– Я не могу, тетя Поля, не могу. Такие они бледные, такие они по утрам невыспавшиеся, что нету сил… Ну, была б моя воля, я б сказала: спите! Я и говорю иногда: «И сейчас все головки на парту, глазки закрыли». А сама, поверите, тихонько пою: «Придет серенький волчок…» Мне уже был за это выговор. А мне их жалко. И то ведь. После школы они домой не идут, а в продленку. Целый день во всей этой амуниции. А им же всего по семь… Ну, что делать? Я Олегу говорю – напиши про это. Отмените продленку. Сама говорю, а сама знаю: куда им деваться, если мать на работе?.. У них сейчас уже нервов никаких… Это я про детей… Матерей мне уже и не жалко. Честное слово, тетя Поля. Они привыкли – садик, школа… Я Олегу говорю – напиши про это. Он на меня сердится. У меня, говорит, начальников – во! – но они все вместе столько мне заданий не придумывают, как ты… Я говорю: дети у них есть? Если наши дети вырастут нервными, больными, есть нам оправдание? Ну скажите мне, тетя Поля, есть?
– Никогда не думала, Тася, что плакать будете вы. – Светка подошла и села рядом.
– Жалеет она своих учеников, – сказала Полина. – Мне сдается, что на периферии дети крепче. Тут же шум. Ведь посмотреть – все есть. Одетые, как куколки. Никто на дитя денег не жалеет. И питание. А все-таки не сравнить…
– С чем ты хочешь сравнить, мама? – спросила Светка.
– С довойной и послевойной, – тихо почему-то и виновато ответила Полина. – Разве я не то говорю, Светочка?
– Я знаю только одно. Когда рожают, не думая, – плохо. Безнравственно. Когда начинают думать – не рожают. Я думаю и не рожаю. И, наверное, не рожу.
– Ну как можно! – забеспокоилась Полина. – Какая ж это семья без детей?
Тася согласно закивала головой.
– Ладно, ладно, – сказала Светка. – У меня есть еще время и передумать.
– Конечно, передумаешь. – Это Полина. Светка не может вынести этот ее умоляющий материнский взгляд.
– Не смотри, не смотри, муся! Мне уже стыдно. Давай лучше потихоньку попрощаемся, и я исчезну. Хочу приехать раньше Игоря. Я уйду по-английски…
– Это без досвиданья? Ну хоть Марише скажи.
– Конечно! Всего доброго, Тася. И не ревите. Жалко кофточку. Так выглядит, будто вы шли навстречу дождю…
– Вот уж чего мне никогда не жалко, – сказала Тася.
– Вы милая, но несовременная женщина.
– Да что ты, Света! Представляю, на кого я сейчас похожа.
Но уйти по-английски не удалось. Светлана натягивала в передней свои блестящие сапоги-чулки, когда в дверь позвонили. Мариша сделала круглые удивленные глаза и пошла открывать. Светка прижалась к вешалке: неловко как-то уходить, когда люди только приходит. В прихожую вошел старенький поникший человек с громадным, завернутым в бумагу пакетом. Букет угадывался, потому что с виду сверток напоминал завернутый веник. Или балалайку, занесенную для удара.
– Учитель! – радостно закричала Мариша.
– Пред именем твоим, – прошелестела из-под вешалки Светка. И он услышал. Этого никак нельзя было от него ожидать. В его возрасте уже полагалось не видеть, не слышать, а он даже приносил букеты в форме сражающейся балалайки.
– Это моя сестра, – сказала Мариша. – Выйди и поклонись профессору Цейтлину, мартышка.
Цейтлин раздвинул сухие губы и улыбнулся доброй улыбкой. А в прихожую уже набивался народ.
– Арон Моисеевич! – Вовочка вытянул руки, будто хотел пересадить профессора вместе с куском паркета в новые условия.
– Цейтлин! – кричала Священная Корова. – Вы еще живы? Это прекрасно и удивительно!
Профессора увели.
– Уходишь? – спросила Ася.
– Если не поймаю такси, то уже опоздаю. Кто этот Цейтлин?
– Известный филолог. Мы все ходили к нему в кружок, а Мариша была его любимицей.
– Я рванула, Ася, ты останешься ночевать у Мариши?
– Да нет. Я в гостинице.
– Ну, пока. Увидимся.
– Надеюсь. – Ася защелкнула за Светкой замок и вдруг почувствовала, что очень устала. Лечь бы сейчас где-нибудь в уголке и уснуть. Или просто полежать, стянув с себя туфли, пояс, чулки. «Пойду лягу в маленькой комнатке. Вместе с Настей». Она пробиралась за спинами сидящих за столом, боясь, что ее сейчас остановят, усадят и она не сможет лечь и, ни о чем не думая, смотреть в потолок. Но ее не задержали. И она нырнула в темную спальню, где громко сопела, раскинувшись на широкой материной кровати, девятилетняя Настя. Ася легла у нее в ногах, поперек, положив ноги на кресло. Настя шевельнулась во сне и по-хозяйски взгромоздила на Асю ногу. «Все они такие, – с нежностью подумала Ася. – И Ленка моя». Прикинула, что на Урале уже глубокая ночь. Аркаша тоже, небось, спит поперек на их двуспальной кровати – недавнем приобретении. Еле установили тогда это сооружение. От маленькой комнаты ничего не осталось. Так, узенькие проходики слева и справа. Приятели разглядывали кровать, стоя в дверях, издали, и клеймили Асю и Аркадия за их высокие требования к бытовым условиям. («Вся интеллигенция на диван-кроватях, а вам бы все пороскошней… Может, вам и две спальни хочется?..») И еще острили по адресу архитектора, придумавшего комнаты для одной двуспальной кровати. Кто он? Какие у него взгляды на жизнь? «На двуспальную кровать», – уточнила Ася. «Он не знает, что это такое, – смеялся Аркадий. – Он просто их никогда не видел». Договорились, что в архитекторы пролез маленький переодетый японец. («Два татами – и хватит».) Ася улыбнулась. На маленького переодетого японца был похож Цейтлин. Что он сейчас там делает? Когда Ася пробиралась за спинами, Полина ставила перед профессором чистую тарелку и маленькую хрустальную рюмочку.
– Что вы, что вы! – отмахивался Цейтлин. – Мне что-нибудь поменьше.
– Меньше не бывает! – кричала Священная Корова. – Эту и так взяли взаймы у гномов.
– Вы верите в гномов? – притворно удивился Цейтлин.
– Что вы, профессор?! – возмутилась Священная Корова. – Я не верю. Я их вычислила. Знаете анекдот?
– Да, да! – сказал Цейтлин. – Очень интересно, как вы их вычислили?
И Асе тоже было интересно, но она не остановилась. Сейчас ей было покойно, и она думала, что если уснет, то и пусть. Останется у Мариши. А завтра утром поедет в гостиницу. Но только вряд ли она уснет. Она лежала в полудреме и слушала Маришино новоселье.
– … Надо бы сходить на какой-нибудь литературный концерт.
– Ни к чему. Стихи надо читать наедине… или глазами.
– Скажешь! Сейчас другое время. Стихи вышли на площадь…
– Площадная поэзия?..
– Заткнись! Если тебе есть что сказать людям, выходи на площадь и ори! Используй мегафоны, микрофоны, все что угодно, но вложи это людям в уши…
– Ну да! Кто кого перекричит? А если я стесняюсь? А может, сказать я мог бы больше, чем другие, а у меня голоса не хватит?
– Если есть что сказать – поищешь и найдешь!
– Побеждает глотка.
– … Техническая интеллигенция – в массе, в массе! – эмоционально глуха. Она не растревожена. Ей ничего не надо.
– А кто растревожен, кто? Всем ничего не надо!
– Не бреши! Если брать массу, то она, конечно, сырковая. Это всегда было. Но ведь есть лидеры…
– Вовсе не так! Все теперь лидеры. Об этом даже «Литературка» писала… Все дети, если один ребенок в семье, – лидеры…
– При чем тут дети? Еще неизвестно, чего стоят эти лидеры в будущем.
– Захожу в магазин. Смотрю – хвост. И как раз в том месте, где обычно бывает импортное мыло. Я туда. Что вы думаете? Дохи. По шестьсот семьдесят ре. Очередь такая же, как за тридцатикопеечным мылом.
– У народа полно денег.
– А у меня нет! Почему? Как это? Как это?– Лежат без движения, в чулках, миллионы. Это страшно, граждане. Деньги в чулке – это экономическая проблема. Благословим эту очередь за шубами.
– Ни за что! Очередь не благословлю!
– Зря! Ты ведь в очередь не встала, и я не стану… А у кого есть деньги, пусть отдадут в оборот. Святое дело!
– Читали «Примаверу»? Какой блеск!
– Ядовитая женщина! Я подумал, не увела ли у нее какая-нибудь Феврония мужа? тем более она есть не ест, а только курит!
– Во! Только так вас и надо подлавливать! У вас обязательно герой – это автор! На другую точку зрения образования не хватает. Эго примитивно. Несправедливо по отношению к автору… Мы толкаем его на стремление нам нравиться. Не должен он быть этим озабочен.
– Автор нынче озабочен одним, чтоб его напечатали.
– Что тут плохого?
– А ты сообрази! Напрягись! Напрягись!
– … А где Ася?
– Еще один человек со стороны… Голый человек на зеленой траве.
– Мы все оттуда…
– Поломают ей тут кости…
– Тише! Зачем ты так? Мы же все вместе.
– Гуртом и батька добре быты.
– … Братцы! Споем! «Шеф нам отдал приказ лететь в Кейптаун…»
– Да брось ты своего шефа… «Тополя! Тополя… Чем-то коронованы…»
– Слов не знаем! Слов не знаем!
– Нет, нет, не то! Давайте простую. «Я люблю тебя, жизнь…»
– Хозяйка! Совсем не пьем! Ты смотри, что предлагают петь! Какое-то массовое помрачение. «Мы бежали с тобою золотою тайгою… Там, где тундра оделась в свой вечерний наряд… А мы по ту-у-ндре…»
– Хозяйка! Совсем не пьем! Ты смотри, что предлагают петь! Какое-то массовое помрачение. «Мы бежали с тобою золотою тайгою… Там, где тундра оделась в свой вечерний наряд… А мы по ту-у-ндре…»
– … Ах, вот она где, Аська! Тише! Она спит. Ну вот и хорошо! Пусть! – Мариша плотно прикрыла дверь.
«Я не сплю», – хотела ответить ей Ася, но ничего не сказала, повернулась на бок и уже совсем сонно и облегченно решила, что не поедет в гостиницу.
– Первая ночь в Москве, – пробормотала она и, засыпая, почувствовала, как Настя подбадривающе потолкала ее в спину.
У Алексея Андреевича Крупени всю ночь болела печень. Он принял целых пять таблеток – не помогло. Он лежал и думал, какое было бы счастье страдать бессонницей и чтобы ничего у тебя не болело. Просто лежать и думать, думать! Ни тебе звонков, ни визитеров, только ты со своими мыслями. Так ли уж часто мы бываем с ними наедине?
Но он хотел спать. Он бы уснул сейчас суток на трое, если б не проклятая боль… Не подавишь ты ее никаким усилием воли… А мысли, которые приходят вместе с болью, отнюдь не героические, а если честно, то не всегда и мужские, а слабые, беззащитные приходят мысли. Не то что страх смерти. Потому что нелепо бояться неизбежного. Жил и умер. Формула, в которой поправок не предвидится. Противно то, что о его болезни знают, что смерть еще когда, а печенью его играют, она уже в пасьянсе. Как карта. Когда боли не было, Крупеня не позволял себе об этом думать. Он говорил – «не сметь!», и грустные мысли уползали. Он даже знал как. На брюхе. Как уползает от пристающего Пашки их кот. Уползает назад, не поднимаясь на лапы, – больно надо утруждать их. Так и мысли – отползают, не утруждая себя уйти насовсем. Нет, они тут, они рядом, но приказ «не сметь!» знают. Дрессированные у Крупени были мысли. Вот когда болело – тут уж они вели себя нахально. Они не ползли, а ходили, и при этом на задних лапах. Опять же, как их кот, когда, бахвалясь перед восхищенными гостями, он демонстрировал им свое белоснежно-пушистое брюхо, по которому небрежно, наискосок шла рыжина. «Галстук набок, – говорил Пашка. – Подгулявший интеллигент». Когда-то Крупеня даже хотел написать повесть о коте. Он был очень увлечен этой идеей, почему-то не сомневался, что это будет интересно, но как человек очень занятой и потому не имеющий права работать впустую, предварительно пришел обговорить это дело в издательстве. Просто утрясти тему. Знакомый редактор сразу двумя ладонями закрыл лицо. Крупеня не понял жеста, тем более что сквозь раздвинутые пальцы на него глядели грустные редакторовы глаза.
– Ты чего? – спросил Крупеня.
– Неужели не понятно, что я тебя оплакиваю! – застонал редактор.
– Не надо, – сказал Крупеня. – Я не люблю сырости. Редактор шустро вскочил из-за стола и ринулся к ящичку, что стоял на шкафу.
– Это все – коты! – дурным голосом заорал он. – И кошки. Говорящие, думающие, сострадающие, презирающие. Коты-герои. Коты-шпионы. Твой – кто?
– Не ори, – сказал Крупеня. – Мой – просто кот. Но я все понял.
– Ты сидишь на золотом сундуке, – не унимался редактор. – Ты можешь все! Ты можешь написать повесть о комсомольцах на стройке, в школе, в селе! Мы ее у тебя оторвем с руками и ногами. Это надо – вот так! – И редактор ребром ладони примял подбородок. Это было убедительно. – Договор прямо сразу, ты мне только на пальцах объясни, про что будет повесть…
– Не будет повести, – сказал Крупеня. – Не суетись.
– Грубиян! – закричал редактор. – Нет тебе другого наименования.
– Ладно, – засмеялся Крупеня. – Кто с тобой спорит?
– Но не надо про кота, – захныкал редактор. – Я тебя умоляю – не надо! Мне эти звери – вот! – И он снова ребром ладони провел по подбородку, и снова это выглядело вполне убедительно.
… Крупеня застонал. Болело, болело, болело… Ведь в чем была штука? Сейчас, когда всем было ясно, что ему из редакции надо уходить, вызрела и выкристаллизовалась формулировка: Крупеня отстал от времени и от коллектива не только в творческом, но и в интеллектуальном отношении. Это было обидно. Но, как человек честный с собой до конца, Крупеня понимал, что в этом есть правда. Только если быть абсолютно справедливым – не он отстал, а его перегнали. Это же разные вещи! А говорили именно «отстал». Даже не говорили, подразумевали. А вслух убеждали: разве можно вам, с вашей печенью, вариться в этом котле! Вам нужна спокойная работа в каком-нибудь тихом журнале… Что он, печень не возьмет с собой в тихий журнал? Это все пасьянс, который раскладывает Вовочка. Ах, Вовочка, Вовочка! Железный человек с детской кличкой. Его так прозвала много лет тому назад уборщица их редакции. Она приходила к концу рабочего дня, маленькая, изящная старушка в шелковой косынке на закрученных тряпочками волосах. Литдамы и литдевицы стали убеждать ее в преимуществах бигуди.
– Вы что, милые?! – возмутилась Таисия Ивановна. – Железо в голову? Извините, я по старинке.
Она почему-то обиделась и пожаловалась Крупене – он тогда заведовал отделом.
– Я культурный человек, – сказала она. – Я больше их читала. Они понятия не имеют, кто такой Шеллер-Михайлов. Я не признаю железные бигуди. И не только их. Капроновые чулки тоже. Эту микронапористую обувь. Я не признаю столовые, самообслуживания. Я никогда не носила никаких платочков на улице. У меня три шляпы – три! – летняя, осенняя и зимняя. У меня всегда открыты уши, никто теперь не знает, что уши украшают женщину, если они маленькие и у них изящная мочка. Раньше умели ценить детали. Пальцы. Мочку. Ямку на щеке. Родинку. Вы не можете это знать, вы и родились уже при современной власти. Вам нужен вес. Большая тяжелая женщина. Чем больше, тем лучше.
Крупеня хохотал. У него от смеха уже тогда побаливало в боку.
Эта Таисия Ивановна из всех выделила Володю Царева. Он тогда только пришел после университета и работал в отделе у Крупени.
– У вас роскошная фамилия, – говорила Таисия, протирая его стол, – царская.
– Не то что у некоторых, – улыбался Крупеня.
– Да! – говорила Таисия. – У вас плебейская фамилия.
– У меня украинская фамилия, – оправдывался Крупеня.
– Это одно и то же, – отмахивалась Таисия. – Одно и то же, уверяю вас!
Они очень смеялись с Володей. Таисия не понимала, чему смеется Крупеня, Володю же она понимала во всем. Она ставила ему в стакан фиалки, подснежники, в кармане фартука приносила тщательно завернутые конфеты.
– Вы не удивляйтесь, – говорила она Крупене. – Он мне близок. Близок по духу. От него хорошо пахнет. Вы думаете, это пустяк? От мужчины должно пахнуть мужчиной. Это трудно объяснить. Но это не имеет никакого отношения к табаку или дешевому одеколону.
– Ладно, я его понюхаю, – пообещал Крупеня. Таисия-то и стала называть Володю Царева Вовочкой.
Когда ему звонили, а она брала трубку, она никогда не говорила, что Царева нет. Она шла из комнаты в комнату – искала. «Вовочка не у вас?», «Вовочка не заходил?» Она пришла провожать его на вокзал, когда он уезжал на три года за границу. Пришла в осенней шляпе, нарумяненная, с букетом цветов.
– Это ничего, что пока – Африка. – Все засмеялись. – Главное, вы сдвинули с места свою ладью.
Вовочка поцеловал ей руку. Когда он вернулся, Таисия уже не работала, но она пришла к нему специально, на этот раз в зимней шляпке и с букетиком астр. И снова он ей поцеловал руку.
– Вас любит Бог, – сказала она ему. – Вы будете большим человеком.
Старая Таисия как в воду глядела. Царев стал главным редактором. Но остался Вовочкой. Крупеня думал, что Царева будет это шокировать, но – ошибся. Вовочке нравился контраст между кличкой и должностью. Вовочка – а решительный и принципиальный, Вовочка – а смелый, Вовочка– а нетерпимый к врагам. И был в этой кличке оттенок демократической нежности. В основном же Вовочка был последовательным. Сначала Крупене, как одному из его заместителей, дали курировать менее важные отделы. Потом, так уж сложилось, и эти отделы забрали – печень! печень! береги себя! – и оставили ему круг хозяйственных вопросов: командировки, фотоаппараты, квартиры. Дальнейшая забота о его печени выводила его прямо на пенсию. Теперь он стоял перед последней дверью. Сотрудники знали это и не шли к нему по серьезным поводам. Не все, конечно, Олег приходил. И Священная Корова, и кое-кто еще. Но их становилось все меньше. Действовал закон последней двери. Неумолимый закон. Жесткий закон. Обидный. Как-то он услышал, как о нем говорил в трубку Вовочка: «Алексей – мировой мужик… Но темноватый…» Почему-то самое обидное скрывалось именно в суффиксе. Был бы уж просто темный. А то – темный, но с некоторым отблеском образованности. Это имел в виду Вовочка? Или что другое?
Крупеня остро ощущал поверхностность своих знаний. Формально, конечно, у него, как и у всех, – высшее. Но ведь высшее – заочное. Не видимое простым глазом. Серьезное самообразование стоит больше, но его тоже не было. Когда его Пашка вырос и пошел учиться в университет, Крупеня, радуясь за сына, казнился, что столько времени провел на бестолковых совещаниях, что десятки человеко-часов просидел в истуканной позе члена президиума, что написал кучу заметок, передовиц с готовыми шаблонными абзацами, что так и не написал ничего другого. Послушался истерика, бьющего себя по подбородку. Время, как вода, ушло в песок. Чего он боялся, когда отказывался от кино, от книги, от театра, а покорно плелся на вручение знамени какому-нибудь коммунальному тресту? Зачем он там был? И мотались бешеные стрелки времени, пока он служил этому чудищу – бюрократическому ритуалу. О, если б вернуть это время! Черт с ним, с Кафкой, которого он так и не смог понять. Просто отдать это время живому журналистскому делу. Как Олег. Как Священная Корова. Как эта новенькая в их редакции, Ася Михайлова. Был бы он просто хорошим журналистом, а не зам главного, черта с два выпихивали бы его теперь из редакции. Он бы ушел сам от этого пахнущего мужчиной Вовочки. И пусть бы болела печень. Но тогда бы ждали, когда он выздоровеет, потому что было бы нужно его перо. Сейчас его не ждут. И он сам по дури, по наивности выбрал этот путь. Нет, нет, он не думал о карьере. Это неправда! Он думал, что все это имеет значение – заседания, президиумы, конференции. Его сожрала форма без содержания. И выхолостила. Вконец! До больной печенки. Он хотел объяснить это сыну. Предостеречь его от опасности. Но для Пашки это не было опасностью. Он просто не понимал отца, когда тот объяснял ему, почему не успел прочесть Писарева. Почему не осилил «Братьев Карамазовых». Не понял Кафку? Что не понял, объясни! Хорошо, пусть не понял. Но ты его почувствовал? Почувствовал, как ему страшно, как его сжимает? Нельзя быть гуманистом, не впитав всей боли, которую нам оставляет литература. И для коммуниста это важнее, чем для кого другого…