Ширли Лорд Сторож сестре моей Книга вторая
НАТАША
Прага, 1965
«Дорогая Людмила, у меня замечательные новости…» Наташа раздраженно бросила ручку, писавшую все хуже и хуже. Она попыталась вдохнуть в нее жизнь, лизнув языком, но чернила кончились, а Петер предупреждал ее, что, вероятно, не сможет стащить в ближайшее время другую, так как в Сити-Холл снова начали учитывать канцелярские принадлежности.
Ручке пришел конец, и это обстоятельство повергло ее в уныние. Она закурила сигарету, что было запрещено, и вышла в крошечный садик, разбитый на крыше дома, где одинокая яблоня осыпала лепестками цветов красную черепицу цвета бычьей крови. Наташа была на третьем месяце беременности, но со стороны казалось, что по меньшей мере на шестом, так как она поглощала неимоверное количество вафельных трубочек со взбитыми сливками, которые считались сугубо пражским лакомством и по какой-то причине не исчезли из продажи.
Скоро вернется домой со смертельно скучной работы Петер, ее любящий муж, и взберется по лестнице в их двухкомнатную квартирку на последнем этаже. Им предложили ее — и это была невероятная удача — через год после свадьбы. Петер соглашался с Наташей, что, должно быть, Людмила каким-то образом сумела устроить это, тайно передав деньги одному из нечистых на руку членов жилищной комиссии, так как даже в Чехословакии Людмила под своим новым именем сделалась объектом национальной гордости.
Квартира находилась на Малой стороне, улице, проходившей сразу под Градчанами, резиденцией проклятого чешского правительства. Наташе очень хотелось бы подложить бомбу под стены крепости и полюбоваться, как она вместе с руководством партии, которая служила всего лишь прикрытием для настоящих правителей из Москвы, взлетит на воздух в клубах дыма и пламени.
Из-за них — Наташа всегда думала о правительстве «они» — у Петера не было надежды на успешную карьеру, поскольку сначала его лишили права на университетское образование, а потом связали по рукам и ногам нудной и бесперспективной работой, где он занимался чуть ли не наклеиванием марок. Все это произошло потому, что его отец один-два раза откровенно высказался и сидел в тюрьме за чтение строжайше запрещенного Кафки. Что ж, по крайней мере Петера не заставили работать мойщиком окон, как его двоюродного брата, который говорил на шести иностранных языках и имел научную степень по зарубежной литературе.
Наташа несколько раз глубоко затянулась сигаретой, хотя Петер просил ее не курить из-за ребенка, и вернулась в квартиру, чтобы поискать карандаш и закончить письмо к своей знаменитой сестре.
По осторожному ответу Людмилы на сообщение о ее свадьбе с Петером Наташа почувствовала, что сестра не пришла в восторг, как она надеялась, узнав, что они, наконец, сумели скопить достаточно денег, чтобы пожениться. Наташа подозревала, что причина в том, что ее мать тоже не особенно радовалась, хотя и отрицала это, и написала Людмиле, попросив сказать от своего имени, что Наташа могла бы найти лучшего мужа.
Она вперевалочку вышла в сад и села под яблоней, намереваясь дописать письмо; Наташа попыталась представить, какое будет лицо у Людмилы, когда та прочтет, что скоро станет тетей. Письма в Америку шли, как правило, очень долго. Наташа надеялась, что именно это попадет к сестре быстро, чтобы она могла получить от Людмилы ответ до рождения ребенка. Ей хотелось подтверждения, что Людмила обрадовалась столь знаменательному событию в ее жизни. Ей хотелось каким-то образом дать понять Людмиле, что не нужно беспокоиться, что она поступила правильно, когда вышла замуж за Петера.
Наташа грызла кончик карандаша, раздумывая, как передать словами переполнившее ее чувство радости, радости оттого, что она носит ребенка Петера, радости, что она живет вдалеке от салона красоты с собственным мужем в уютном, хотя и не роскошном домике с крошечным садом, где лепестки яблоневого цвета осыпаются подобно свадебному конфетти.
Петер вернулся домой в половине шестого. Ужин для него уже был готов и накрыт под яблоней на заржавевшем садовом столике, застеленном заштопанной, но чистой скатертью. Наташа приготовила мужу его любимое блюдо: два кусочка сыра с маринованными овощами и два кусочка салями, бледные от жира. Нельзя сказать, что у нее был шанс разнообразить стол. Если не считать редкие посылки от Людмилы, большинство продуктов становилось добывать все труднее и труднее. На столе также лежало письмо, адресованное Людмиле, запечатанное и с наклеенной маркой, готовое отправиться в путешествие через океан в страну Свободы.
— Ты рассказала сестре, как мы счастливы, котеночек? — спросил Петер, взъерошив ее волосы, когда она уселась к нему на колени после того, как он поел.
— Нет, я пожаловалась, что ты меня бьешь и держишь под замком в чулане, — пошутила она.
Петер нахмурился.
— Ну уж нет.
Наташа весело рассмеялась. Бедный Петер, он всегда воспринимал ее слова совершенно серьезно, неудивительно, что ей нравилось его поддразнивать. Ее мать считала, что полное отсутствие юмора, когда речь шла об их отношениях, доказывало его природную тупость, но Наташа знала лучше. Петер слишком сильно любил ее, и потому зрение и слух подводили его, когда она говорила об их браке.
— Не говори глупостей, разумеется, я этого не написала. Я рассказала ей, что ты обращаешься со мной, как с принцессой, сажаешь на шелковую подушку и закармливаешь меня вафлями.
Петер не ответил. А немного погодя сказал устало, переместив тяжесть Наташиного тела с одного колена на другое:
— Петр Храмост попал в опалу.
Ее глаза широко раскрылись. Петр был одним из непосредственных начальников ее мужа, привлекательный мужчина, который любил пофлиртовать и явно восхищался ею, один из немногих членов партии, кто по-настоящему ей нравился. Однажды вечером он даже пришел к ним на ужин и расспрашивал Наташу с нескрываемым восторгом о грандиозном успехе ее сестры в Соединенных Штатах.
— Почему? Что случилось?
— На прошлой неделе его перевели от нас, хотя я об этом и не знал. Из-за какого-то памфлета, который он распространял. Сегодня я слышал, будто его отправили работать кочегаром на угольные шахты в Братиславу.
Петер тяжело вздохнул. Работа кочегара являлась обычной мерой наказания для откровенных в разговорах профессоров и дерзких интеллектуалов. Однако по секрету распространился слух, что в действительности дело обстояло не так скверно, как казалось; учитывая небольшое количество угля для обжига и ограниченное число надзирателей, весьма часто оставалось много свободного времени, когда можно было писать, думать и обмениваться мнениями с другими противниками правительства; только жить приходилось в постоянной грязи.
Наташа обвила руками шею Петера.
— Ох, не нравится мне это, Петер. Я боюсь. Все хорошее всегда проходит. Если с тобой что-нибудь случится, я умру.
Молодой человек качал свою жену на коленях, словно ребенка.
— Ничего со мной не случится. Я слишком мелкая сошка. Я веду себя очень, очень тихо, так что не волнуйся, — он завороженно смотрел поверх ее головы, как опускается ночь и внизу загораются огни, подсвечивая купола и шпили. — Как красиво… как красиво, — пробормотал он.
Наташа пристально поглядела туда, где за рекой вспышки голубых электрических искр на трамвайных проводах напоминали пляшущие в темноте огни светлячков.
— И в то же время так отвратительно. Будем ли мы когда-нибудь свободны? — прозвучал обычный риторический вопрос, и никто не рассчитывал получить на него ответ.
Петер снова вздохнул.
— Есть некоторая надежда. В политбюро есть люди… Мне иногда кажется, они могли бы все изменить…
— Но посмотри, что случилось в Венгрии, когда Надь попытался начать реформы. Мы только теперь начали понимать, что именно поэтому его казнили, а сейчас, говорят, положение в Будапеште и в других местах еще хуже.
— Не хуже, чем здесь, — Петер поцеловал жену в щеку. — У тебя холодная кожа. Пойдем в дом.
Он обнял ее за талию, и они вошли в маленькую гостиную, где Петер дал Наташе принять таблетку кальция, устроил ее ноги на скамеечке и включил радио, чтобы послушать Сметану. Радио, некогда принадлежавшее его родителям, стало их свадебным подарком молодоженам. После того, как они послушали музыку, Петер начал расплетать Наташины косы, поглаживая ее рыжевато-каштановые волосы, тогда как ее голова покоилась у него на плече.
В половине девятого, как и каждый вечер, Петер помыл посуду и сварил в кофейнике кофе, чтобы принести его утром Наташе в постель прежде, чем уйти на работу. Потом он пошел в спальню, зажег там свет и отвернул плотное одеяло.
— Пора в кровать, моя красавица, — позвал он ее, как делал каждый вечер.
Наташу уже давно клонило в сон, и она с трудом встала на ноги и, зевая, начала раздеваться. В квартире был всего один большой шкаф, стоявший у входной двери, и именно там она хранила свою одежду. Петер вешал свои вещи на старомодную вешалку для шляп в углу спальни.
Расстегнув узкую юбку, она вздохнула с облегчением и выбралась из хлопчатобумажных панталон необъятного размера. В большом зеркале, которое она привезла из дома, она увидела свой пополневший белый живот.
— Ох, я становлюсь ужасно толстой, — простонала она. — Не понимаю, как ты все еще можешь смотреть на меня, не говоря уж о том, чтобы любить. Скоро я буду не в состоянии увидеть носки своих ног. — Она заныла от жалости к себе. — И подумать только, когда-то я мечтала стать прима-балериной.
Она кокетливо закрыла руками живот, когда Петер взглянул на нее. Она улыбнулась, когда он подошел, сделав то, чего она ждала. Он опустился на колени и начал покрывать ее живот влажными, звонкими поцелуями.
— Тебя никогда не будет слишком много для меня. — Он уткнулся лицом в ее волосы внизу живота, сначала приникнув к ней носом, а потом ртом.
— Ой, нет, Петер, нет, — засмеялась она, но на самом деле ей не хотелось, чтобы он останавливался. Когда он начал ласкать ее ртом, ее возбуждение возросло, и она прислонилась к стене, ухватив его за волосы, чтобы сохранить равновесие. Она закричала от восторга, когда его руки, взметнувшись вверх, накрыли ее полную грудь и сжали ее, а его язык проник в нее, приближая продолжительный, сладкий оргазм.
Накануне заседания правления Бенедикт предупредил Сьюзен о том, что он собирается объявить о положительных результатах исследования, которое он поручил сделать, на предмет превращения собственности их семьи в Палм-Бич в первую водную лечебницу «Луизы Тауэрс».
Сьюзен выслушала его без внимания. В тот день она была недовольна няней своих детей, и даже на заседании совета директоров ей стоило немалых усилий сосредоточиться на проблемах «Тауэрс», особенно когда отец попросил своего брата Леонарда сообщить собравшимся хорошие новости о «Темперейт», новом препарате фирмы, уменьшающем аппетит.
Леонард имел обыкновение говорить ужасающе монотонно, так что пока его голос бубнил о таблетках, продажа которых в первые три месяца намного превысила расчетные цифры, мысли Сьюзен витали далеко.
Она заинтересовалась происходящим только тогда, когда ее мужа, недавно вошедшего в состав правления, спросили, какую позицию занимает «Темперейт» по отношению к другим средствам для похудения, доступным американцам.
— Я только что получил данные по этому вопросу. Сегодня в Соединенных Штатах ежегодно тратится шестьдесят миллионов долларов на препараты от избыточного веса, что ровно в два раза больше, чем было израсходовано пять лет назад. Растущая озабоченность американцев тем, как сохранить хорошую физическую форму, способствовала, помимо прочего, феноменальному успеху Джин Недич, домохозяйки из Куинс, основавшей более двух лет назад общество «Следи за своим весом». Это небольшая организация, о приобретении которой нам, вероятно, следует подумать, но сначала мы должны выступить с обоснованием, каким образом отделение «Луиза Тауэрс» может извлечь наибольшую выгоду из этой всеобщей погони за счастьем. Мне представляется…
Сьюзен так гордилась первой речью Дэвида в качестве члена правления, что не сообразила, пока отец не взял слово, что бешеный успех «Темперейт» являлся лишь одной из причин подробной ревизии собственности в Палм-Бич.
Когда Бенедикт начал анализировать огромное значение для создания благоприятного общественного мнения — хотя с финансовой точки зрения это мало способствовало увеличению балансового счета — водных лечебниц «Единственный шанс», которые Элизабет Арден открывала в Мэне на лето, и в Фениксе — на зимний сезон, ужас того, что должно было произойти, упал на нее, подобно темному облаку.
— На следующий год мой зимний дом, который я любила всю жизнь, нельзя будет узнать, — рыдая, жаловалась она Месси за ленчем. — За лето его перевернут вверх дном, расширят и превратят в один из помпезных дворцов для растолстевших нуворишей. О Месси, это значит, что мои дети никогда, никогда не узнают беззаботных зимних каникул на солнце, которыми наслаждались мы с Чарли.
Месси попыталась успокоить ее.
— Дорогая, согласись, что никто из вашей семьи практически не жил там после… после трагической гибели твоей дорогой мамы, — проворковала Месси. — Если ты действительно так глубоко привязана к этому месту, почему бы тебе не купить там собственный дом?
Сьюзен драматически содрогнулась.
— Невозможно! Начиная с будущего года имя Тауэрс будет олицетворять торгашескую прибыль в Палм-Бич. — На ее глаза опять навернулись злые слезы, когда она буквально выплюнула из себя. — Мне невыносима сама мысль об этом! Представь, жирные, увешанные драгоценностями, с голубыми крашеными волосами матроны делают массаж в нашем патио, упражняются в нашем бассейне и спят в наших спальнях! Я просто не переживу этого. Моя дорогая мама, должно быть, переворачивается в гробу!
Чтобы умиротворить свою дочь, Бенедикт решил устроить ей небольшие каникулы, велев Дэвиду увезти Сьюзен «подальше от всего этого» на Лайфорд Кей, являвшийся частным владением на острове Нассау на Багамах, куда хорошо налаженная пропускная система закрывала путь всякому, кто не был по меньшей мере миллионером.
— Отдых пойдет тебе на пользу, — виновато убеждал ее Бенедикт.
Была ли Сьюзен счастлива, очутившись вдали от пятнадцатикомнатных апартаментов на Пятой авеню? Она освободилась от необходимости управлять прислугой, состоявшей из пяти человек: в их число входила не только строгая няня с нордическим характером, но и ее помощница, пуэрториканка, так как теперь в детской была еще и Фиона, родившаяся меньше чем через год после брата Кристофера.
— Нет, — сказал Дэвид Ример, красный от солнца и раздраженный после неудачного дня, проведенного на великолепном поле для гольфа на Лайфорд Кей. — Ты все время несчастлива, всегда недовольна, сколько бы я ни крутился, а, Сьюзен? Что гложет тебя сегодня?
— О, ничего, ничего. Тебе не понять, что я пережила из-за Палм-Бич. Ты виноват не меньше Луизы в том, что мой дом превратился в лечебницу.
Дэвид проигнорировал ее замечание, но она знала, как заставить его обратить внимание.
— Раз уж мы здесь, я собираюсь поговорить с Харольдом Кристи о том острове, Моут Кей, который он выставил на продажу; звучит слишком заманчиво, чтобы быть правдой.
Дэвид Ример в отчаянии воздел руки к небу.
— Ты сойдешь с ума от скуки, не прожив здесь и суток. Меня тошнит от твоей идеи.
— Сегодня я разговаривала об этом с Месси, — сказала Сьюзен, невозмутимо перебивая его, словно он ничего и не говорил. — Она хотела бы войти в долю, если я не буду возражать. Я пыталась дозвониться до Блайт, но, как всегда, у них дома никого нет, и никого, кто говорил бы на каком-нибудь понятном языке, чтобы передать сообщение. Чарли опять в Париже. Интересно, когда эти двое вообще видятся. Неудивительно, что нет никаких признаков беременности Блайт. Они имеют возможность трахаться в лучшем случае только раз в месяц.
— Ох, замолчи! Мне начинает надоедать заезженная пластинка. Неужели мы не можем поговорить, чтобы ты не вставляла это словечко? Это…
И снова Сьюзен прервала его.
— Лучше замолчи сам. Послушай, я где-то составила список. Я подумала, что если мы подберем хорошую компанию, то сможем построить своего рода общину, и все дети смогут расти в хорошем обществе, с хорошими друзьями, по крайней мере во время каникул.
К концу отпуска Моут Кей был собственностью Сьюзен, вопреки настойчивым предупреждениям Дэвида, что на самом деле это — Ремоут Кей[1]. Первое, что она сделала, вернувшись в Нью-Йорк, это спросила своего отца, не хочет ли он построить коттедж в общине Тауэрс-Ример.
После смерти она словно съежилась и казалась еще меньше своих скромных ста пятидесяти сантиметров. Она напоминала маленькую, изящную куколку, одетую в тунику, сплошь расшитую бисером (позже газеты писали, что платье для нее сделал Ив Сен-Лоран), пальцы ее были унизаны кольцами с рубинами и изумрудами, которые Луиза так хорошо помнила.
Когда Луиза остановилась у гроба Елены Рубинштейн, слезы душили ее и наворачивались на глаза, скрытые за стеклами темных очков. Черты лица Мадам и в смерти сохранили достоинство и силу, а ее кожа, поразительно гладкая, прозрачно светилась, слегка тронутая нежной сиреневой пудрой.
Луиза зажмурилась, сдерживая слезы. В ее ушах звучал скрипучий голос, который иногда становился таким вкрадчивым. «Клянусь, если я доживу до ста лет, на свете не будет лучьего крема, чьем мой крем «Пробушдение»! Вот, я помашу тебе руку. Да ведь это крем ангелов!» Что ж, мадам Рубинштейн дожила почти до ста лет, и ее кожа действительно была кожей ангела.