В безлюдных полях разливались озера пыли, и посреди озер горели неяркие костры. Вокруг костров стояли коровы без пастухов, застывшие в этой жаре, среди этой ночи, и на тусклом красном фоне резко чернели их рога.
Наконец он опять остановил машину и на этот раз положил ей руку на плечо и поцеловал — с нежностью или грубо, он и сам не ощутил. И оттого, что он этого не ощутил, он понял: да, вот оно. Потом они замерли, не целуясь, прижавшись друг к другу лицом, и было темно, а время шло, шло. Жара проникла в машину и придавила их своей тяжестью, москиты сплошь облепили руки и даже веки.
Уже потом, когда они пересекали далеко раскинувшееся открытое пространство, он увидел сразу два костра. И ему стало казаться, что они уже давно едут по какому-то огромному, круглому, запрокинутому вверх лицу. Костры, которые мелькали в стороне от дороги и вокруг которых собирался скот, — глаза и открытый рот этого лица, а само лицо, сама голова — это и есть Юг, юг Юга, край света, который еще южнее его. Дальше простиралось все тело гиганта, огромное, нескончаемое, вечное, точно созвездие или ангел. Огненный и, может быть, падающий в бездну, думал он.
Она, видимо, крепко спала, откинувшись на спинку, как ребенок, и шляпа лежала у нее на коленях. Ее профиль был рядом с ним и чуть сзади, потому что он пригнулся к рулю, стараясь выжать как можно больше скорости. Ее пляшущие сережки мерно позвякивали. Они словно бы о чем-то рассказывали. Он смотрел прямо перед собой, и скорость, с которой он гнал этот старый, перегревшийся, взятый напрокат "форд", была поистине сатанинской.
Теперь мимо стали то и дело мелькать похожие на сарай одинокие строения в свете неона, очерчивающем крыши и контуры, — кинотеатры на перекрестках. И у него появилась надежда, что эта длинная, плоская дорога, по которой они доехали до самого ее конца, развернулись и вот теперь возвращаются, все-таки приведет их когда-нибудь домой.
Мы перестаем верить в то, что с нами произошло, только если кому-то все рассказали и вернули событие в мир, из которого оно к нам пришло. Ни он, ни она, думал он, каждый по своим причинам, никогда не расскажут о сегодняшнем дне (разве что их принудят силой): как они, двое незнакомых людей, уехали от всех в неведомый им край и вот теперь благополучно возвращаются — все висело на волоске, но волосок выдержал. За стеной дамбы, на том берегу, небо над Новым Орлеаном неярко переливалось — точно это играло северное сияние. Сейчас они пересекли реку по высоко вознесенному мосту и влились в длинный поток огней, несущихся к городу.
Потом он затерялся в шумной путанице улиц, вместе с другими машинами сворачивая наугад то вправо, то влево, пока наконец не сообразил, где он. У следующего указателя он остановил машину и, вытянув шею, сощурившись, стал разбираться в нем, и тут она выпрямилась на своем сиденье. Это был перекресток Араби. Он развернулся по кругу.
— Ну вот мы и вернулись, — тихо сказал он и наконец-то позволил себе закурить сигарету.
И то, во власти чего они были весь этот день, вдруг исчезло. Оно мгновенно взметнулось, огромное, как ужас, крикнуло голосом человека и кануло.
— Я так и не выпила там воды, — сказала она.
Потом назвала ему гостиницу, где остановилась, он отвез ее туда и простился с ней на тротуаре. Они пожали друг другу руки.
— Простите меня… — Он вовремя понял, что она ждет от него этих слов.
И она простила его. И не только простила — если бы она не спала так крепко и проснулась раньше, она бы рассказала ему о себе. А сейчас она подняла руку, поправляя волосы, и вращающаяся дверь закрылась за ней, и ему показалось, что навстречу ей в холле двинулся какой-то мужчина. Он вернулся к машине и сел.
Домой, в Сиракьюс, ему ехать только завтра утром. Он долго вспоминал — почему и наконец вспомнил: жена просила его остаться здесь лишний день, чтобы пригласить без него, на свободе, своих незамужних университетских подруг.
Он тронул машину, и в горячем, как тело, воздухе улицы, где запах выхлопа неразделимо сливался с запахом спиртного, уловил сигнал, возвестивший, что ночная жизнь Нового Орлеана началась. Когда он проезжал мимо заведения Дики Грогена, знаменитая Джозефина играла на своей фисгармонии "Лунный свет". Он благополучно привел потрепанный "форд" в гараж и, сдав его, вдруг вспомнил, впервые за много лет, какие дерзкие мечты переполняли его в юности, когда он учился в университете в Нью-Йорке, а адский грохот, духота, столпотворение метро дохнули на него, как встарь, музыкой и ожиданием любви.
Предвестники
В субботу вечером, около одиннадцати, доктор снова остановил машину у кабинета, в котором вел прием. Он с недавнего времени завел привычку играть по субботам в клубе в бридж, но сегодня за ним три раза присылали больные, и сейчас он только что вернулся от мисс Маршии Поуп. Прикованная к постели, она не верила ни в какие лекарства, и особенно в транквилизаторы; каждое утро перед завтраком у нее случался приступ, иногда приступ неизвестно по каким причинам повторялся в субботу вечером, но память ее не пострадала, она развлекалась тем, что страницами читала наизусть Шекспира, "Arma virumque cano"[13] и других классиков. Чем пламенней мисс Маршия Поуп декламировала, тем более младенческим становилось ее древнее лицо — морщины исчезали без следа.
— Надеюсь, теперь она будет спать без снотворных, — сказал он компаньонке, которая спокойно сидела в кресле-качалке.
Миссис Уоррем добросовестно ухаживала за мисс Маршией Поуп; может быть, просто не нашла подходящего предлога бросить хозяйку. Она равнодушно смотрела, как мисс Маршия Поуп корчится в судорогах, равнодушно слушала ее декламацию. Из своего захолустья она так и не добралась до школы, где мисс Маршия Поуп обучала латыни, обществоведению, английскому языку и литературе три поколения жителей Холдена, штат Миссисипи, и куда она лет сорок таскала кожаный портфель, объемистей докторского чемоданчика.
Когда он сегодня защелкнул замок своего чемоданчика, мисс Маршия открыла глаза и очень ясно произнесла:
— Ричард Стрикленд! Мне сообщили, что Айрин Робертс живет не там, где ей положено. Признавайтесь, кого из вас следует высечь?
— Не огорчайтесь, мисс Маршия. Мы с ней не развелись, — ответил он, но было непонятно — дошли его слова до ее сознания или нет.
В приемной он взял местную газету, на которую подписывался, — на первой полосе был снимок: молодой человек жжет прямо перед объективом репортера повестку с призывом в армию, — запер дверь и решил ехать домой. Спустился по лестнице, вышел на улицу, и тут кто-то потянул его за рукав.
Он увидел девочку-негритянку.
— Скорее, — прошептала она.
Его чемоданчик лежал на сиденье, где он его оставил. Проскользнув в заднюю дверцу, девочка встала у него за спиной, и он поехал в сторону негритянской окраины. У железнодорожного переезда ему встретилась машина начальника полиции — они одновременно пересекли рельсы, и доктор успел разглядеть, что пассажиров в его машине нет, — и он стал спрашивать девочку: "Кто заболел? Где живет?" Но она только показывала ему, что надо свернуть вот в этот переулок, потом в тот, и наконец они добрались до маслобойного завода.
Сегодня здесь фонари на улицах не горели. Последняя лампочка, которую они увидели, едва освещала огромный, мрачный, как пещера, цех, где стояла хлопкоочистительная машина. Свет фар выхватывал мертвый золотарник по сторонам дороги, и трава казалась такой же каменной, как мост через речушку.
Лишь только девочка положила руку ему на плечо и он остановил машину, как он услышал мужские голоса; но еще раньше глаза его различили несколько небольших белых пятен в воздухе возле низкой крыши — это куры устроились на ночлег на дереве. Потом он увидел красные огоньки сигарет. Во дворе сбилась плотная толпа, как на похоронах. Здесь были одни мужчины. Из церкви неподалеку шел и шел народ и вливался в толпу перед домом.
Мужчины расступились перед ним и перед девочкой, и они поднялись по разбитым ступенькам и прошли через веранду. В дверях кто-то посветил ему керосиновой лампой. Он шагнул в комнату, набитую женщинами. Девочка прошла дальше, к железной кровати и встала в ногах. Сопровождаемый лампой, он двинулся по газетам, расстеленным на полу от порога до кровати.
Женщина на кровати была жива. Она лежала высоко в подушках, закрытая до подбородка темным стеганым одеялом. Из-за вращающихся глаз купол ее лба казался массивным, как таран.
Доктор Стрикленд откинул одеяло. Молодая угольно-черная негритянка лежала в белом платье, в туфлях. Прислуга? Но тут он разглядел, что белая ткань была, конечно же, не накрахмаленный ситец горничной, а блестящий, мягкий шелк и что от плеча наискось через грудь тянулась смятая полоска красной ткани — что-то вроде лозунга. Он развязал узел на поясе и отбросил лозунг, чтобы не мешал. Кто-то уже расстегнул ворот туго обтягивающего атласного платья; он стал расстегивать дальше, и женщина забила ногами о спинку кровати. Она не успела оттолкнуть его руки — он обнажил ее грудь и потом рану под ней. Это было маленькое отверстие, из него слабо сочилась кровь. Белое платье было в пятнах крови, они уже почти высохли.
— Вскипятите воды. Почему раньше за врачом не послали, не до того было?
Женщина схватила его за руку и впилась в нее острыми ногтями.
— Ей пытались оказать помощь? — спросил он.
— А вы что, сами не видите, что нет? И вы ее тоже не трогайте, она не хочет, — произнес чей-то голос в комнате.
На шее у женщины были бусы в виде острых жемчужных клыков. И когда он снял их, девочка, которую посылали за ним, вскрикнула. "Отдайте мне!" — попросила она, но ближе не подошла. Больше никаких ран он не обнаружил.
— Дышать больно? — Он обращался к женщине, но, казалось, думал о чем-то своем.
Ее соски отбрасывали тени, похожие на финики; он стал слушать ее стетоскопом, но она не могла глубоко вздохнуть. Запах пота, поднимавшийся от постели, заполнял душную комнату, как пар закипающего чайника, казалось, газеты, которыми была обклеена комната, вот-вот отстанут и упадут; запах обволакивал чем-то тусклым его собственную белую руку, его пальцы, простукивающие тело женщины. Это был тошнотворный запах сенсации. В жарком свете лампы по лицам приблизившихся к нему женщин пот тек ручьями. Сбоку, совсем близко от него, что-то блестело: на шишечке кровати, куда сам бог велел закидывать мужскую кепку, висел тамбурин. Он вынул из ушей стетоскоп и услышал, как по комнате летают вздохи: привычные домашние звуки — так шаркает по полу метла, когда хозяйка готовится к приходу возлюбленного.
— Отойдите все, — приказал он. — У вас что, газ тут горит? — Было и без того жарко в этой набитой людьми комнате, но он, обернувшись, увидел, что половина конфорок горит синим пламенем. Когда он взял руку женщины послушать пульс, ее губы искривились и она стала вырывать руку.
Девочка, которую посылали за ним и потом послали в кухню вскипятить воды, принесла чайник, не дождавшись, пока он вскипит, и ее пришлось отослать обратно. Наконец воду вылили в таз, лампу поднесли ближе, к самому его локтю, точно собирались палить ему руку, как курицу.
— Отойдите, — приказал он. Женщина все старалась прикрыть грудь рукой, а он все отводил ее руку прочь. Из раны судорожно выплескивалась кровь, точно она ожила на свету.
— Долотом для колки льда?
— Точно, угадали, — подтвердило несколько голосов.
— Кто?
В комнате наступила тишина; слышно было только, как во дворе смеются мужчины.
— Сколько времени прошло? — Он посмотрел на дорожку из газет, расстеленных по полу. — Где это случилось? Далеко отсюда? Она сама сюда пришла?
Было странное ощущение, что здесь, в этой комнате, кто-то посылает ему манящие улыбки. Он поднял голову и слегка ее повернул. Парящий уголек, который через равные промежутки наливался светом, оказался трубкой, которую курила стоящая у двери старуха в белом накрахмаленном переднике.
— У нее что-нибудь откашливается? — продолжал допытываться доктор.
— Вы что же, не узнаете ее? — закричали они, потому что он спрашивал все не о том.
Он выпустил запястье женщины, и ее рука снова потянулась к ране. Сверкнув на него глазами, она снова ее прикрыла. И он узнал женщину, как будто она заговорила с ним.
— Да это же Руби, — произнес он.
Руби Гэдди и в самом деле была прислуга. Пять дней в неделю она убирала второй этаж здания банка, где находился его кабинет.
— Руби, я доктор Стрикленд, — сказал он ей. — Что ты сделала?
— Ничего! — закричали в комнате, отвечая вместо нее.
Глаза женщины перестали бегать и успокоились на застывшем лице девочки, которая опять стояла в ногах кровати и смотрела на нее с этого успокаивающего расстояния. Взгляд отразился во взгляде: сестры.
— Но ведь я должен знать! — Доктор обвел комнату глазами. На щелястом полу возле его ног прямо на газете сидел ребенок, он только сейчас его увидел, изо рта у ребенка дудочкой торчала ложка. Во дворе раздался взрыв грубого хохота — примерно так же хохочут члены холденской масонской ложи, когда какой-нибудь остряк расскажет похабный анекдот или историю о неграх с убийством. Он нахмурился при виде ребенка, а ребенок — мальчик — поглядел на него поверх ложки, втянул поглубже ручку в рот и громко чмокнул.
— Она замужем? Где ее муж? Это он ее так?
Женщины в комнате тоже принялись хихикать, а стоящий у кровати доктор почувствовал, что кто-то шмыгнул по его ноге, и чуть не упал.
— Черт, кто это тут бегает? Крысы?
— Не угадали, доктор.
По полу носились морские свинки, не только в этой комнате, но и за стеной, в кухне, где кипятили воду. Один из зверьков потянулся к полузавядшей веточке сельдерея, которая лежала на обложке Библии на столе.
— Переловите этих тварей! — закричал доктор.
Ребенок засмеялся; вслед за ним засмеялись женщины.
— Легко сказать — переловите. Вон они какие юркие.
— Да уж, морских свинок нипочем не поймать. Попробуйте — сами увидите.
— А знаете, откуда они здесь? Это их Дейв развел. Сам потом ушел, а их оставил, чтобы никому житья не было.
Доктор почувствовал, что тяжесть уходит из пальцев Руби и придавливает ее локоть и плечо к кровати. Ее глаза закрылись. Мальчик лет пяти с невинно-плутовским лицом взял ветку сельдерея и присел на корточки на пол; женщины в комнате двигались, жестикулировали, смеялись все громче, и наконец доктор Стрикленд крикнул, заглушая шум:
— Тихо, замолчите! Это Дейв ее? Говорите. Ну?
Он услыхал, как кто-то плюнул на плиту. Потом:
— Да, Дейв.
— Дейв.
— Дейв.
— Дейв.
— Он, доктор, угадали.
Имя повторялось и повторялось, переходило из уст в уста, и доктор тяжело вздохнул. Но наполнил комнату не его вздох, а вздох раненой женщины — свободный, со стоном наслаждения.
— Стало быть, Дейв Коллинз? Похоже на него. Мне чуть не каждое воскресенье приходится накладывать ему утром швы, вам всем это известно, — сказал доктор. — Я знаю Руби, знаю Дейва, и если бы сейчас включили электричество, я всех бы вас назвал по имени, вы это отлично знаете. — Глаза его остановились на Ори — она досталась ему в наследство вместе с другими достопримечательностями Холдена, где утвердилась на главной площади двадцать лет назад; сейчас она сидела в своей детской прогулочной коляске, расправив на коленях цветастую юбку и подоткнув ее под культи ног.
Набирая в шприц лекарство, он заметил, что в комнату протиснулось еще несколько любопытных и все они были в белых платьях с красными лозунгами на груди, как у Руби. Лампу подняли высоко над ныряющими тенями голов, и сердце на прибулавленной к стене открытке с поздравлением в Валентинов день налилось ярко-красным; он нагнулся к постели, и лампу тут же опустили и стали подносить все ближе, ближе к женщине, казалось, огонь вот-вот пожрет ее.
— Я ничего не вижу, — сердито сказал доктор, и лампа мгновенно отлетела и вознеслась ему за спину, и он подумал, что так волноваться может только мать.
— Сдается мне, кончается наша Руби, — произнес чей-то голос.
Ее глаза так и не открылись. Он сделал укол.
— А сам-то он где — Дейв? Это его начальник полиции ищет? — спросил он.
Девочка сделала несколько шагов и посадила ребенка на постель у самого лица Руби.
— Убери его, — сказал доктор.
— Она его как будто не видит, — сказала девочка. — Погладь маму.
— Сейчас же унеси его отсюда, — приказал доктор Стрикленд.
Ребенок открыл глаз матери своими пальчиками. Глаз закрылся, и мальчик заплакал, как будто она это нарочно.
— Унесите ребенка из комнаты и уведите всех детей, вы что, не слышали? — Доктор Стрикленд поднял голову. — Нечего им на такое смотреть.
— Тузи, унеси его к соседям, — сказал кто-то.
— Никуда я его не понесу. Меня и так столько времени не было, я за доктором ходила, а вы мне обещали, что потом уж я останусь до конца, — громко возмутилась девочка.
— Ладно, оставайся. Но тогда держи Роджера.
Ребенок в последний раз потянулся к лицу матери серой, как беличья лапка, рукой с неподрезанными ногтями. Женщина, которая держала лампу, поставила ее и сама схватила ребенка с кровати. Он задрыгал ножками, и тогда она стукнула его по голове.
— Вы что, хотите, чтобы он идиотом вырос? — в ярости закричал доктор.
— Ну уж я-то его растить не буду, не надейся, — сказала мать женщине, лежащей на кровати.
Напряженность ушла из ее лица. Сознание уплывало. Положив ее руку вдоль тела, доктор еще раз осмотрел рану. Рана была ровная и очень аккуратная. Все так же стоя возле женщины и наблюдая за ней, он взял ее руку и стал смывать запекшуюся кровь — с тыльной стороны кисти, с мозолистой ладони, с пальцев.
Потом снова нащупал ее пульс и тут увидел, что она открыла глаза. И пока он считал удары сердца, он все время ощущал взгляд этих глаз, они казались огромными и словно бы заслоняли циферблат часов. Они невидяще утверждали власть смерти. Она знала, что умирает. И память не сделала последнего усилия и не приказала опустить веки, когда он положил ее руку обратно на постель, снял с ног туфли, поставил их на пол, когда отошел от кровати и свет лампы снова ударил ей в лицо.