наш сын, – сказал Ром, и горло перехватило. – Вот он. Пришел.
– Еще придет. Еще ждать.
– Да. Подождем.
Людской гул доносился издалека, из-под облаков.
– Ты ешь только все самое вкусное. Самое-пресамое. Фруктов побольше ешь. Соки пей.
– Я и так пью. Я соки люблю.
– В зоопарк не ходи. На крокодилов не гляди.
– А на лошадей – можно?
– Можно. Лошади красивые. Тебе надо глядеть на все красивое.
– Ты говоришь как моя бабушка Инеса. Когда мама была беременна Мигелем, бабушка кричала ей: «Милагрос, смотри день и ночь на портрет Изабеллы Кастильской! Это радует ребенка!» И совала ей в руки репродукцию. Из старого журнала.
Она засмеялась. Ром засмеялся тоже.
Над их головами разнесся потусторонний, темный гул. Будто летел из глубины черных небес истребитель. Гул обратился в слова, они сыпались сверху, как бомбы, и разрывались под ногами, перед глазами.
«Посадка на рейс Мехико – Лондон – Москва! Посадка…»
Ром сгреб Фелисидад в охапку. Последний раз обнять. Вот так поцеловать. Так, так и еще так. Она закрыла глаза. Поцеловать ее в глаза. Губы плывут, язык плывет, милое лицо плывет мимо, ускользает, уплывает. Океан плещет, захлестывает. Океан слез. Океан времени. Он полетит над океаном. Он вернется.
– Милая моя, моя милая…
– Милый мой. Прощай.
– Береги себя.
– Ты тоже береги себя.
– Наш сын…
Шаги зашуршали, зазвенели, застучали. Колеса снялись с места и покатились. Люди тронулись, перемещаясь, убегая, удирая, исчезая, чтобы вновь появиться из брюха железной птицы на другом конце земли.
– Te amo.
– Te amo.
Они оторвались друг от друга, Ром дернулся, будто ударенный током, нелепо взмахнул руками и побежал, словно за ним гнались. Потом остановился, повернулся, искал глазами Фелисидад. Она стояла, прижав одну руку к груди, другую к животу, такая маленькая, крошечная черненькая птичка, с разметанными по плечам дегтярно-черными волосами, и Рому показалось – черное густое вино стекает с ее головы ей на плечи. Он улыбнулся и еще выше вскинул руки над толпой. Над всеми бегущими, спешащими людьми. Над миром, подарившим им друг друга. «Все, что было, – все сказка. Будем готовы к правде! Будем!»
Когда самолет, огромный аэробус, разогнался и взмыл в ночное небо и поднялся, тяжело заваливаясь набок, над Мехико, Ром выглянул в иллюминатор и увидел внизу, далеко под собой, звезды. Карту звездного неба. Вот Орион с Бетельгейзе и Ригелем, с троицей звезд на косо висящем поясе. Вот слепящий зрачки Сириус, осьминог с разноцветными щупальцами, и тянутся лучи сквозь черноту, переливаются, играют. Вот Процион и Альтаир. Он видел Вегу и мрачно-алый Антарес, горящий глаз Сатурна и кирпичный Марс, далеко ввысь закинутый ковш Большой Медведицы, помнил все имена звезд ковша – и шептал арабские медно звенящие слова: Дубхэ, Мерак, Фекда, Мегрец, Алиот, Мицар, Бенетнаш. Вспомнил, что над Мицаром есть еще Алькор; и различил его, порадовавшись зренью. Зачем черный круг звездного неба лежит под ним, под самолетом?
Самолет резко забрал вверх, пилот рванул штурвал на себя, тошнота и тьма вынырнули изнутри и застлали глаза. Ром догадался: это огни Мехико внизу, а вовсе не звезды. Там, внизу, среди огней, едет к себе домой маленькая девочка Фелисидад, и ей всего лишь шестнадцать лет. А она уже прожила целую жизнь. И он вместе с ней.
И еще одну – проживут?
«Мы проживем вместе еще тысячу жизней», – жестко сказал себе Ром.
Услышал голос над собой:
– Вам плохо, сеньор? Многие с трудом переживают взлет. Вам принести воды? Лекарство?
Ром вскинул глаза на хорошенькую стюардессу. Она спросила это по-испански, сделала вежливую паузу и произнесла то же самое по-английски.
– Спасибо, – ответил по-английски Ром, – воды, пожалуй.
Самолет набирал высоту, задрав нос, стал крениться на правый бок. Железная махина показалась Рому огромным больным океанским животным, не знающим, куда деваться от боли и тоски, – и вот оно выбрасывается на берег, на гибельную сушу, и задыхается от земного воздуха, и закрываются глаза. Крен увеличивался. Огни в иллюминаторе встали отвесно, Ром захотел уцепиться за подлокотники кресла – и не смог. Он все еще был пристегнут к креслу ремнем безопасности. Самолет валился и валился набок, двигатели гудели беспощадно, красивенькая стюардесса, как циркачка, шла по ковровой дорожке, балансируя, чтобы не упасть, с подносом в кукольных ручках. Сейчас бы не воды, а коньяка, подумал Ром, и тошнота нахлынула новой волной. Боль, а вот и ты, как давно тебя не было.
Боль явилась не тихо и неуверенно, а нагло и торжественно, во всей красе. Разлилась из сердца по телу. Он опьянел от боли, и коньяка и не надо, и текилы. Почему такая сильная боль? Такой не было никогда. Может быть, это особенная боль? И она не только ему принадлежит?
Он догадался, пусть поздно: эта боль – за всех. Боль сердца всегда за всех. Человек думает – ах, болит у него сердце, болит ножка, болит ручка, и это он сам, драгоценный и неповторимый, страдает! Нет: это в нем болит другой, это в нем страдает чужой. Мучится – далекий. Счастлив тот, кто объемлет всю боль земли, все страдания людей: ныне живущих, умерших и будущих. Что такое время, как не собрание болей, перемежающихся радостями?
За всех, да, за всех! Я знаю – у вас у всех болит! Вы все боитесь и дрожите, как я! И вам всем так же невыносимо больно, как мне! Что мне сделать, милые мои, любимые люди, для вас?! Как мне избавить вас от этой боли?! Я ничего не могу сделать для вас, кроме того, что любить вас, только смело, плача и смеясь, и глядя вам в лицо, в ваши лица, искаженные болью и страхом, любить, любить вас. Любить! Вот оно, счастье. И всю жизнь – любить! И по смерти – любить!
Боль росла и ширилась, и расширяла изнутри грудную клетку, и грудь Рома становилась странной полой, безбрежной Вселенной, конечной, но безграничной: в какую сторону ни покатись внутри полого шара – везде боль и свет, свет и боль. А может боль стать радостью? Конечно! Бесконечной радостью! Разве какой другой человек на Земле сподобился вот так, в одно мгновенье, ощутить боль за всех – и радость за всех!
Земля в круглом иллюминаторе вдруг оказалась сверху, как гигантская снятая шляпа. Раздался звон стекла: выпал поднос из рук стюардессы, покатились между кресел бутылки и стаканы. Ром глубоко вдохнул воздух. «Боль, я люблю тебя. Радость, я люблю тебя», – сказал он молча всем людям, что терпели его боль вместе с ним и внимательно, тихо слушали его.
«Может, мы летим на север? В ледяную, золотую страну Ацтлан? Туда, где никогда не заходит солнце? Фели, ты умеешь смотреть на солнце? Ты говорила – ты умеешь!»
Лицо Фели, жгучеглазое, цвета смуглого манго, возникло и закачалось перед ним, и хрипло, чуть слышно, так, чтобы только она одна слышала его, он медленно сказал ей, и звуки цедились капля по капле, медом, горячим воском:
– TOTUS TUUS.
А потом тихо-тихо спросил, и не знал, себя или ее:
– А где же четвертая буква «Т»?
Железный морской зверь валился набок, переворачивался кверху брюхом, выпрыгивал из черного огненного пространства на берег новой жизни.
– Фели! Я люблю тебя!
– Фели, я люблю тебя, – гундосо повторил рядом с ним странный лохматый парень. К спине парня были привязаны два самодельных ангельских крыла, сработанных из кусков марли и скрученной медной проволоки. Парень по-птичьи встряхнул крыльями, присел возле кресла Рома и взял его за руку.
– Не бойся, старик, – сказал кудлатый ангел Рому и оскалил беззубые десны. – Так всегда при взлете. А при посадке еще хуже. Но ты не дрейфь. А знаешь, звезды испытывают боль, прямо как люди. Я теперь летаю между звезд и все про них знаю. Ты пожалей их. Они тоже живые. Все живое. Все!
Ром кивнул. Рука беззубого ангела была живая и горячая. Все было по-настоящему в этих картонных, нарисованных небесах. Он покосился и увидел: на коленях у соседа слева лежала старинная книжка. Обложка показалась ему знакомой. Родной. Он прищурился и прочитал: «КАМИЛЬ ФЛАММАРИОНЪ. ОБЩЕДОСТУПНАЯ АСТРОНОМIЯ».
Не будет никакого конца света, да, не будет, а может, это он и есть? И он не узнает его в лицо? Все священные, старые книги об этом писали; и жрецы об этом лили кровь из-под священных ножей; и быки об этом мычали; и ягуары рычали; и все битвы об этом звенели всеми мечами, стреляли орудиями всеми, а толку? Человек не верит в смерть. Не верит в конец света. Слишком это больно – думать о том, что уйдешь навсегда. Колдовство конца – ничто перед колдовством начала. Змея не кусает свой хвост, и раковина размыкает спираль.