Следы на мне (сборник) - Евгений Гришковец 13 стр.


И мы стали много общаться.

Ковальский Серёга работал, будучи ещё студентом, на кафедре психологии лаборантом. Какие он там исполнял обязанности, какие у него были функции, я не знаю. Наверное, никаких. Такой лаборатории, какой её представляют себе обычные люди, себе у него точно не было. Зато у него там была комнатка без окна, в которой он с утра и до вечера проводил много времени, и где всегда можно было выпить с ним чаю, поговорить и пропустить, незаметно для себя, пару лекций или семинаров. Время в этой комнатке останавливалось, точнее, оно высасывалось из всех, кто попадал в эту комнату без окна с надписью «Лаборатория» на двери. Серёга в рабочее время всегда носил белый халат. Мне кажется, что это всё, что он делал профессионально, и за что ему платили крошечную зарплату лаборанта.

Я провёл в этой комнате очень много времени в первый год нашего общения. Потом Серёгу уволили. А я иногда, в течение этого года, жалел того времени, которое потратил на чаепитие и разговоры в Серёгиной «лаборатории», но меня влекло туда, тянуло, и я не мог с этим справиться. Теперь я не жалею того времени.

Тогда я увлечённо учился, увлечённо писал стихи, читал книги… Ну да, если бы я не просиживал у Ковальского помногу часов в его комнатёнке, я бы чуть лучше учился, чуть больше прочёл книг, больше написал бы плохих стихов… А с Ковальским мы сразу приступили к обсуждению того, как поедем в Австралию, Новую Зеландию или в Аргентину. Он знал и был уверен, что надо ехать именно в одну из этих стран, знал по линии какой гуманитарной организации туда можно добраться, не имея денег и даже визы. Надо было добраться до Берлина и всё. Он был настолько уверен и убеждён, что нас там ждут, и что такой остроумный и талантливый художник, как он, везде нужен и нигде не пропадёт, что и я быстро проникся этой идеей. Меня даже не особенно интересовало, зачем туда ехать. И я лично не особенно-то и хотел, но планировать такое путешествие было увлекательно и приятно.

Кстати, должен сказать, что Ковальский считал и ощущал себя настоящим художником в самом широком смысле этого слова. Нет, рисовать он не умел и не очень пытался. Но он был художник… И очень плодовитый. В частности, за тот год, пока у него была лаборатория, он её перекрасил два раза. Первый раз он это сделал ещё до нашего знакомства, и я видел уже результат. Он покрасил стены в тёмно-синий цвет, а потолок сделал жёлтым и наляпал на него зелёные пятна. Напомню, что в комнате не было окна, лампочка была под потолком, комната имела форму небольшого квадрата. Стены были высокие. Представляете? У любого человека, кроме Ковальского, в этой комнате возникало непреодолимое желание поднимать глаза к потолку. Так все и делали. Я не исключение. Это было утомительно. И кто-то, видимо заведующий кафедрой, заставил Серёгу перекрасить помещение.

Он два дня красил и возился у себя, ни с кем не общался, потом краска пару дней сохла. Наконец, мы увидели результат. Потолок был покрашен голубой краской, стены и дверь с внутренней стороны — светло-зелёной, пол остался коричневым. На стене, что находилась напротив двери, Ковальский написал небольшими корявыми буквами синей краской слово: «Вот». Сам он не был доволен результатом.

— Хотели, чтобы было светленько и чистенько? — сказал он. — Вот!

Через неделю после этой покраски стены и потолок стали облупляться. Серёга где-то напортачил в технологии и краска стала трескаться, загибаться лоскутами и отваливаться.

— Облупляется, — улыбаясь, сказал он, — смотри, как красиво! Теперь это уже не просто стены и потолок, это теперь живой процесс облупления.

Он каждый день фотографировал свою комнату.

— Буду фотографировать каждый день, пока всё не облупиться, — заявил он, — а потом сделаю выставку под названием «Облупление, как победа».

Видимо, победа заключалась в том, что под светло-зелёной краской находилась темно-синяя.

— Эх, была бы у меня нужная аппаратура, я бы снял это облупление, чтобы получилось, знаешь, как снимают растения, которые прямо на глазах вырастают из-под земли. Замедленно снимают, а потом быстро прокручивают. Вот это было бы кино: «Облупись и живи!», например.

Фильм он никакой не снял и фотовыставку не сделал. Он даже не напечатал ни одной фотографии того облупления. Он вообще-то много фотографировал всего подряд. Теперь я сомневаюсь, была ли у него в аппарате плёнка. Его фотографий я не видел никогда. Но в этом и был весь Серёга Ковальский. Помимо австрало-аргентинских планов, он постоянно придумывал разные художественные проекты в разных направлениях художественной мысли.

А жил Серёга ой, как не просто. Я даже не представляю, как он жил и поддерживал свою яркую и независимую форму. Денег у него было очень мало. Своего жилья в городе у него не было. Он был родом из небольшого шахтерского города Берёзовского. Город этот находится в сорока километрах от Кемерова. Там у него была квартира, но каждый день он не мог ездить туда и обратно. На автобусе это было долго и неудобно. Где он ночевал и жил, для меня какое-то время оставалось загадкой. Ещё большей загадкой было, где и как он хранит свою одежду, где он её стирает. Где и как он ест…

Думаю, что периодически он ночевал у себя в «лаборатории». Но он всегда был свежим, умытым, одежда его всегда была идеально чистая, одну рубашку по несколько дней он не носил. А в университете он не мог принимать душ, бриться и стирать одежду.

Загадка раскрылась сама собой. Как-то мы сидели в Серёги в комнатке, где всё облуплялось, и я проговорился, что родители мои и младший брат решили поехать на следующий день на дачу на выходные. Не помню, как, но следующий вечер Ковальский был у меня дома в гостях. Не припомню, чтобы он как-то напросился, но он был у меня и две ночи ночевал на диване. Вёл он себя так, будто ночевал на этом диване уже сто раз.

Как только он пришёл ко мне, он тут же спросил, может ли он постирать пару рубашек и, как он выразился, «бельишко». После этого он долго вручную стирал принесённые с собой в сумке вещи. Потом долго и с удовольствием принимал ванну, а потом организовал удин из того, что нашёл в холодильнике.

В воскресенье, ещё до возвращения родителей, он перед тем, как уйти, попросил утюг и погладил выстиранные рубашки и бельё.

— Я у тебя оставлю вот эту рубашку и пакетик? — спросил он перед уходом, — Здесь трусы, носки, маечка. Это, чтобы в следующий раз было во что переодеться. Родители же снова на дачу поедут, не так ли?

Потом я узнал, что так он ночевал и обстирывался у многих и многих друзей, приятелей, друзей приятелей и у приятелей друзей. Он отлично знал, у кого и какую одежду он оставил, и держал в голове график своего перемещения и проживания. Но он никогда не напрашивался, никому не мешал и был всегда только желанным гостем. А быть желанным гостем он умел.

Мне довелось бывать в гостях вместе с Ковальским. Он удивлял меня тем, что у него всегда находилась идея, с чем придти в гости. То есть, он никогда не приходил с пустыми руками. Либо у него оказывались с собой хотя бы несколько каких-то диковинных конфет. Либо он доставал из своей сумки какие-нибудь сандаловые благовонные палочки и зажигал их за чаепитием, снабдив благовония удивительной историей, откуда он эти палочки взял, и как надо дым и запах этих палочек воспринимать. Либо он дарил тем, к кому приходил в гости, какую-нибудь красивую свечку или что-то в этом роде. Если он знал, что идет в гости к барышням или там есть хозяйка дома, он не забывал купить цветы. А какие тогда можно было в принципе купить цветы в городе Кемерово, да ещё с его финансовыми возможностями? Только несколько астрочек или гвоздичек. И он, обычно, покупал три гвоздички. Но как он их преподносил!

— Вот, примите эти цветы, — говорил он на пороге хозяйке дома. — Мне сказали, что сегодня прибыли цветы из Ганновера. Мне удалось раздобыть для вас несколько, — он протягивал цветы и целовал руку барышне или даме так, что она не могла не порадоваться.

В следующий раз гвоздики могли быть из Копенгагена или Люксембурга, или Гааги. Если же у Серёги не было с собой ничего или совсем не было денег ни на что, у него всегда были рассказы. И он всегда создавал особенную атмосферу не просто ужина или чаепития, но ужина или чаепития с художником. Потом он всегда оставался ночевать. Точнее, его оставляли.

Но должен заметить, что Серёга не был дамским угодником. Меня это удивляло, но барышни и дамы не интересовались Серёгой, как Серёгой. Мне это было странно и непонятно. Мне казалось, что не может быть более интересного, загадочного и забавного мужчины. Но он почти всегда был одинок и независим. Это теперь мне ясно, что он был слишком невесомым, эфемерным и неуловимым, особенно для кемеровских, стоящих двумя ножками на земле барышень и дам. Так, что они, казалось, смотрели сквозь него и видели других.

Ковальский совсем не любил алкоголь. Он мог выпить и вина, и коньяку, и пива, но не много, а так, для ритуала, красоты и за компанию. Водку он не пил вовсе. И ещё, он категорически и сильно не любил ту музыку, которую сочиняют и слушают активно пьющие алкоголь люди. То есть, он не любил отечественный шансон и отечественный рок-н-ролл. Хард-рок он тоже не любил. Он слушал новых романтиков, этническую музыку или такую музыку, в которой для него была красота и сладость.

Ковальский совсем не любил алкоголь. Он мог выпить и вина, и коньяку, и пива, но не много, а так, для ритуала, красоты и за компанию. Водку он не пил вовсе. И ещё, он категорически и сильно не любил ту музыку, которую сочиняют и слушают активно пьющие алкоголь люди. То есть, он не любил отечественный шансон и отечественный рок-н-ролл. Хард-рок он тоже не любил. Он слушал новых романтиков, этническую музыку или такую музыку, в которой для него была красота и сладость.

Но не думайте, что Серёга очень любил компании и стремился от общения к общению. В компаниях, а особенно в больших, он говорил немного, а чаще всего, уходил в какой-нибудь дальний угол. Там он сидел, курил сигареты, пил чай, улыбался и читал что-нибудь. Причём, читать он мог как книгу по истории сибирских железных дорог, подолгу рассматривая карты, схемы и фотографии, так и сборник современной каталонской поэзии, например. Книга могла быть любая, и самая неожиданная. И делал он это, не демонстрируя свою независимость, и непоказно, а с удовольствием и сосредоточено. И всегда улыбался.

Он постоянно что-нибудь придумывал. Увлекался какой-то темой и придумывал. Помню, одно время, не долго, он был увлечён написанием пьесы. Пьесу он не писал. Он не написал ни строчки. Он был просто этим увлечён и думал об этом.

— Знаешь, — говорил он неожиданно, во время вечеринки у кого-нибудь дома, или когда мы сидели у него в «лаборатории», или когда шли по улице. — Хочу написать пьесу под названием «Наполеон и Мюрат». Начинаться она должна так: по сцене ходят Наполеон и Мюрат. Наполеон молчит, а Мюрат ему что-то очень нервно говорит по-французски. При этом Мюрат периодически падает.

— А дальше? — спрашивал я.

Он же смотрел на меня, улыбался и оставлял вопрос без ответа.

— Я тут сочинил пьесу, — в другой раз говорил он. — Только нужен для этого театр и очень хороший свет. И ещё нужен очень хороший актёр. Пьеса называется «Патрикл». Первый акт будет называться «Юность Патрикла», а второй «Патрикл и нимфы». Декорации должны быть очень дорогие, особенно во втором акте. Значит так, представь, первый акт, полная темнота в зале, начинает завывать ветер, ветер завывает всё сильнее и сильнее. В темноте появляется луч прожектора. Он рыщет по сцене и, наконец, освещает ширму, которая стоит посреди сцены. Луч становится больше и ярче, ветер стихает, над ширмой появляется робкий юноша. Он поднимается над ширмой и становится виден по пояс. Он должен быть обнажённый. Юноша будет внимательно, робко, но пристально осматривать весь зрительный зал, ряд за рядом. Это может длиться минут десять. Потом он неожиданно скажет: «Уж не пригрезился ли ты мне, мальчик, бисексуал?!» Как только он это произнесёт, он должен упасть навзничь, луч в этот момент гаснет, и публика услышит звон бьющегося стекла. После, сразу же включается свет, и занавес закрывается, первый акт окончен.

Я очень смеялся, а Серёга с недоверием на меня посматривал, совершенно серьезно.

— Второй акт, — дождавшись, пока я просмеюсь, — будет начинаться тоже в темноте. Темнота, занавес закрыт, публика слышит женские голоса. Голоса завывают всё сильнее и сильнее. Неожиданно занавес открывается. На сцене прекрасный фруктовый сад, вдалеке видны горы и античные постройки из белого мрамора. На сцену выбегает наш юноша, но он в тунике и с бородой, волосы его должны быть седыми. Он выбегает на сцену, оглядывается по сторонам. Завывание стихает. Тогда Патрикл, а это никто иной, как Патрикл, падает на колени, вздымает вверх руки и кричит: «О, Зевес, нимфы преследуют меня!». После этого Патрикл некоторое время мечется по сцене, снова падает на колени и обращается к небесам с ещё более отчаянным криком: «О, Зевес, нимфы преследуют меня!» И так несколько раз. И вдруг, сверху должен появиться Зевс на облаке. Он появляется, смотрит на Патрикла очень грозно и мечет в него красные молнии. Молнии можно изготовить из фанеры или пластмассы и покрасить краской, но лучше найти красную фольгу и обмотать. Патрикл погибает, нимфы воют, гремит гром, занавес закрывается.

Я радовался, спрашивал о том, как он себе представляет техническую сторону появления Зевса на облаке, выражал сомнения в том, что это можно осуществить в театре, но что это можно попробовать снять на видео. Серёга же смотрел на меня, ему становилось скучно от моих практических вопросов и рассуждений, и он переводил разговор на другую тему или говорил о другом замысле.

— Да это ерунда! — говорил он. — Я вот думаю написать пьесу, в которой бы беседовали Сцилла и Харибда. Ты случайно не помнишь, сколько у них было голов. По-моему, у Сциллы двенадцать, а у Харибды шесть. Или наоборот. Надо будет посмотреть у Гомера. Вот такая пьеса. Они беседуют о том, о сём…

Никаких пьес он не писал. Но каждый день выдавал три-четыре подобных замысла, тут же забывал о тех, что озвучивал. Через пару месяцев театральная тема покинула его, и он начал думать о чем-то совершенно другом. Но только о художественном. Это могли быть совершенно неожиданные вещи.

Помню, однажды он позвонил мне домой очень поздно вечером, или, лучше сказать, ночью. Обычно он так не делал.

— Не разбудил? — спросил он и, услышав по моему голосу, что точно разбудил, извинился.

— Да ничего, ничего! — успокоил его я, — ты разбудил только меня, а это не страшно. Говори. Ничего не случилось?

— Я сегодня вынужден ночевать в университете, и меня обуревают разные мысли. Представляешь, так и посыпались идеи! В этот раз в области рекламы. Боюсь, что ночь будет бессонная, к утру забуду всё, что навыдумавал, а поделиться хочется.

— В какой области? — удивился я. — Рекламы?

Должен заметить, что отечественная реклама на телевидении и вообще, тогда делала только первые весьма робкие шаги.

— Да, да, рекламы! Мне почему-то пришел целый ряд идей, как можно рекламировать туалетную бумагу. Причём, рекламировать разнообразно, разностилево и, адресуя рекламу различным социальным слоям и группам.

— Серёга, ты серьёзно? — заворчал я, — Ночью про туалетную бумагу!

— Ну послушай! Это забавно! А то я забуду, — попросил Ковальский, но моего ответа не дождался и продолжил, — представляешь, я придумал разные варианты художественного осмысления туалетной бумаги, как объекта. Нужно придать туалетной бумаге респектабельности, солидности и исторической значимости. Короче, я придумал, что нужно выпускать туалетную бумагу под названием «Сикс о клок»! — сказал он и гордо замолчал, ожидая моей реакции.

— Сикс о клок? — переспросил я, туго соображая спросоня.

— Ну конечно! — радостно заговорил Ковальский. — Это придаст туалетной бумаге, как предмету, некой солидности, уважительного отношения к традиции и даже джентельменскости. Все же знают про файв о клок. Все знают, что в пять часов англичане пьют чай. У всех именно Англия ассоциируется с соблюдением традиций, с вековым укладом, с размеренной жизнью. А туалетная бумага обязательно должна ассоциироваться с размеренностью и укладом. Поэтому «Сиск о клок»! В пять часов джентельмены пьют чай, а в шесть часов им нужна туалетная бумага! — быстро говорил Серёга. — Кстати, на рулоне должно быть написано тоже что-нибудь связанное с Англией. Например, так: «Туалетная бумага «Сикс о клок» — 150 футов нежности!» Или: «Ни дюйма изъяна!» А рекламировал я бы её так: представь себе рекламный плакат, на рекламном плакате капитан дальнего плавания с мужественным, волевым лицом. Он стоит на капитанском мостике или на палубе корабля, за спиной у него бескрайнее море. Капитан держит в руке рулон туалетной бумаги. И подпись: «Это единственное, что напоминает мне о родной земле», — тут он прервался, потому что я сильно смеялся. — Ну, хватит тебе, — перебил меня Серёга, — это серьёзное художественное освоение такого объекта, как туалетная бумага. А представь себе календарь с надписью: «Туалетная бумага «Сикс о клок» работает без выходных» Как тебе? Или можно предложить нашу туалетную бумагу молодёжной аудитории. Представь себе плакат, на нём танцуют и веселятся молодые, красивые девушки и парень. Им весело. Они вспотели. Они молодые и модные. И подпись: «Оторвись с бумагой «Сикс о клок». Но надо подумать и о тех, кто не понимает, не знает, и не любит английского стиля. Им нужно предложить другое название товара. Я думал над названиями «Мысль», «Идея», и даже «Всё будет хорошо» или «Товарищ». Но пока русского названия я не придумал. Но рекламировать такую бумагу нужно совершенно иначе. Кстати, она должна быть дешевле. А реклама такая, например: на плакате стоят весёлые молодые солдаты, они улыбаются и смотрят очень весело. И подпись: «Любимый город может спать спокойно! Туалетная бумага «Товарищ»».

Он говорил ещё полчаса, я всего не запомнил.

— Ну ладно, давай спи. Извини, что разбудил. Спи, старина, а я ещё поработаю.

На следующий день он даже не заикнулся про туалетную бумагу и больше о ней, как об объекте рекламы, не говорил.

Назад Дальше