Земля имеет форму чемодана - Орлов Владимир Григорьевич 42 стр.


314

— А она, значит, предпочитает брюнетов, — сказал Куропёлкин.

— Что?!

— Я просто высказываю своё предположение, — сказал Куропёлкин. — Я никого не желаю обидеть. Просто, выходит, что знания о Людмиле Афанасьевне у меня поверхностные и я обязан их углубить.

Обидеть Куропёлкин, возможно, никого не желал, но вызвать раздражение или даже гнев Трескучего было для него теперь милым делом.

— Углуби! Углуби! — рассмеялся вдруг Трескучий. — Рад не будешь от этого углубления!

— Это отчего же? — спросил Куропёлкин.

— А от того! — чуть ли не восторжествовал Трескучий. — А от того! Ты-то полагал, что тебя за твой канализационный подвиг наградили золотой рыбкой. А ты получил старуху с корытом и дырявый невод. Старуха же пожелала заставить тебя добыть ей столбовое дворянство! И это для начала…

— Что-то я вас не понимаю, господин Трескучий, — сказал Куропёлкин. — Вы с симпатией относитесь, или должны бы с симпатией относиться к опекаемой вами страдалице, вот и в брюнеты себя перевели, а говорите о ней, как о стерве.

Ожидаемого крика Трескучего Куропёлкин не услышал. Тот молчал.

— Так это она для тебя стерва! — сказал наконец Трескучий. И опять рассмеялся. — То есть она по сути своей и для всех — стерва. Но это мне в ней и нравится. А я-то для неё — опекун, союзник и просто приятель. Все же люди, каким ты нужен, рассчитывают на её напор, хватку и жадность. Если ты будешь увиливать от нового Пробивания, ты сам от неё сбежишь на берег кратера Бубукина!

315

— Неужели и Нина Аркадьевна поддерживает Баборыбу? — спросил Куропёлкин.

Теперь-то Куропёлкин давал возможность порадоваться господину Трескучему. Да что там порадоваться! Был произведён для Трескучего будто бы залп праздничного салюта и фейерверковые букеты с приятным треском взорвались над его головой. Чесменская победа была одержана Трескучим над шутником, дерзнувшим иронизировать над нежно-внезапными чувствами вчерашнего шатена, а ныне козырного брюнета. Может, в будущем — и туза пик.

— Ну, ты, Куропёлкин, даёшь! — хохотал Трескучий. — Ты кто? И кто Нина Аркадьевна? Даже если тебе поставят монумент у кратера Бубукина, отношение её к тебе не изменится. Кстати, она просила узнать, кто такой Бубукин и чем он хорош.

316

Рассказчик этой истории посчитал нужным вспомнить о Бубукине.

Зачем это надо было делать? И сам не знаю. Впрочем, потребность в этом разрешений у меня не просила, не объясняла — зачем, а подымалась в котле воспоминаий неуправляемой уже опарой в блинные дни масленицы. Двадцатилетним шалопаем (вернее, двадцатитрёхлетним, да и шалопаем ли? имел уже сына, работал в серьёзной, но и озорной газете, кормил семью) я загремел на «скорой помощи» в челюстно-лицевой госпиталь на какой-то улице восточнее Донского монастыря. Увезли же меня с работы, определив температуру в сорок один с половиной градуса, сами и заговорили: «Минуты терять нельзя». Из-за температуры и болей соображения у меня были плавающе-малярийные. В госпитале недомогание моё было признано воспалением надкостницы, и начались ковыряния в моём рту. Что-то в тот день происходило в Москве и с челюстями других людей, в госпиталь мобильные кареты то и дело доставляли мучеников зубной боли к креслам стоматологов. А я, уже забинтованный, успокаивался, но какой-то мужик в палате рядом всю ночь стонал, матерился, ревел свирепым подраненным лесным зверем, ругал правительство, каждого его члена по имени, и в особенности председателя Госплана Байбакова, а то рыдал и умолял спасти его.

Утром выяснилось, что меня не только забинтовали, но и превратили в Шарикова из фильма Бортко. Тут в моих воспоминаниях происходит временной заскок. В пору воспалившейся надкостницы Полиграф Полиграфович ещё не вылупился (не давали) из рукописи Мастера и не отправился бродить по журнальным страницам и уж тем более не мог превратиться в киногероя. Но по моим нынешним понятиям, хотя и преувеличенным, я выглядел тогда так же отвратительно, понятно, что и смешно, как и Шариков, сумевший произнести слово «Абыр». Голова в бинтах, две прорези, одна для глаз, естественно, соседи по палате видели в ней глаза испуганного дебила, вторая прорезь для рта, эта — обидная, две недели мне полагалась Нулевая еда, нечто протёртое и жидкое.

В первый день соседи со мной почти не общались. То ли жалели меня и мою надкостницу. То ли полагали, что никакого толка от разговоров с дебилом ожидать не приходится. Коек в палате стояло шестнадцать, и все они были заняты. Мужики поправляли здесь здоровье жизнерадостные, весёлые и разговорчивые. Молчал лишь один из них, тот самый мужик, что ночью орал, стонал, материл правительство и умолял спасти его. У него выдрали три зуба, два по делу, больных, один здоровый — в придачу к больным, на всякий случай. Врачу, совершавшему обход, он пожаловался. Ничто у него теперь не болело, и это его угнетало. Тоска наехала. И страх. И он не знает, как теперь и зачем жить. «Поменьше ругайте Байбакова» — выписал рецепт здоровой жизни обходящий (обходной?) врач. Кстати, после «выписки» рецепта свирепого ночного мужика в палате стали называть не иначе как Байбаковым. И он, случалось, откликался.

О политике говорили мало, безо всякой охоты, и лищь при чтении газет, до обеда, причём — при обсуждении глупейших заметок. Наиболее важными, со взрывами смеха и выражениями досад, были две темы. Футбол и бабы из соседней женской палаты. Про женскую палату я ничего не знал. А в футбольных разговорах мог бы высказать и суждения. Однако они никого не интересовали.

Между тем уже на второй день после экзекуции я стал ходячим и оказался самым энергичным больным в палате, да, наверное, и на всём третьем этаже госпиталя. Но своей бесполезностью вызывал лишь раздражение лежачих соседей. А в палате, стало мне известно, находились, «отдыхали» и люди, побывавшие в дорожных происшествиях (на автомобилях, мотоциклах, велосипедах), а также в кулачных боях. В челюстной госпиталь они попадали из-за первых впечатлений милиционеров и экипажей «скорых» (выбитые зубы, морды в крови), потом выяснялось, что у них имеются переломы рук и ног и черепные травмы. Для этих ветеранов (кто уже провёл здесь неделю, а кто и поболее суток) я мог бы оказаться идеальным гонцом, но кто бы мне с моими бинтами решился выдать в винных отделах бутылку водки или хотя бы «Три семёрки» и «Агдам»? Да меня бы в мгновение отправили в дурдом или в обезьянник!

В палате, а может, и во всём госпитале, в мужских его скоплениях, медицинские работники исключались, у них были свои привычки и способы их поддержания, существовал неистребимый послеобеденный ритуал омовения организмов. Были тому объяснения и оправдания. Действительно, большинство мужиков, пусть и временно, были обречены здесь на Нулевую еду, из чего создавалась эта безвкусная дрянь, предположения выстраивать не хотелось. Просто требовалось производить профилактическую дезинфекцию кишок и пищеварительного тракта, а потому и отправлялись в ближайшие магазины гонцы.

Однако ритуал удавалось совершать не каждый день. То денег не добирали, то гонцы не находились или были и после обеда заняты на процедурах. То ли ещё что…

Но в пору моей госпитальной жизни соблюдению ритуалов помех не было. И как ни странно, участвовать в одном из них было предложено и мне. Инженер с «Калибра» Анатолий, с соседней койки, поманил меня бутылкой за 2.87 и спросил: «Будешь?» «Не пью!» — в испуге произнёс я и опустил свою и так сомнительную репутацию на дно колодца. «Ну, тогда пошухери у дверей. И чтобы ни одна баба к нам не прорвалась! А то ведь пить на халяву они горазды!»

Приказание было выполнено, и я проболтался в коридоре минут сорок. Тогда и были сделаны первые наблюдения над женской разновидностью челюстно-лицевых.

Во-первых, совсем иные причины вынудили их оказаться в зубном раю.

Собственно, это, во-первых, и было самым существенным в их историях То есть пригнали их сюда не кариесы, не воспаления дёсен, не пародонтозы и уж тем более не цинга, подарок полярных экспедиций, а пригнали кулаки мужей, любовников, постоянных или случайных, а также неоправданные действия неуравновешенных соперниц.

В общем, многие из наших барышень были битые. Ходили они не только с каркасами-решётками во рту для исправления поломанных челюстей, но и с синяками под глазами, со сдвинутыми носами, с лечебными ошейниками под подбородками. Наверное, и на телах наших битых имелись следы мужских самоуправств.

И при этом обитательницы женской палаты (и там стояло шестнадцать коек) были сексуально озабоченны. Хотя, как сказать… В озабоченности есть и некие унылости и чуть ли не безнадёжность. Наши же «крали бытовые», по понятиям медиков, не все, конечно, но многие, находились в состоянии любви.

Мало того что происходили вспышки страстей семейных (добавим сюда и отношения любовников) с взаимопрощениями, с возобновлением юношеских чувств, с клятвами и стояниями на коленях. Так ешё возникали и романтические сюжеты с участием временных пациентов госпиталя. Ничего особенного в этом явлении, как мне стало понятно позже, не было. Никаких сдвигов в небесах, никаких падений метеоритов в озеро Чебаркуль, никаких мистико-эротических знаков и воздействий Камасутры, о которой, впрочем, тогда не имели представления. Травматики, люди практически здоровые, ну, подумаешь, зубки поболели, маялись в бездельи, телевизор в госпитале был один, и в девять его выключали, мобильники ещё не изобрели, кроссворды в моду не вошли, медперсонал был государственно строг. Скука. Отчего же и не завести тут приключения, хотя бы и на несколько дней, но без всяких долговременных обязательств. Стадо быть, больничные романы были схожи с романами курортными.

И при этом обитательницы женской палаты (и там стояло шестнадцать коек) были сексуально озабоченны. Хотя, как сказать… В озабоченности есть и некие унылости и чуть ли не безнадёжность. Наши же «крали бытовые», по понятиям медиков, не все, конечно, но многие, находились в состоянии любви.

Мало того что происходили вспышки страстей семейных (добавим сюда и отношения любовников) с взаимопрощениями, с возобновлением юношеских чувств, с клятвами и стояниями на коленях. Так ешё возникали и романтические сюжеты с участием временных пациентов госпиталя. Ничего особенного в этом явлении, как мне стало понятно позже, не было. Никаких сдвигов в небесах, никаких падений метеоритов в озеро Чебаркуль, никаких мистико-эротических знаков и воздействий Камасутры, о которой, впрочем, тогда не имели представления. Травматики, люди практически здоровые, ну, подумаешь, зубки поболели, маялись в бездельи, телевизор в госпитале был один, и в девять его выключали, мобильники ещё не изобрели, кроссворды в моду не вошли, медперсонал был государственно строг. Скука. Отчего же и не завести тут приключения, хотя бы и на несколько дней, но без всяких долговременных обязательств. Стадо быть, больничные романы были схожи с романами курортными.

Однако эти приключения не могли состоять из одной лишь трепотни и лизаний языками, а должны были иметь и завершения со всхлипами и восторгами. Но где получить эти всхлипы и восторги? Если только на камнях больничных лестниц. Семейные же восстановители устоев хотя бы могли использовать скамейки в госпитальном саду. Но ничего приятного в этом не было. То есть было, конечно, и приятное, нам-то к чему только не приходится привыкать, однако и со скамеек в сумерках жаждущих любви гнали соблюдатели благонравия. Естественно, и восторги на ступенях каменных лестниц были прекращены.

А потому иные мои соседи по палате ходили мрачные и отказывались полоскать зубы.

317

И вдруг удивили медиков желанием добиться немедленной выписки недолеченные. Медикам были известны прежние упования тружеников разных важностей — инженеров, конторщиков, водителя троллейбуса, ходуна-точильщика ножей и ножниц, да мало ли кого. У всех до поры до времени есть зубы, так вот все эти люди мечтали недели три поотлёживаться, дурака повалять, отдалиться от своей служебной рутины, от опёки начальства и жён, и вдруг — просьбы о немедленной выписке.

318

Но я-то догадывался, из-за чего стал хлопотать о выписке мой сосед, инженер с «Калибра» Анатолий Коноплёв.

С точки зрения женщин, и госпитальных, и навещающих больных, мужики в последние дни начали внезапно дуреть. Мнение о внезапности показалось мне ошибочным. Просто происходило обострение чувств и интересов… К чему? Вот-вот должна была состояться финальная встреча на Кубок Европы. Нашим предстояло играть с югославами. К футболу тогда относились простодушно, с романтической даже любовью, как к важнейщей составляющей народной жизни, в коей не было места ни корысти, ни делячества, а была возможность для проявлений отечественных молодечеств, бесшабашности и отваги. И представить тогда никто не мог, что со временем футбол забредёт в трясины шоу-бизнеса. В ту пору футбол был — праздник. На стадионы, в места свободных суждений, ходили семьями, и в мыслях не держа, что там могут случиться скандалы или драки. А уж коли оказывались у буфетов, то и там было чем порадовать и себя и детишек.

И вот накануне финала первого пробного чемпионата Европы и начались болельщицкие страсти. Или лихорадки. В госпитале слово «бабы» почти пропало из обихода. Зато охотно и повсеместно судачили о футболе. Хотя, конечно, бабы из соображений и практических действий челюстных кавалеров никуда не испарились, тот же тихий мой сосед, Коноплёв, кому в выписке было отказано, продолжал волочиться за Тонькой, продавщицей зеленного магазина на улице Герцена (палата № 3, трещина скулы).

В субботу приехала жена. Среди прочей информации (о сыне, о моих родителях, о друзьях) прозвучали слова, подтвердившие мнение больничных дам о том, что в преддверии финала мужчины в Москве принялись дуреть. К нашему разговору сразу стали прислушиваться лежавшие и сидевшие в палате джентльмены. Жена произвела на них впечатление. Или хотя бы удивила: надо же — такая красивая особа оказалась женой задрипанного мужичонки, хмыря и недотёпы. К субботе, правда, при перевязке бинтов на мне поубавилось, из Шарикова эпохи слова «абыр» я превратился в человека всего лишь с обиженной обстоятельствами головой. И нос мой открылся публике, и произнесение звуков стало более приятным для слушателей. Жена привезла и купленный ею на неделе спортивный костюм, он меня не то чтобы преобразил, но, во всяком случае, улучшил мою осанку.

— Не знаешь, кто из наших, — спросил я жену, — из редакции, поедет в Париж?

— Что значит — в Париж? — сказала жена. — Многие ездят в Париж. Или бывают там проездом.

— Нет, — опечалился я, будто до неё не дошёл простейший смысл. — Кто нынче поедет на игру с югославами?

— Откуда мне знать ваши дела! — осердилась жена, но на секунды. Жили мы тогда в очередных продолжениях медовых месяцев. — Хотя я слышала от Блатина, что поедет на финал Михалёв.

— Повезло Гришке! — воскликнул я.

И вздохнул.

— Ты что, — удивилась жена, — завидуешь Михалёву? Так это дела не вашего отдела.

— Нет, конечно, — сказал я. — Да и не дорос я до Парижей! Но горести мои иного порядка.

Объяснения мои жена поняла. Горести мои, пафосные, но и с долей самоиронии, были вызваны невозможностью сопережевать вместе с командой и всей страной в реальности игрового времени. Здесь в госпитале мы были обречены на неживую утреннюю информацию об уже случившемся и загнанном в ледяные единицы стастистики. Всё прошло, но без нашего переживания и участия. А это скучно, унизительно и досадно. Радиорепортаж начнётся в одиннадцать. А радиоточки в это время в госпитале будут отключены. И даже если у кого-то заработает мелкий вэфовский приёмник, его тут же обнаружат и попросят выключить. И это в обстановке ужесточения режима в связи с обострением любовных происшествий.

— Телефоны где у вас расположены? — спросила жена.

— На площадках между этажами. Но ночью пользоваться ими нельзя. Обходят дежурные врачи.

— Ладно, — сказала жена. — Что-нибудь придумаем…

319

О том, что она придумала, жена сообщила в тот же вечер.

Предложение её было простое, а потому и трудно выполнимое.

— Так, — сказала жена, — ты опускаешь за три минуты до начала игры две копейки в таксофон, я ставлю наш телефон в обнимку к репродуктору, и ты слушай репортаж все девяносто минут, не трепыхайся в волнениях, ты ещё нужен мне и сыну.

Без пяти одиннадцать я вышел из палаты. Тишь и темень. Передвигался по лестнице по маршу вниз слепым кротом, вцепившись в перила. Переход Суворова через Альпы. Потом стал слышать. Где-то кашляли, где-то, то ли на верхних этажах, то ли этажом ниже нашего, кто-то из мужиков шепотом и без мата пытался передать вибрацию нежных желаний. И глаза мои начинали видеть. Отсветы сумеречных московских огней создавали даже тени. В кабину телефона-автомата я зашёл без ожидаемых напряжений. А вот набирать домашний номер пришлось на ощупь. Номер этот был очень прост, до сих пор помню его — И (Иван) 1-51-50, и жена сразу подняла трубку.

— Ну, как? — спросила жена. — Слышишь?

— Слышу, — прошипел я.

— И прекрасно, — заключила жена. — Наслаждайся. А я пойду к сыну.

И ведь получилось.

Минут десять никакие охранители порядка себя не проявляли. Может, уже спали. Может, не ожидали от болезных людей каких-либо подвохов. Игра началась, и рассказ о ней повёл, теперь уже и не помню кто, скорее всего это был Николай Озеров с его двадцать девятью единицами словарного запаса, уже тогда любимец радиовластей и монополист в спортивной болтовне на все темы. Но хорош ли был для меня Озеров или не хорош, не имело значения.

Так вот десять минут мне никто не мешал, и я потерял бдительность. Сначала по стеклу кабины постучали, а потом и грубо дёрнули дверь. Слава богу, ночным надзирателем оказался зубной техник, а скажем, не медсестра.

— Это как понимать? — грозно спросил следящий за порядком.

— Пока ноль-ноль, — сказал я и протянул ему трубку.

Тот её взял, осмотрел внимательно и приложил к уху. Соображал, что ему подсунули, понял наконец. Спросил:

— Кто вас уполномочил?

— Палата уполномочила, — уверил его я.

— А кто на конце связи? — поинтересовался зуботехник.

Я хотел было доложить надзирателю, что на конце связи комментатор Озеров, но удержался и сказал:

— Жена.

Хозяин порядка хмыкнул, но вышло будто хрюкнул, подмигнул мне и наложил резолюцию:

— Ну, ладно, если палата уполномочила… Только не собирай вокруг себя людей…

Назад Дальше