И снова прошли недели и месяцы. Я водил ее в дансинг и танцевал так, как танцуют с родственницами, мило, но без увлечения. Раз бесцеремонно вошел в ванную комнату, когда она купалась, даже не извинившись, взял полотенце и равнодушно вышел. Раза три-четыре под разными предлогами ночевал у нее на диване, удивляя тем, что моментально засыпал, даже не дослушав ее слов.
И девушка привыкла ко мне, привязалась теплой дружеской любовью и прильнула к моей груди, как вьющееся растение обвивается вокруг опорного столба.
— Теперь — пора, — сказал я себе.
Прежде чем решиться на последний шаг, я сделал еще один обходной маневр: подвел разговор к теме разведки и по-дружески, задушевно, по-братски предложил Изольде подумать, не захочет ли она помочь правому делу, не желает ли изведать приключений и не нуждается ли в деньгах. Разговор был в мягких тонах, полушутливый, но Изольда все поняла сразу.
Встала, взяла меня за плечи и, смотря мне прямо в глаза, сказала:
— Не продолжайте. Не нужно. Я отвечаю: нет. Слышите: нет! Нет!!
Я выдержал ее взгляд и ответил серьезно:
— По каким соображениям? Политическим? Моральным?
Мы закурили. Сели. Долго молчали: я не торопил с ответом.
— У меня нет политических убеждений, а в своей морали я далеко не уверена, — сказала она наконец. — Но я хочу руки сохранить чистыми. Не испачкать пальцы чужой кровью и золотом. Я сильна только в личных привязанностях. Во всем остальном хочу идти по жизни стороной. Но у меня достаточно ума и силы воли, чтобы свято хранить чужие секреты: я не могу быть союзником, но никогда не стану предателем. Я — ничья.
Я нахмурился.
— Это плохо. Это — опасно. Сейчас ничьих бьют и справа, и слева. Неразумно изображать из себя цветок, лежащий на наковальне. Один удар молотом и вы погибнете!
Но она счастливо засмеялась:
— Какой вы умница и поэт в душе! «Цветок между молотом и наковальней!» Как красиво сказано! Ничего лучшего в жизни мне не надо!
И поцеловала меня в лоб.
Потом мы долго молчали, курили, пили виски. Когда она ушла, я написал рапорт, что от вербовки Изольды отказываюсь, но рекомендую всегда и во всем ей верить как безусловно честному человеку.
Прошли годы. Я видел, как советские люди и коммунисты за границей изменяли Революции и предавали Родину. Один из руководителей нашей группы, генерал-майор Порецкий (Людвиг), награжденный орденом Красного Знамени за боевые заслуги, для того чтобы заслужить у наших врагов доверие, продал всех работников, которыми руководил, и был убит нашей агентурой в такси по пути из Женевы в Лозанну, а его приятель в звании полковника (фамилию его забыл, подпольная кличка Вальтер) изменил, нагадил и скрылся.
Изменяли и продавали и наши дипломаты — Беседовский, о котором я подробнее пишу дальше или, например, Раскольников, человек, приведший в Петроград в ночь на 25 октября тысячи кронштадтских матросов. Старый большевик Беседовский стал ярым антикоммунистом и позднее стал во главе организации, которая на американские деньги до сего дня стряпает в Париже антисоветские фальшивки. Раскольников недурно устроился в Париже. На чьи деньги? Аллах ведает… Да, все это было…
Но Изольда ван Эйланд Оберон выстояла перед всеми искушениями любви и ненависти и с честью выдержала испытание временем. Ничейная девушка с синими глазами ушла из жизни незапятнанной и навсегда унесла с собой в могилу многие наши секреты.
Один из моих знакомых построил охотничий домик в чаще дремучего леса. Как-то осенней ночью мы с Изольдой сидели у ярко горевшего очага. Снаружи угрюмо шумел лес, дождь хлестал в окна, но в нашей лачуге было тепло и уютно. Мы сняли с вертела дичь и поужинали, распив бутылку бургундского, потом пили кофе и присели у огня с чашечками в руках. Смотреть на веселые языки пламени под вой ненастной погоды было приятно, и мы прижались друг к другу и долго молчали.
— Изольда, маленькая сестричка моя, — прошептал я, слегка сжимая ее в своих объятиях, — почему мне так мирно, так спокойно с вами?
— Потому что мы знаем и любим друг друга.
— Я люблю вас, это верно. Помните — такого бескорыстного и преданного друга у вас больше нет. Я — брат ваш… Но знаю ли я вас? — Я сделал паузу и качнул головой. — Нет…
Потом взял ее руки в свои.
— Знаете что? Мы одни… Снаружи буря… Расскажите о себе, и я буду любить вас еще глубже и нежнее.
Изольда начала рассказ, а я слушал, помешивая угли в очаге.
— По отцу — я шотландка. Обероны — старый дворянский род, богатый славой доблестных предков, но бедный поместьями и деньгами… Таких дворян, гордых именем и гербом и не имеющих мелкой монеты на стаканчик виски, у нас много. Издревле ведется, что они уезжают в далекие страны, чтобы сражаться в чужих армиях и, если удастся сохранить жизнь, потом к старости вернуться в родные горы, осесть на земле своих дедов небогатым помещиком, выпить невероятное количество виски и, наконец, почить на маленьком тенистом кладбище среди именитых людей своего клана.
— Однажды, летом, — прервал я, — мне пришлось бродить в горах Каледонии. Сейчас, после ваших слов, опять с умилением вспоминаю эти зеленые и мирные края: кудрявые горы и прохладные долины, свежие и росистые луга. Стада овец и седые пастухи, играющие на свирелях… Там время остановилось: идешь лугом по тропинке и все кажется — вот навстречу попадется Роб Рой или Айвенго!
— Я рада, что Шотландия так понравилась вам. Нужно понять ее и тогда нельзя не полюбить. Но продолжаю рассказ. В 1884 году моему отцу исполнилось двадцать лет. Дональд Оберон был тогда рослым и сильным парнем, смелым, замкнутым в себе, с подавленными в груди пылкими страстями, одним словом — настоящим шотландцем. Войн в это время не велось и, подумав немного, он отправился сначала в Индию, а потом — дальше, в Малайю и Голландскую Индию. Что он там делал, я не знаю, но лет через пять у него уже имелся небольшой капитал: в одном из национальных государств Малайского полуострова, в чудесно красивой и богатой стране, он приобрел землю и заложил плантации. Дела пошли хорошо, на участке скоро появился уютный белый домик, завязались личные знакомства с соседями-поселенцами. Но мой отец оказался человеком с неуживчивым и тяжелым характером — слишком гордым и независимым для небогатого пришельца, с претензиями, не соответствовавшими его скромному положению в обществе. Начались столкновения с богатыми соседями, заговорило ущемленное самолюбие и отец, вместо того, чтобы сдержать себя и смириться, пошел против чопорного и строгого общественного мнения. Накануне 1896 года он попросил руки дочери соседа, тот отказал. Насколько я понимаю, девушка любила отца и согласилась бежать с ним из родительского дома. План этот в последний момент стал известен отцу девушки, беглянку задержали, а моего отца под общий смех водворили в его маленькое поместье. Эта неудача глубоко ранила его гордость: он стал мрачным и нелюдимым и затаил жажду мести. Незаметно он продал часть своей земли, купил шхуну и уехал на Соломоновы острова. Скитания длились лет пять, и снова отцу удалось сколотить капитал, на этот раз побольше прежнего.
— Каким образом? — спросил я, живо следя за рассказом.
— Не знаю точно. Это была эпоха освоения нового сказочно богатого мира. Деньги тогда делались легко и не обязательно кровавым грабежом. Туземцы охотно покупали новые для них европейские товары, бурно шло освоение безлюдной и ничейной земли, ее быстрое окультивирование и перепродажа во много раз дороже последующим поселенцам. Они двигались в те края потоком, и важно было в нужном месте оказаться первым. Словом, деньги лежали на земле, и нужно было уметь нагнуться и поднять их.
— Надо полагать, что Дональд Оберон умел, — заметил я с улыбкой. — Ну и что же дальше? Потом он обрушился на головы своих врагов?
— Нет. Торговые дела связали его с Явой, и в 1900 году он женился на дочери крупного голландского чиновника. Брак был заключен по любви, больше того — молодые супруги просто обожали друг друга. Такое сильное взаимное влечение объяснялось, вероятно, противоположностью их внешности и характеров. Анна ван Эйланд была маленькой хрупкой девушкой, очень избалованной и нежной. Она воспитывалась в семье дяди, голландского консула в одном из крупных городов Южной Германии. Дядя, человек очень образованный и связанный узами дружбы с лучшими представителями немецкой культуры того времени. Консул был страстным почитателем Вагнера и сумел передать своей воспитаннице эту страсть.
Девушка прибыла в тропическую колонию, очарованная сумрачной героикой севера, тяжелой и патетической музыкой Вагнера, титанической образностью и глубокой идейностью его творчества. Анна хорошо играла на фортепьяно, и вот в тихие и жаркие вечера зазвучала под экваториальным небом величественная и суровая музыка севера, и девушка, от природы наделенная пылким воображением, уносилась в мир героев старинных германских саг.
Вероятно, сильный и гордый Дональд Оберон, молчаливый и несгибаемый, показался ей воплощением Зигфрида, Тристана или Персифаля, а Дональд в этой высокоинтеллектуальной слабенькой девушке нашел то, чего ему так недоставало. Словом, получилась прекрасная пара. Влюбленные друг в друга супруги, маленькая жена, которую на руках понес по жизненному пути большой, сильный и безгранично преданный ей муж.
Воцарилось молчание. Изольда, погруженная в воспоминания, глядела на тлеющие в очаге угли, а я прислушивался к угрюмому шуму леса и печальному журчанию дождевых капель. Трудно было представить себе пылающую жаром тропическую ночь и могучую вагнеровскую музыку, льющуюся сквозь пальмовый саде веранды белого дома.
Мне хотелось узнать, что же случилось дальше, потому что история Изольды не могла быть обычной.
— Итак, они были счастливы, — мягко проговорил я, желая вырвать Изольду из объятий прошлого.
— Счастливы?.. Да… В меру позволенного на земле. Анна умерла через год, и я оказалось причиной — мое появление на свет.
Отец мой едва перенес этот удар и возненавидел меня — маленький комочек живой плоти, укравший у него жену, возлюбленную и друга. Он выполнил пожелание матери и назвал меня Изольдой (мальчика назвали бы Зигфридом), но само это имя, напоминавшее Анну и ее высокие увлечения, делало меня неприятной. Отец сдал меня на воспитание родственникам матери в Батавии и уехал на свою старую плантацию в Малайе. Для него это означало возвращение к разбитому корыту, то есть отказ от новых попыток искать счастье.
Тогда Дональду Оберону исполнилось 36 лет. Он прибыл на старое пепелище богатым и независимым человеком, отстроил хороший дом, заложил обширные плантации и с головой окунулся в дела. Нужно сразу сказать, что характер его к тому времени окончательно испортился — он стал заносчивым и нетерпимым, и неудивительно, что через год все связи с соседями оборвались. Осталось только виски; отец начал пить, больше и больше опускаясь физически и морально.
Во время мировой войны среди туземного населения прокатилась волна недовольства и брожения — рабочие плантаций требовали повышения оплаты труда. Хозяева решительно сопротивлялись, оправдывая себя ссылками на застой в делах, вызванный войной, и доказывая, что повышение заработной платы рабочих означает для них немедленное разорение.
Из желания позлить соседей мой отец добровольно повысил оплату своим рабочим. Плантаторы подняли вой, предрекая отцу экономическое разорение и скорую гибель в руках распоясавшихся революционеров. Получилось, однако, совсем не то: рабочие успокоились и стали работать лучше, и скрытая ненависть к плантатору превратилась в открытую любовь. Дела пошли в гору. Ободренный этим, отец затратил большие суммы на улучшение быта рабочих, их питания и жилища, но расходы эти быстро возместились вследствие повышения производительности труда. Авторитет отца среди местного населения был огромный, а плантаторы окрестили его анархистом и начали ждать удобного случая для мести.
Как раз в это время, в 1916 году, обстоятельства в семье моего воспитателя заставили отца взять меня на некоторое время к себе. Я нашла его очень постаревшим, выглядевшим старше своих пятидесяти лет, одетым небрежно и редко трезвым. Встреча была холодной. Мне отвели половину обширного пустого дома, приставили толпу слуг — и все. Вы должны понять, что это была первая встреча семнадцатилетней девушки со своим пятидесятилетним отцом и, признаюсь, она потрясла меня: я привыкла к шумной жизни, к культурным людям, к отвлеченным интересам. И вдруг — плантация, толпа туземцев, пьяный хозяин — мой отец, муж Анны, которую я боготворила. Я замкнулась в себе, молча переживая крушение стольких иллюзий. Нудно тянулись обремененные бездельем дни, и единственным развлечением стало наблюдать потихоньку за отцом, который мне казался милым и жалким.
Однажды вечером отец сидел на веранде и пил, а я наблюдала за ним через окно своей комнаты. Прислуга была отпущена, потому что отец любил пить в полном одиночестве. Я смотрела на его худое и хмурое лицо и думала о том, что любовь к одному человеку в жизни странно превращается в жестокость к другому. Что, если бы сейчас нас увидела Анна? Вдруг послышались бы ее легкие шаги, и на веранду, где сидел над бутылкой мрачный и разбитый жизнью Дональд Обе-рон, вошла бы его маленькая и светлая жена, моя обожаемая мать, жизнь которой я погубила своей жизнью…
Неожиданно я услышала легкие шаги… Кто-то поднимался на веранду. Лицо отца просияло, он вскочил. На пороге стояла дочь старшины деревни; ее труднопроизносимое имя означало в переводе Темное Счастье.
Это была девочка моего возраста, то есть лет семнадцати, и удивительной, редкой красоты, — такой, какая может расцвести лишь в тех далеких и сказочных краях. Все в ней было прекрасно: и нагое тело, перехваченное на бедрах зеленой тканью, и тонкое темно-золотое личико, и в особенности глаза — огромные, черные, без блеска, чуть косоватые, с выражением невыразимо привлекательной томной неги. Девушка держала в руках поднос, на котором лежало бронзовое кольцо с зелено-розовым опалом. Стоя перед отцом, она почтительно объяснила, что рабочие, копавшие колодец близ древнего храма, нашли этот перстень в земле и старшина, ее отец, направляет находку своему любимому хозяину. Закончив тихую и робкую речь, девушка потупилась, протянула поднос с кольцом. В тот момент она была похожа на те прекрасные цветы, которые, вы сами знаете, нас иногда так привлекут с первого взгляда, что мы, проходя мимо, останавливаемся, долго смотрим с восторгом и восхищением и потом вдруг, неожиданно для себя, срываем. Почему? Зачем? Неизвестно. Вероятно затем, чтобы потом выбросить вон — это ненужное и лишнее в занятых руках маленькое чудо.
Отец долго любовался ею молча и стоял, слегка покачивать, с трубкой в зубах. Взял поднос из рук девочки и швырнул его на стол. Мгновение мялся на месте, не зная, что делать, и не сводя с Темного Счастья зачарованного взгляда. Потом хотел обнять ее… Случайно сдернул зеленую ткань с бедер… Опрокинул на диван и, держа рукой за горло, изнасиловал, повторяя хриплым шепотом: «Милая… дорогая…»
Это и есть центральное место моего рассказа.
Мне было плохо видно судорожно трепетавшее темно-золотое тело девочки. Но отец весь находился передо мной, рядом, в десяти шагах, и отвратительные подробности любовного акта предстали передо мной с ужасающей, с потрясающей простотой: нелепость позы и движений, безобразие физических деталей, галстук, съехавший набок, стоящие дыбом волосы, пот на побагровевшем лице, слюнявый полураскрытый рот и, главное — глаза, бессмысленные глаза человека, превратившегося вдруг в животное. Боже, если я проживу сто или тысячу лет, это лицо отца — мужчины, делающего любовь, навсегда останется со мной. Оно стало проклятием, сразившим меня насмерть. Я хотела оторваться от окна и не могла, потому что к отвращению и ужасу прибавилось еще одно, мне неизвестное дотоле ощущение — сладкое возбуждение, теплой волной пробегавшее по телу, сладкое томление, от которого хотелось потянуться и закрыть глаза.
Когда все кончилось, девушка поднялась. Я увидела измятое, опустошенное лицо.
Не сводя глаз с отца, оправлявшего костюм, она пятилась к выходу, точно боясь, что он опять кинется на нее. Там, где начиналась высокая лестница без перил, она не попала ногой на ступени и спиной упала с веранды на груду камней.
Мы бросились к ней, сбежались слуги. Все было ненужно: девочка лежала без сознания. Через два дня ее не стало.
Уже на следующий день соседи узнали о случившемся. Дела и похуже бывают часто в домах белых плантаторов, но общество и власти их тщательно покрывают. Однако на этот раз все зашевелились: настал долгожданный час мести. Дело предали огласке. Приехала полиция и следователь. Начался скандал. Конечно, до суда дело не дошло — осуждение белого было бы слишком опасным прецедентом, козырем в руках туземцев. Но отец был конченый человек — и в колонии, и на родине.
Изольда сделала паузу.
— Как, — нетерпеливо спросил я, — это конец вашей истории?
— Скорее подготовка к началу. Но рассказывать осталось немного. Открылась новая полоса нашей жизни. Отец ликвидировал имущество в колонии и вернулся в Шотландию. В родных горах, на землях нашего клана, было куплено небольшое поместье. В сером каменном доме у подножья хмурой горы отец заперся навсегда. Больше я не видела его трезвым, да и вообще мы встречались редко: он отправил меня учиться в Эдинбург.
В 1921 году он скоропостижно скончался. Мне было двадцать лет, когда я прибыла в серый каменный дом, как его новая владелица.
Стоял туманный день. Осмотрев запущенный сад, я вошла в дом, холодный и чужой. Неряшливость комнат меня поразила: конечно, отцу было все равно… Я прошла по дому, не снимая мокрого плаща и шляпы; позвала управляющего и приказала заложить экипаж, чтобы уехать оттуда навсегда.