Прогулка по лесам - Билл Брайсон 14 стр.


Четыре года спустя его назначили руководителем ботанического сада в Гарварде, где он проработал десяток лет, а также успел стать ведущим специалистом по птицам, выпустив в 1832 году в печать известный труд по американской орнитологии. Он был, по всеобщему признанию, весьма приятным человеком, которого уважал любой, кто имел честь с ним познакомиться. По крайней мере, так о нем рассказывают.

Уже во времена Наттелла леса преображались. Пантеры, лоси и серые волки истреблялись, как и бобры и медведи. Могучие первичные веймутовы сосны в северных частях леса, достигающие 220 футов в высоту (с двадцатиэтажное здание), вырубались для изготовления корабельных мачт или для того, чтобы освободить землю под фермерские угодья. Почти все они были повалены еще до окончания века. Повсюду витал дух некого безрассудства, возникшего из-за ощущения, что американский лес никогда не истощится. Двухсотлетние пеканы подрубались, чтобы легче было собрать урожай с самых высоких веток. С каждым уходящим годом картина леса ощутимо менялась. И только одна вещь осталась в изобилии совсем до недавнего времени, сохранив тем самым ощущение первородного леса, подобного эдемским садам. Это был могучий и грациозный американский каштан.

Дерева, подобно этому, не существует. Возвышаясь на сотню футов над лесным покровом, оно распустило свои ветви, каждой из которых нет равных по своей пышности. На одном дереве растут тысячи листьев, а на всех деревьях леса – порядка миллиона. И хотя каштан и вполовину ниже, чем восточные сосны, он по своей массе и симметрии является деревом совсем другого порядка. На уровне земли, в полную высоту, его ствол достигает трех метров в диаметре, а обхват – более семи метров.

Я как-то видел фотографию, сделанную в начале прошлого века, на которой были запечатлены люди, устроившие пикник в каштановой роще, недалеко от того места, которое мы с Кацем проходили, известного как национальный заповедник «Джордж Вашингтон». На фотографии изображена группа людей в пышных одеждах в погожий воскресный день – дамы с закрытыми зонтиками и мужчины с пышными усами и со шляпами-котелками на голове. Они удобно расположились на покрывале на полянке, позади которой в косых лучах света виднеются стволы деревьев невероятной величины. Люди на фотографии казались такими маленькими, такими смехотворно крошечными по сравнению с деревьями, что ты невольно задумывался: не шутка ли это, подобная старым открыткам с забавным названием «Типичная ферма Айовы», на которых арбузы были размером с амбар, а початок кукурузы помещался в тележку. Но все эти огромные каштаны на самом деле существовали. И такая картина наблюдалась на десятках тысяч квадратных миль холмов и бухт от обеих Каролин до Новой Англии. Увы, всего этого больше нет.

В 1904 году смотритель Бронксского зоопарка в Нью-Йорке заметил, что их статные каштаны покрылись доселе неизвестными маленькими оранжевыми червоточинами. В течение нескольких дней деревья начали болеть и погибать. К тому времени, когда ученым удалось установить, что деревья поразил гриб Endothia parasitica, вероятно, завезенный вместе с древесиной, поставляемой из Азии, все каштаны погибли, а гриб распространился в гигантских масштабах в Аппалачах, где каждое четвертое дерево было каштаном.

Несмотря на свою массивность, дерево – очень хрупкий организм. Вся его внутренняя жизнедеятельность сосредоточена в трех тонких, словно бумага, слоях ткани. Это луб, древесина и камбий, расположенные прямо под корой, которые вместе образуют влажный рукав, обволакивающий мертвую сердцевину. Каким бы высоким ни было дерево, само оно представляет собой несколько футов живых клеток, распределенных тонким слоем от корней до листвы. Эти три неустанно функционирующих слоя выполняют все необходимые для поддержания жизни дерева химические и строительные функции, а результат, которого они достигают, является настоящим чудом природы.

Не издавая шума, каждое дерево в лесу (если взять взрослое дерево в жаркий день) перегоняет огромный объем воды – несколько сотен галлонов, которые стремительно поднимаются вверх от корней к листьям, чтобы потом вернуться в атмосферу. Только представьте шум, гам и гул оборудования, которое бы потребовалось пожарникам, чтобы доставить такой объем воды на высоту, равную высоте дерева. А доставка воды всем частям дерева – это лишь одна из функций, которые выполняют луб, древесина и камбий.

Они также производят лигнин и целлюлозу, регулируют накопление и производство танина, камеди, масел и смол, распределяют минералы и питательные вещества, преобразуют крахмал в сахар для дальнейшего роста дерева (вот так и появляется кленовый сироп), и Бог знает, что еще они делают. Но поскольку все это происходит в столь тонком слое, то это делает дерево невероятно уязвимым перед паразитами. Чтобы бороться с ними, деревья вооружились отлаженными механизмами защиты. Именно поэтому, к примеру, гевея вырабатывает млечный сок, если ее повредить, как бы говоря насекомым и другим организмам: «Я невкусная. Тут для тебя ничего нет, уходи». Деревья могут также отпугивать гусениц, наполняя свои листья танином, из-за чего они становятся менее вкусными, чем вынуждают гусениц искать еду в другом месте. Когда на дереве появляется особо много других организмов, некоторые из них могут даже сообщить об этом другим деревьям. Отдельные виды дубов испускают вещество, которое сообщает другим дубам, что поблизости происходит атака паразитов. В ответ на это предупрежденные своими сородичами дубы начинают выработку танина, чтобы противостоять грядущему нападению.

Разумеется, так работает вся природа. Проблема возникает, когда на дерево нападает враг, к которому эволюция его не готовила. И редко когда дерево было столь беспомощно, как американский каштан перед Endothia parasitica.

Грибок проникает в дерево без особых усилий, пожирает клетки его камбия и готовится нанести удар следующему дереву еще до того, как дерево успело сообразить с химической точки зрения, что его поразило. Он размножается спорами, коих производит сотни миллионов в каждом из пораженных участков. Дятлы могут переносить миллиарды спор за один перелет между деревьями. На пике увядания американского каштана каждый порыв ветра в лесу распространял несметные триллионы спор, несущиеся смертоносной дымкой к ближайшим холмам. Смертность деревьев была стопроцентной. Спустя тридцать пять лет американский каштан стал лишь воспоминанием. Только Аппалачи за одно поколение потеряли четыре миллиарда деревьев, покрывавших четверть их территории.

Несомненно, это была великая потеря. Но как же хорошо, если задуматься, что эти болезни поражают только определенные виды. Вдруг вместо болезни каштанов, или голландской болезни вязов, или антракноза кизила некая болезнь поразила бы все деревья, то есть появилось бы нечто такое, что неумолимо и без разбора поразило бы весь лес? На самом деле и такое бывает. И называется это кислотный дождь.

Но давайте на этом остановимся. Я думаю, для одной главы научной информации достаточно. Но запомните мои слова: в Аппалачских лесах не было ни дня, когда бы я не был благодарен тому, что в этому лесу находится.

Лес, по которому шли мы с Кацем, совсем не походил на лес, который был знаком поколению моего отца. Но лес есть лес. В любом случае он был великолепен, когда окутывал нас в который раз таким знакомым окружением – своими деревьями, кустами и травами. Во всех возможных отношениях он походил на лес в Северной Каролине, который мы только что покинули. Тут росли такие же сильно покосившиеся деревья, бежали такие же узкие бурые тропинки, стояла такая же всеохватывающая тишь, нарушаемая лишь нашим тихим ворчанием и тяжелыми вздохами, когда мы взбирались на очередной холм, который оказывался не только крутым, но и столь же высоким, как тот, что мы только что преодолели. Но что интересно, несмотря на то что мы прошли сотни миль на север, весна не отставала, она шла вместе с нами.

Деревья, в основном дубы, были покрыты почками, а под ногами виднелись островки диких цветов – волчья стопа, триллиум и дицентра, – дающие новые ростки на ковре прошлогодней листвы. Солнечный свет пробивался сквозь ветви деревьев, оставляя на своем пути блики, а в воздухе ощущалась пьянящая весенняя легкость. Мы сняли куртки, а затем и свитера. Мир казался таким доброжелательным.

Налево и направо открывался яркий и блистательный вид. Это был Голубой ХРЕБЕТ. Простираясь на 643 км вдоль Вирджинии, он представляет собой одинокий длинный гребень, милю или две в ширину, частично изрезанный глубокими проходами в форме буквы «V», которые называют проломами. Он достигает километра в высоту, а под ним до самых гор Аллеган на западе и до пастушьих предгорий на востоке простирается зеленая Большая Долина. И каждый раз, когда мы плелись на вершину горы и вступали на каменистую обзорную площадку, перед нашим взором представали не бесконечные гряды зеленых гор, простирающихся до горизонта, а просторы настоящего обитаемого мира: залитые солнцем фермы, гряды деревушек, клочки лесных массивов и извилистые шоссе. Издалека все это выглядело очень живописно. Даже шоссе, пролегающее между штатами, с его развязками типа «клеверный лист» и параллельными проезжими частями, внушало приятные чувства и навевало приятные мысли. Оно было подобно иллюстрациям из книжек моего детства, в которых Америка представала в постоянном движении и суете, но при этом все равно манила к себе.

Мы шли уже неделю и не встретили ни души. Только однажды я повстречал человека, который целых двадцать пять лет совершал периодические вылазки на тропу на велосипеде и на машине. Каждое утро он бросал велосипед на финальной точке в примерно десяти милях от тропы, ехал на машине к самому ее началу, шел пешком между двумя точками, а затем ехал на велосипеде обратно к машине. Он проделывал это в течение двух недель каждый апрель и прикинул, что намерен так поступать примерно еще лет двадцать.

В другой раз я следовал за тощим и поджарым старичком, которому на вид было лет семьдесят. Он тащил на себе только небольшой старомодный брезентовый рюкзачок рыжевато-коричневого цвета и передвигался необычайно шустро. Я видел его два-три раза в час, идущего впереди за 50–60 метров от меня, а затем исчезающего между деревьев. Хотя этот весьма энергичный старичок шел быстрее, чем я, и, по-видимому, никогда не останавливался, он всегда оказывался у меня на виду. В пределах обзора я всегда его видел, точнее – его спину, которая то появлялась, то исчезала между деревьями. Казалось, что я преследую призрака. Я пытался нагнать его, но у меня не получалось. Он никогда не оборачивался ко мне, но я был уверен, что он знал, что я иду позади него. В лесу развивается этакое шестое чувства, когда рядом есть другие люди, и как только понимаешь, что кто-то имеется поблизости, всегда притормаживаешь, чтобы тебя могли нагнать, обменяться любезностями, поздороваться и спросить, что тебе известно насчет погоды. Но этот мужчина никогда не останавливался и никогда не оборачивался. Ближе к вечеру он исчез, и больше я никогда его не видел.

Вечером я рассказал об этом Кацу.

«Боже, – тихо пробормотал он, – у тебя галлюцинации начались». Но на следующий день Кац сам видел старичка целый день. Тот шел позади, на близком расстоянии, но не нагонял нас. И это было очень странно. А потом мы его больше не видели. Мы вообще больше никого не видели.

Каждый вечер мы находили укрытие. И это было настоящим подарком. Хотя и заставляло понимать, насколько жалкой стала жизнь, если ты приходишь в восторг всего лишь при виде такой родной накрытой навесом деревянной площадки. А иначе как восторгом нашу реакцию назвать было нельзя. Укрытия в этой части тропы были в основном новыми и совершенно чистыми. В некоторых даже предусматривалась метла, что придавало укрытию домашний уют. Более того, мы использовали ее по назначению, насвистывая себе под нос и тем самым доказывая, что, если уж в руки путешественника попался предмет обихода, он отнесется к нему с должной ответственностью. Поблизости от каждого укрытия находились источник воды и стол для пикника, поэтому мы могли приготовить еду и поесть в нормальных условиях, а не сидя на трухлявых бревнах. Все это было настоящей роскошью. На четвертую ночь, проведенную в угрюмых мыслях, что книга скоро будет дочитана, а это значит, что мне вечером будет нечего делать, кроме как лежать под приглушенным светом и слушать храп Каца, я с радостью и великой благодарностью обнаружил, что кто-то из тех, кто был здесь до нас, оставил роман Грэма Грина. Если чему Аппалачская тропа и научила меня, так это простому восторгу. И я думаю, что именно ему следовало бы поучиться в нашей повседневной жизни.

Я был счастлив. Мы проходили по 25–30 км в день, а не 40, как нам обещали, тем не менее, с нашей точки зрения, это было вполне приличное расстояние. Впервые за много лет я чувствовал себе бодрым и подтянутым, а мой живот больше не свисал как мешок. В конце дня я все равно уставал до изнеможения – усталость никогда не прекращалась, – однако я достиг того состояния, когда боль и мозоли были такой неотъемлемой частью моей жизни, что я просто перестал обращать на них внимание. Каждый раз, когда вы покидаете чистый и уютный город и отправляетесь покорять холмы, вы проходите через серию преобразований (такое мягкое погружение в состояние запущения), и каждый раз для вас словно первый. В конце первого дня вы осознаете, что выглядите несколько неопрятно; на второй день чувствуете, какой вы грязный; к концу третьего дня вам уже все равно, а на четвертый вы просто забываете, каково это – быть чистым. У голода тоже есть свои определенные стадии. В первый вечер вы просто до смерти хотите съесть свою лапшу, на второй вы до смерти хотите есть, но мечтаете о чем-нибудь, кроме лапши; на третий вечер вы не хотите есть лапшу, но понимаете, что лучше все-таки поесть; на четвертый вечер у вас вообще нет аппетита, но вы едите потому, что именно это вы обычно делаете в данное время суток. Мне трудно объяснить, но это удивительно приятно.

Однако потом происходит что-то такое, что ты понимаешь, как сильно, как непостижимо сильно тебе хочется вернуться в реальный мир. На шестую ночь, после долгого дня в невероятно дремучем лесу, мы вышли к травянистой поляне, расположившейся на высоком отвесе, с которого открывался просторный, завораживающий, ничем не загороженный вид на север и восток. Солнце только начало скрываться за отдаленным голубовато-серым Аллегенским хребтом, а под ним простиралась сельская местность с выстроенными в ряды крупными фермами, тут и там виднелись заросли деревьев и жилые дома, которые едва только начали тускнеть под опускающимся солнцем. Но что действительно заставило нас разинуть рот, так это вид города, настоящего города, который впервые за всю неделю оказался в десяти-одиннадцати километрах к северу от нас. С того места, где мы стояли, мы могли четко различить огромные и ярко освещенные цветастые вывески придорожных ресторанов и больших мотелей. Мне казалось, что я никогда не видел ничего столь прекрасного и чарующего. Я даже готов был поклясться, что чувствую запах жареного стейка. Мы долго смотрели на город, как будто это было что-то, о чем мы только читали в книгах, но никогда не надеялись увидеть своими глазами.

– Уэйнсборо, – наконец вымолвил я.

Кац мрачно кивнул:

– Далеко?

Я вытащил карту и посмотрел:

– По тропе примерно 12 км. – Он вновь мрачно кивнул.

– Прекрасно, – сказал он.

И я понял, что это была наша самая продолжительная беседа за два или три дня. Но больше ничего и не требовалось говорить. Мы шли по тропе уже неделю, а завтра должны были прийти в город. Это был сам собой разумеющийся факт. Мы пройдем еще 12 км, снимем комнату, примем душ, позвоним домой, постираем одежду, поужинаем, купим продуктов, посмотрим телевизор, поспим в кровати, позавтракаем и вернемся на тропу. Все это было нам известно и очевидно. Что бы мы ни делали, все было нам известно и очевидно. И это было действительно здорово.

Мы установили палатки, приготовили лапшу, используя остатки воды, уселись рядом на бревно и молча начали есть, в тишине глядя на Уэйнсборо. В бледном вечернем небе сияла полная луна. Она горела тем насыщенным белым светом, который очень удачно рождал в сознании образ кремовой начинки печенья «Орео» (со временем в путешествии все начинает напоминать о еде). После долгого затишья я повернулся к Кацу и вдруг спросил у него – без укоризны, но с надеждой:

– Ты умеешь еще что-нибудь готовить, кроме лапши? – Думаю, я мысленно уже закупался едой.

Он подумал некоторое время и наконец сказал:

– Французский тост, – а затем надолго затих, и лишь спустя время наклонил голову в мою сторону и спросил:

– А ты?

– Нет, – сказал я немного погодя. – Не умею.

Кац замочал, словно обдумывая мои слова, затем повернулся ко мне, будто хотел меня о чем-то спросить, затем мужественно покачал головой и продолжил свой ужин.

Глава XI Лицом к лицу с опасностью

То, что я напишу дальше, потребует размышлений. За каждые двадцать минут на Аппалачской тропе мы с Кацем проходили больше, чем среднестатистический американец проходит за неделю. В 93 % случаев, если американцы собираются куда-либо, они берут с собой машину, независимо от расстояния и цели поездки. Это просто нелепо. Когда мы переехали в Штаты, то хотели жить в городе, где могли бы ходить по магазинам, в библиотеку и на почту. И мы нашли такое место. Это был Хановер в Нью-Гэмпшире – славный университетский городок с заросшими зеленью жилыми улицами и старомодным центром. Почти все в городе находится в пределах пешей доступности, но все равно практически никто никогда никуда не ходит. Один мой сосед ежедневно проезжает 730 м до работы на машине. Еще одна знакомая женщина, будучи в идеальной форме, проезжает 100 м, чтобы забрать ребенка из дома друзей. После школы каждого ребенка (за исключением четырех чертовских клевых ребят с английским акцентом) забирают на машине, чтобы проехать расстояние от пары сотен метров до половины километра (те, кто живет дальше, пользуются автобусами). Большинство детей старше шестнадцати имеют свои собственные машины. Это тоже нелепо. В среднем американцам приходится ходить только по магазинам, от машины до офиса и от офиса до машины – итого чуть больше двух километров в неделю, в лучшем случае это составляет около 200 метров за день.

Назад Дальше