– Блин! – сказал он, освободившись, и тут же нацелил на Филиппа указательный палец, как будто успел сообразить что-то для Гордеева важное. – Даю совет. – «Нахал! – неспешно подумал Филипп. – Вот нахал, так уж нахал». – «Устраивайте свои сеансы без Наденьки Брасс. У Наденьки подробностей… многовато. Они вас расстроят. А то смотрите, если угодно, я с ней заранее песенку разучу. По вашей методике».
– Что вам нужно? – спросил Филипп.
– Да вас, вас мне нужно, Филипп Юрьевич! Я хочу писать у вас диплом, я хочу, чтобы вы были моим научным руководителем. У кого аспиранты быстрей всех защищаются? У Гордеева. У кого аспирантов никто не обижает? У Гордеева. А я все думал: отчего да почему? А оно вот оно! Вот оно отчего. Вот оно почему.
Удивления достойно было не то, что Филипп слушал Вертихвостова. Своему терпению Филипп Гордеев изумлялся уже не раз. Дивно было то, что и пустота, его сверкающая, гулкая пустота принимала эту мешанину. Стыдно признаться, он ее к Вертихвостову – ревновал!
– А как же твои подробности? – от великой досады и омерзения Филипп перешел на «ты», но Вертихвостов то ли ничего не заметил, то ли полагал, что так оно теперь и следует.
– В том и прикол. К Надежде не подойду. Значит, никаких подробностей. А что касается остального – воздержусь, пока мы друг к дружке привыкнем. – И ведь хихикнул! То есть настоящего, полнозвучного хихиканья не испустил, спохватился, но пакостное трепыхание воздуха у губ не удержал. И тут Филипп ясно ощутил, как пустота оставила его. Звуки, долетавшие из комнаты, стали яснее, Таврический же сад за окном напротив – поблек. Точно запылился.
– Я бы выпил водки, – сказал Филипп. Вертихвостов был так в себе уверен, что подмигнул и добыл откуда-то виски. От виски Филиппа разобрала удаль.
– Интенция ясна, – сказал он, дерзко наливая себе вторую дозу. – Но вот в чем штука: я не боюсь того, что вы называете подробностями. Можете напускать их на меня отарами, стадами, ордами, косяками, – он вынул бутылку из вертихвостовской руки. – Пардон, пардон! – Снова налил. – Ваш ирландский самогон – это что-то особенное. – И выпил. – Как это ни прискорбно, будем считать, что виски на меня вы потратили зря. Знаете, мой не в меру бойкий друг, у меня в жизни есть только одна подробность, которой я опасаюсь. Это я, я сам! А виски уберите, я за себя не ручаюсь. И это будет поистине грустная подробность. Но – для вас.
В комнате вечерина была в разгаре. Кто-то пел, и его не то чтобы слушали, но оставляли место негромкому пению. Точно так же две пары танцевали, не задевая ни людей, ни мебели, и разговор, не тихий, не громкий, оплетал кружок собеседников. Никто и не заметил отсутствия новорожденного и его незваного гостя. Филипп подумал, что он и в самом деле зря поддался на уговоры Нади, что человеку, погруженному в мысли о близком убийстве, о своем соучастии в этом убийстве (Да! О соучастии! И не хрен заламывать руки.), нечего таскаться по пирам и балам. Но тут одна из парочек распалась, и за их спинами он увидел Надежду. Она сидела в углу дивана и смотрела на Филиппа так, словно от первого до последнего слова присутствовала при домогательствах Вертихвостова. Филипп сказал:
– Пойдем танцевать.
Они дождались медленной музыки, и началось томительное движение на месте. Потом музыка сменилась, а они все так же переступали, потом она сменилась еще раз, и Надя сказала, что мобильники нужно снять.
– Они стукаются и мешают.
Она сняла у себя с шеи пестросплетенную петлю с мобильничком, сняла ременную удавку с Филиппа, и они продолжали покоиться в общем гуле и в музыке, которая все-таки пробивалась где-то с краю.
Спустя пять или шесть танцев в комнате появился Вертихвостов, и так он был спокоен, что Филиппу стало нестерпимо жалко и его, и себя, и Соню, всплывшую вдруг в сознании. И позже, когда все теснились на балконе, посвечивая друг на друга раскаленными остриями сигарет, сердце его свело такой тоской, что он с минуту примеривался, и выходило, что броситься вниз очень даже возможно. Никто бы не успел помешать. А этаж был хоть и невысокий, но старинных пропорций, а потому достаточный. Но тут же рядом оказалась Надя, и сердце не то чтобы развеселилось, а, пожалуй, забилось ровнее.
Мадам Мамай набросила Филиппу на шею мобильник. Ладони сухие, как ящеричная спинка, скользнули по шее, и от осторожного движения ее рук Филипп развеселился окончательно.
– Уже пора, – сказала Надя, и Филипп немедленно согласился. Они спустились на улицу, и тут Надежда направила события твердой рукой.
– Мы поспорим в другой раз, – сказала она, распахивая перед Филиппом дверцу авто. – Мы поспорим, когда вы будете провожать меня. Спокойной ночи, Филипп Юрьевич.
Она качнула ладонью у приоткрытого стекла и исчезла, точно и не было ее.
Дома Филипп по необъяснимой прихоти не лег спать, а присел к кухонному столу, налил себе холодного чаю и с жадностью выпил половину стакана. «Ну, и что это было?» – спросил он у безымянного керамического зверя, обитавшего на полке над холодильником. Зверь был уродлив настолько, что это заставляло подозревать в нем скрытую до поры до времени мудрость. «Такую уродину не вылепит ни один скульптор. Даже самый бездарный лепила, который врет, что его творения уродливы не потому, что у него руки-крюки, а потому, что он ТАК видит. (Навозом ему глаза залепить!) Даже последняя бездарь сделала бы тебе хоть один коготок красивым. Потому что хочется этого, хочется! А раз этого нет – а этого нет, потому что ты страшен весь от первой своей глиняной молекулы до последней – значит ты самозародился. Так отвечай мне, самозародившаяся тварь, что это было?» Безмолвствовал зверь.
Едва Филипп прекратил свои собеседования с чудовищем на полке, телефон сыграл менуэт. Филипп нажал кнопочку.
– Не вздумай отключиться!
Расслабленный событиями вечера, Филипп сделал рукою успокаивающее движение и тут же сообразил, что жест его – глупость несусветная и что ходит в нем хмель. Собеседник, однако, успокоился. Ровным и, как показалось Филиппу, занудным голосом он проговорил:
– Тебе мало замужества? Ты еще и этим решила прикрыться. – И вдруг закричал, почти что завизжал в трубку: «Не отстану от тебя! Не отстану, не отстану!»
«Ох!» – сказал Филипп в изумлении. «Вы ошиблись номером», – сказал он. Разговор оборвался.
– Спать, – строго сказал Филипп. – Спать, спать, спать.
Но трубка снова подала голос. И уже женский голос, не дожидаясь телефонных реплик, задыхаясь, проглатывая слова, впился своей скороговоркой в Филиппа.
– Я знаю, теперь я буду проклинать себя всю жизнь. И пусть! И пусть! Но я сделала, что хотела. Я сделала, что придумала! Я придумала и сделала. И пусть все идут… Ты знаешь, куда они пусть идут!
На этом телефон отключился, а Филипп почувствовал, что и сон, и хмель слетели с него.
– Звонила дама, – сказал себе Филипп. – Зачем же дама, почему ночью? И что за дурацкий голос! У меня нет дам с таким дурацким голосом! Стой! – заорал он так, что глиняное чудище упало с полки. – Стой! Ведь это ж Сонетка. И больше некому!
Филипп перешагнул лежащего на полу монстра (уцелел выродок керамический!), снял трубку домашнего телефона и набрал свой мобильный номер. Гудки в трубке, гудки в трубке, гудки в трубке… Маленькая трубочка на кухонном столе безмолвствовала. – И звонит она не мне, – подытожил Филипп. И тут настоящий ужас прохватил его с головы до ног, выжег своим электрическим пламенем остатки хмеля.
Филипп очнулся на улице. Уже в машине, рядом с водителем расслышал свой голос.
– Со двора, – говорил он. – И как можно ближе. Вы понимаете – как можно ближе к парадной. У меня нет времени бегать.
Из дальнейшего Филиппу смутно запомнилось, как он совал водителю трубку вместо денег, как спохватившись, толкал ему в ладонь последнюю сотенную и как водитель, испугавшись чего-то, отбрасывал его руку. Потом он бежал по лестнице и уже перед дверью Кукольникова облился холодным потом: что если он забыл ключи? Но не были забыты ключи, и дверь отомкнулась без труда. Тут-то и пришло спокойствие. Оно было ледяным и неисчерпаемым, а вместе с тем и в этом холоде бедная замучившаяся душа Филиппа жила, как и прежде, только всхлипывала совсем негромко.
Первым же своим движением в Гошиной квартире он вызвал небольшой обвал, по хрустнувшим обломкам прошел к выключателю и, не оборачиваясь на разрушения, устремился дальше.
Дело, и правда, было сделано. Бедный Кукольников лежал на спине и дышал мелкими частыми вдохами, как будто откусывал свои последние глотки воздуха. На столике у изголовья стоял тот самый цветок, и просторный горшок был завален кусками сухого льда. На просторном блюде с недоеденными персиками лежал еще один кусок льда с буханку хлеба величиной. Седоватый туман наплывал на Гошу и, постепенно нагреваясь, становился невидимым.
«Глазеть пришел?» – грянуло в голове у Филиппа. Он метнулся к окну, ударом распахнул его, вытащил Кукольникова из постели, бросил грудью на подоконник. Решив, что от него главная беда, бросил в ванну больший кусок льда и гулкой, страшно гулкой в ночной тишине струей горячей воды уничтожил его. Потом спохватился, кинулся к Кукольникову. Беднягу рвало. Он дергался на подоконнике так, словно выползал из окна. Когда корчи стихли, Филипп кое-как поставил перед собой бескостного Гошу, принял его на плечи и шатаясь вышел из квартиры.
«Глазеть пришел?» – грянуло в голове у Филиппа. Он метнулся к окну, ударом распахнул его, вытащил Кукольникова из постели, бросил грудью на подоконник. Решив, что от него главная беда, бросил в ванну больший кусок льда и гулкой, страшно гулкой в ночной тишине струей горячей воды уничтожил его. Потом спохватился, кинулся к Кукольникову. Беднягу рвало. Он дергался на подоконнике так, словно выползал из окна. Когда корчи стихли, Филипп кое-как поставил перед собой бескостного Гошу, принял его на плечи и шатаясь вышел из квартиры.
Пустой и тихой улицей Красного Курсанта он дотащил невнятно лепечущего Кукольникова до дома, где жили его друзья. Уже поднимаясь по лестнице, он вспомнил номер их квартиры и, лишь позвонив, сообразил, как, должно быть, напугаются несчастные. Но, как видно, с Кукольниковым здесь дружили давно и напугались не особенно. Вернее сказать, не напугались совсем. Молодой мужчина, как-то очень по-интеллигентному тучный, уверенно снял Гошу с Филиппа, опустил на диван.
– Что же на этот раз? – спросил он.
– Считайте, что угорел.
– У вас на лице кровь, и вся рубаха в крови.
– Я тащил его на себе. Он тяжелый. Мне страшно было!
Мужчина кивнул, нащупал Гошин пульс, потом ловко вывернул ему веко, поглядел в зрачок и сказал, что дорого дал бы, чтобы узнать, где Кукольников умудрился угореть. Узнав, что все произошло у Кукольникова дома, хмыкнул, но выведывать подробности не стал. Вместо того сунул Гоше под нос вонючую ватку, послал Филиппа в кухню заваривать чай, а когда он принес кружку обжигающего крепкого чаю, стал поить Гошу. Мимоходом и как будто бы даже не переставая отпаивать больного, он протянул Филиппу упаковку таблеток глюкозы.
– Вы ведь тащили его от самого дома? Машину взять не догадались? Съешьте все таблетки. Съешьте, съешьте, пока сердце само не просит. – Он подождал, пока Филипп прожует таблетки, дал ему запить тем же чаем. – Георгий говорил вам, что я врач? Так почему же вы его тащили ко мне? Почему не вызвали «скорую»? Вот и я в толк не возьму. – Он вскинул глаза на Филиппа. – И вы, наверное, хотите, чтобы он несколько дней оставался у меня?
Тут Кукольников открыл глаза.
– Филя, – сказал он, – это Федя. Федя, это Филя.
В тот же ночной час, когда ни живой, ни мертвый Кукольников знакомил своих друзей, Макс Родченко проснулся от нестерпимого жжения с правой стороны тела. Этот жар исходил от спящей Сони и в самом деле был так силен, что страшно было подумать о неизвестном пламени, которое палило Соню изнутри. Растерявшийся Макс отчего-то решил, что прежде всего жену надо разбудить. Он сжал раскаленное запястье, из которого рвался пульс, и осторожно потянул Соню к себе. Нежное маленькое тело покорно перекатилось набок, но сон не прервался. Тогда Макс потеребил Сонино ухо, и она вздохнула, как вздыхают дети после долгого плача. «Бедные мы, бедные, – отчетливо сказала Соня. – Максик, Максик…» Но она продолжала спать. Спустя минуту или две Соня отчетливо сказала: «Виновата, Максик, виновата». Она не проснулась и после этого, только заплакала беззвучно. И с той минуты испепеляющий жар начал ослабевать.
Минуту или две Макс сидел над женою неподвижно, потом спустился с постели и принялся беззвучно кружить по комнате. Эта способность к беззвучным передвижениям появилась у Максима недавно и первое время пугала его. Но теперь он не думал об этом. Поединок, который должен был решить все, нельзя было откладывать дальше. «Если Сонька нынче умрет, я, конечно, все равно убью его. Только кому это поможет?»
Он еще походил по комнате и лег. Соня дышала ровно. Макс осторожно поцеловал ее в щеку. Слез не было, только просохшие потеки отзывались на губах горькой солью.
Он поднялся ни свет ни заря, тщательно оделся, как если бы его ожидало выступление на ученом совете, и направился к дому Кукольникова.
Через пятнадцать минут он поднялся по лестнице и позвонил. Он еще прижимал кнопку, когда дверь, видимо, растревоженная оглушительным звоном, пошла на него. И вот это было жутко, потому что как ни крути, а Кукольников в основном человек нормальный, и смысл дверей и запоров ему известен.
Но все-таки дверь открылась, а Макс для того и звонил. Он вошел и сразу наткнулся на стеклянную крошку от разбитых тарелок. Обломки были заляпаны чем-то темным, он прохрустел по ним и, уже понимая, что никого в квартире ему не увидеть, вошел в комнату.
У дивана на полу располагалась засохшая лужа блевотины, подобная мерзость имелась и на подоконнике, и пол был обильно заляпан кровью. (Те же самые, кстати, пятна, что и при входе в жилище Кукольникова.)
Ошеломленный, бессмысленно растопырив руки, Макс озирался, силясь подвести итог неожиданному ужасу. Мало-помалу он успокоился и обнаружил, что с книжной полки исчезла бронзовая скульптура, изображавшая совокупляющихся льва и львицу. Сразу вслед за этим он заметил, что пропали две английские гравюры восемнадцатого века. Бронза и гравюры – это было все, что оставалось у Кукольникова от его неугомонных и многократно битых и пуганых предков. В том, что поединка не будет, сомневаться уже не приходилось. Оставалось понять, куда девался сам Кукольников. Невозможно было поверить в то, что его утащили вместе с бронзой и гравюрами, но, несомненно, кровь была пролита, и он пропал. Если Гошу убили, он должен был бы лежать здесь, если он раненый пустился преследовать грабителей, то… И тут Макс вспомнил, что те же черные пятна он видел на лестнице. Он опустился на скомканную постель, и внезапная тоска сжала сердце с такой силой, что невозможно было поверить в то, что он, Максим Родченко, сегодня же собирался и сам на поединке прострелить лоб Кукольникову. «Ну, нет, – сказал Родченко, – я – это совсем другое дело. Да, я собирался его застрелить, это правда. Но ведь и у него были такие же планы. И еще неизвестно, кто бы из нас плыл сегодня в сторону Финского залива». (Поединку следовало состояться в речке, и убитый был бы снесен течением в залив, что совершенно запутало бы возможное следствие.)
«И потом – будь Гоша жив, он и сам бы выбрал смерть от моей руки. Потому что (будем говорить честно) погибнуть из-за Соньки – это совсем не то же самое, что помереть неизвестным способом из-за этих похабных львов. Да и гравюры были не лучше».
Сделав этот вывод, Макс бесшумно ушел и три часа спустя сидел уже с удочкой на невысоком берегу одной из чухонских речушек Карельского перешейка. Он прилежно удил до темноты, и длинный козырек бейсболки надежно скрывал от соседей-удильщиков, как страшно менялось время от времени его лицо.
Когда стемнело, и рыбаки разошлись, он сбросил брюки, соскочил к воде, зашел по пояс в воду и выбросил на берег плотно укупоренный ящичек. В ящичке оказались два пистолета и два налобных фонаря. Фонари Макс без церемоний кинул в воду, а пистолеты разобрал на ощупь и утопил по частям, пока шел берегом реки к станции.
Тихо он вернулся домой, тихо умылся и подсел к спящей Соне. Жена спала беззвучно, сложив ладошки под подбородком одну в другую, и Макс долго не мог решиться. Наконец он разбудил Соню, поцеловал ее заспанные глаза и сказал: «Я убил Кукольникова. Я убил его честно, и тебе не в чем меня упрекнуть». Сонино лицо перекосилось, стало злым и некрасивым, она оттолкнула Макса и горько заплакала.
Пыль, перемешанная с остывающим осенним солнцем, стояла в факультетском коридоре. Из-за угла из золотого облака вышла Надежда Мамай и, строго глядя на Филиппа, произнесла:
– Вы все забыли. Вы не остались дома.
– Ничего я не забыл. Но я должен вам сказать, что случилось нечто ужасное!
Надя затрясла головой. Если ужасное уже случилось, и каждый сделал все, что от него требовалось, о чем тут говорить?
– Я снова должен сказать вам, Надя, что вы пытаетесь мною манипулировать. У меня есть расписание, через четверть часа я встречаюсь со студентами. Наконец, я принимаю самое деятельное участие в жизни своих друзей… Это, к вашему сведению, требует даже некоторой самоотверженности!
– О, как! – сверкнула глазами Мамай. – Из студентов пришла только я, прочие спят после вчерашнего. Ваши драгоценные друзья устраивают свои дела где угодно, только не на факультете. Так что ж вы тут делаете? Молчите? А я вам скажу. Вы тут прячетесь от ответственности!
– Вы, несносная студентка! Ну, хотите я вам расскажу, что было…
– Нет, ни за что. Вы горько будете жалеть о своей откровенности. Ответьте лучше: почему тогда, когда я относила Соне телефон и бананы, вы сказали, что не хотите, чтобы я передавала вам ее поцелуй? Что вы за тип такой?
Надя безнадежно махнула рукой, и они побрели по коридору сквозь танцующую золотую пыль. На улице она отдала Филиппу папку со своей курсовой: «Чтобы вы не думали, что зря приезжали».
– Я вам позвоню, – сказал Филипп сдавленным голосом.
– Обязательно, – сказала мадам Мамай, – я буду ждать.