Ночь. Рассвет. Несчастный случай - Эли Визель 19 стр.


Доктор Рассел встал.

— Я пришлю тебе сестру. Пора делать укол.

Он потеребил губы пальцами, как будто для того, чтобы сосредоточиться, и добавил: «Когда ты почувствуешь себя лучше, нам будет о чем поговорить».

Снова у меня возникло неприятное чувство, что он знает — или, по меньшей мере, что-то подозревает.

Я прикрыл глаза. Внезапно я осознал ту боль, которая терзала меня. Раньше я не замечал ее. А теперь боль заполнила все. Она была в воздухе, которым я дышал, в словах, которые складывались в моем мозгу, в гипсе, покрывавшем мое тело, словно раскаленная кожа. Как мне удавалось не чувствовать ее до сих пор? Должно быть, я был слишком поглощен беседой с врачом. Знал ли он, как я страдаю, как я мучаюсь? Знал ли он, что мне холодно? Знал ли он, что страдание сжигало мою плоть, но то же время я содрогался от невыносимого холода, будто меня то бросали в печь, то окунали в ледяную ванну? Видимо, да, он знал. Пол Рассел был наблюдательным врачом. Он видел, что я неистово кусаю губы.

— Тебе больно, — заметил он.

Рассел стоял неподвижно в ногах моей кровати. Мне было стыдно, что я скриплю зубами в его присутствии.

— Это нормально, — продолжал он, не дожидаясь ответа. — Ты покрыт ранами. Твое тело сопротивляется. Болью оно выражает свой протест. Но я говорю себе: боль нам не враг, главное — жар. Если температура поднимется, твое дело плохо.

Смерть. Я размышлял: «Он думает, что смерть — мой враг. Он ошибается. Смерть мне не враг. Если он этого не знает, то он не знает ничего. Или, по крайней мере, не знает всего. Он видел, как я возвратился к жизни, но он не знает, что я думаю о жизни и смерти. Или, может, он знает, но не подает виду?». Сомнение, словно пчела, настойчиво жужжало внутри меня, заставляло мои нервы напрягаться до предела.

Я ощущал жар, чувствовал, как он растекается, хватает меня за волосы, и волосы превращаются в пылающий факел. Жар швырял меня из одного мира в другой, вверх и вниз, высоко-высоко и низко-низко, будто хотел показать мне холод вершин и пламя бездны.

— Дать тебе болеутоляющее? — спросил врач.

Я покачал головой: «Нет, я ничего не хочу. Мне ничего не надо». Я не боялся.

Я слышал его шаги, когда он направился к двери. Дверь, скорее всего, находилась где-то позади меня. «Пусть идет, — подумал я. — Меня не пугает одиночество, я не боюсь бродить между жизнью и смертью. Нет, он мне не нужен. Я не боюсь. Пусть уходит!»

Он открыл дверь, но замешкался, прежде чем закрыть ее. Он остановился. Не собирается ли он вернуться?

— Кстати, — сказал он тихо, так тихо, что я едва мог расслышать, — я чуть не забыл сказать тебе… Катлин… она исключительно приятная молодая женщина. Исключительно приятная…

Сказав это, он спокойно вышел из комнаты. Теперь я был один. Так одинок, как может быть только парализованный и страдающий человек. Скоро придет сестра со своим пенициллином, чтобы бороться с врагом. С ума сойти можно: сражаться с врагом уколами, с помощью медсестры. Да это же смешно! Но я не смеялся. Мускулы моего лица застыли, окоченели.

Сестра, видимо, скоро придет. Так сказал молодой врач. Его голос спокоен, как у старика, который только сейчас понял, что добродетель сама по себе является наградой. Что еще он сказал? Что-то про Катлин. Да, он упоминал ее имя. Приятная молодая женщина. Нет, не это. Он сказал что-то другое: исключительно приятная. Точно, так и есть. Именно так он и сказал: «Катлин приятная молодая женщина». Я отлично помню: исключительно приятная.

Катлин… Где-то она сейчас? В каком мире? В одном из верхних или в одном из нижних?[9] Надеюсь, что она не придет. Надеюсь, что она не появится в этой комнате. Я не хочу, чтобы она видела меня в таком состоянии. Я надеюсь, что она не придет с сиделкой. Я надеюсь, что она не станет сиделкой. И не будет давать мне пенициллин. Я не хочу ее помощи в борьбе с врагом. Она приятная девушка, исключительно приятная, но она не понимает. Она не понимает, что смерть — не враг. Это было бы чересчур просто. Она не понимает. Она слишком верит в силу любви, в ее всемогущество. Люби меня, и ты спасен. Возлюбите друг друга, и все будет хорошо, страдание навеки покинет наш мир. Кто это сказал? Христос, наверное. Он тоже слишком верил в любовь. Что до меня, любовь или смерть, все едино. Я мог рассмеяться при мысли и о том, и о другом. И сейчас, я тоже могу расхохотаться. Да, но мускулы на моем лице не повинуются мне. Слишком холодно.

В тот день — нет, вечер — тот вечер, когда я впервые встретил Катлин, было холодно.

Зимний вечер. Снаружи ветер, такой, что может прорваться сквозь стены и деревья.

— Пойдем, — сказал Шимон Янай. — Я хочу познакомить тебя с Галиной.

— Дай мне послушать ветер, — ответил я. У меня не было настроения болтать. — Ветер может рассказать побольше, чем твоя Галина. В звуках ветра слышатся жалобы и молитвы погибших душ. Погибшие души могут рассказать больше, чем живые.


Шимон Янай, обладатель самых красивых усов в Палестине, если не на всем Ближнем Востоке, не обращал внимания на мои слова.

— Пошли, — сказал он, держа руки в карманах, — Галина ждет нас.

Я сдался. Я подумал: «Быть может, Галина — тоже погибшая душа».

Мы стояли в фойе парижской балетной студии, Ролан Пети Компани или Марк де Кюва, уже не помню. Был антракт.

— Надо полагать, Галина привлекательная женщина, — сказал я, пока мы шагали через фойе к бару.

— О чего ты взял? — спросил Шимон Янай с видимым интересом.

— Судя по тому, как ты вырядился сегодня вечером… Ты смахиваешь на прощелыгу.

Мне нравилось дразнить его. Шимону было лет сорок. Высокий, пышноволосый, с голубыми мечтательными глазами, он не любил, чтобы его воспринимали всерьез. «Ты проводишь часы перед зеркалом, чтобы взъерошить волосы, испортить узел на галстуке, измять брюки», — часто шутил я над ним, правда, дружески. В его страсти к богеме было что-то патетическое.

Я хорошо его знал, так как он часто приезжал в Париж и подбрасывал мне материал дли газеты. Он любил общество журналистов, он нуждался в них. В Париже он представлял Еврейское Движение Сопротивления — государство Израиль еще не родилось — и он не стеснялся признавать, что пресса может оказаться полезной для него.


Галина, с бокалом в руке, ждала нас в баре. Ей было около тридцати. Худое, узкое лицо, бледное, с выражением вечного испуга. Так выглядит женщина, борющаяся со своим прошлым.

Мы пожали друг другу руки.

— Я представляла вас старше. — Она смущенно улыбалась.

— Так оно и есть, — сказал я. — Временами я стар, как ветер.

Галина засмеялась. На самом деле она не умела смеяться. Ее смех надрывал сердце, он преследовал, как погибшая душа.

— Нет, серьезно, — заметила она, — я читала ваши статьи. Они написаны человеком, стоящим в конце жизненного пути, утратившим надежды.

— Это признак юности, — ответил я. — Молодым сегодня не верится, что они когда-нибудь будут старыми, они убеждены, что умрут молодыми. Старики — вот истинные юноши нашего поколения. Они хоть могут похвастаться, что у них было то, чего нет у нас: отрезок жизни, называемый юностью.

Лицо молодой женщины стало еще бледнее. — То, что вы говорите — ужасно.

Я расхохотался, но мой смех, наверное, прозвучал неестественно: смеяться мне хотелось не больше, чем разговаривать.

— Не слушайте меня, — сказал я. — Шимон вам скажет — я никогда не говорю всерьез. Я играю, только и всего. Играю, чтобы напугать вас. Но вы не обращайте внимания. Все, что я говорю — просто ветер.

Я собирался покинуть их под обычным предлогом неотложного телефонного звонка — когда заметил тревогу в глазах Галины.

— Шимон! — воскликнула она, не повышая голоса, — смотри, кто здесь — Катлин.

Шимон взглянул туда, куда она указывала, и на мгновение — только на мгновение — по его лицу пробежала тень. Щеки потемнели, как от тяжелого воспоминания.

— Пойди, пригласи ее к нам, — сказала Галина.

— Но она не одна…

— Только на минутку! Она подойдет.

Она подошла. И тогда- то все и началось.

Конечно, я легко мог уйти, пока Шимон говорил с ней в другом конце фойе. Мой телефонный звонок был столь же неотложен, как и раньше. Мне вовсе не хотелось оставаться. На первый взгляд все походило на классическую ситуацию. Три персонажа: Шимон, Галина, Катлин. Галина любит Шимона, который не любит ее. Шимон любит Катлин, которая не любит его. Катлин любит… не знаю, кого она любила, и меня это не волновало. Я подумал: они заставляют страдать друг друга в тесно замкнутом кругу. Лучше держаться от них подальше, не быть даже свидетелем. Страдание в чистом виде никогда не интересовало меня. Страдания других людей привлекают меня только в той мере, в какой они позволяют человеку, готовому взбунтоваться, осознать свою силу и свою слабость. В любви Галины и Шимона ни о чем подобном не могло быть и речи.

— Мне нужно идти, — сказал я Галине.

Она взглянула на меня, но не услышала — она следила за Шимоном и Катлин, стоявшими в конце фойе.

— Мне нужно идти, — повторил я.

Казалось, что она пробудилась от сна и с удивлением рассматривает меня. «Останься, пожалуйста», — сказала она застенчиво, почти униженно. Потом добавила, то ли чтобы убедить меня, то ли чтобы подчеркнуть свое безразличие: «Сейчас познакомишься с Катлин. Она потрясающая девушка. Вот увидишь».

Возражать было бессмысленно: подошли Шимон и Катлин.

— Хелло, Галина, — сказала Катлин по-французски, с сильным американским акцентом.

— Хелло, Катлин, — ответила Галина, с трудом скрывая некоторую нервозность. — Позволь представить тебе нашего друга…

Без единого жеста, не двигаясь, не произнося ни слова, Катлин и я долго смотрели друг на друга, будто устанавливая прямую связь. У нее было продолговатое, симметричное лицо, необычайно красивое и трогательное. Чуть вздернутый нос подчеркивал чувственность губ. Ее миндалевидные глаза были полны темным, потаенным огнем — дремлющий вулкан. Да, с ней возможно истинное взаимопонимание. Внезапно я понял, почему смех Галины утратил беззаботность.

— Вы уже знакомы? — спросила Галина со своей смущенной улыбкой. — У вас такой вид, как будто вы знаете друг друга.

Шимон молчал. Он смотрел на Катлин.

— Да, — ответил я.

— Что? — воскликнула Галина, не веря своим ушам, — вы уже встречались?

— Нет, — ответил я, — но мы уже знаем друг друга.

Усы Шимона едва заметно дрогнули. Положение становилось неловким, но тут зазвенел звонок. Антракт закончился, фойе начало пустеть.

— Мы увидим тебя после спектакля? — спросила Галина.

— Боюсь, что нет, — ответила Катлин. — Меня ждут.

— А вас? — Галина взглянула на меня, ее глаза наполнились холодной печалью.

— Нет, — ответил я, — мне нужно позвонить. Это срочно.

Галина и Шимон ушли. Мы были одни. Катлин и я.

— Ты говоришь по-английски? — спросила она меня быстро, словно спешила куда-то.

— Да.

— Подожди меня, — сказала она.

Она быстро подошла к человеку, ждавшему ее в другом конце фойе и сказала ему несколько слов. Я все еще мог уйти. Но для чего убегать? И куда? Пустыня повсюду одинакова, души погибают в ней. А иногда они развлекаются, убивая души, которые еще не погибли.

Когда через несколько секунд Катлин вернулась, по ее лицу мелькнуло вызывающее и решительное выражение, будто она только что завершила самое главное дело своей жизни. Человек, которого она мгновение назад покинула и унизила, стоял совершенно неподвижно, оцепеневший, словно пораженный проклятьем.

В зале поднялся занавес.

— Пойдем, — сказала Катлин по-английски.

Мне хотелось задавать вопрос за вопросом, но я решил оставить их на потом.

— Ладно, — сказал я, — пойдем.

Мы быстро вышли из фойе. Человек остался там один. Долгое время я опасался снова заходить в этот театр. Я боялся обнаружить спутника Катлин на том самом месте, где мы его оставили.

Мы спустились по лестнице, взяли наши пальто и вышли на улицу, где ветер злобно хлестнул нас. Воздух был прозрачен и чист, как на вершинах заснеженных гор.

Мы пошли. Было холодно. Мы двигались медленно, будто пытаясь доказать, что мы сильны, и холод не властен над нами.

Катлин не взяла меня за руку, и я не дотронулся до ее руки. Она не смотрела на меня, и я не глядел на нее. Каждый из нас продолжал бы шагать в том же темпе, если бы другой вдруг остановился, чтобы подумать или помолиться.

Мы молча шли вдоль Сены час или два, перешли через мост Де Шателье, и потом, когда мы дошли до середины моста Сен-Мишель, я остановился посмотреть на реку. Катлин сделала еще пару шагов и тоже остановилась.

В Сене отражались уличные фонари и небо. Теперь река показала нам свое загадочное зимнее лицо, его мрачную задумчивость. Здесь гаснет любая жизнь, умирает всякий свет. Я взглянул вниз и подумал, что когда-нибудь тоже умру.

Катлин подошла ближе и хотела что-то сказать. Движением головы я остановил ее.

— Не разговаривай, — сказал я ей немного спустя.


Я все еще думал о смерти и не хотел, чтобы Катлин со мной разговаривала. Только в тишине, склонившись над зимней рекой, можно по-настоящему размышлять о смерти.

Однажды я спросил мою бабушку: «Как не замерзнуть зимой в могиле?»

Моя бабушка была простой, набожной женщиной, которая видела Бога повсюду — даже в зле, даже в наказании, даже в несправедливости. Никакое событие не могло ее заставить сократить молитвы. Ее кожа походила на белый песок пустыни. На голове она носила огромную черную шаль, с которой, похоже, никогда не могла расстаться.

— Тому, кто не забывает Бога, не холодно в могиле, — сказала бабушка.

— Что же его согревает? — настаивал я.

Ее тонкий голос перешел в шепот — это был секрет: «Сам Господь». Добрая улыбка озарила лицо бабушки до самой шали, покрывавшей ее лоб. Она всегда улыбалась так, когда я задавал вопрос с очевидным ответом.

— Это что, значит, Бог лежит в могилах, с мужчинами и женщинами, которых похоронили?

— Да, — заверила меня бабушка. — Это Он их согревает.

Я помню, что странная грусть нахлынула тогда на меня. Мне стало жалко Бога. Я подумал: «Он несчастнее человека, который умирает только раз, и его хоронят только в одной могиле».

— Бабуля, скажи, а Бог тоже умирает?

— Нет, Бог бессмертен.

Ее ответ обрушился на меня, как удар. Мне захотелось плакать. Бога хоронят заживо! Я бы предпочел поменяться ролями, считать, что Бог смертен, а человек живет вечно. Лучше думать, что когда человек делает вид, будто умирает — это Бога засыпают землей.

Катлин коснулась моей руки. Я отпрянул.

«Не трогай меня», — сказал я ей. Я думал о моей бабушке. Ведь невозможно по-настоящему вспомнить покойную бабушку, если ты не один, и если девушка с черными волосами — черными, как бабушкина шаль — трогает тебя за руку.

Внезапно я понял — в улыбке бабушки таился смысл, которому предстояло оказаться в будущем. Бабушку мой вопрос не беспокоил, она знала, что ее не коснется холод могилы. Ее тело не было погребено, его предали ветру и развеяли на все четыре стороны. И это ее тело — белое и черное тело моей бабушки — хлестало меня по лицу, будто в наказание за то, что я забыл. Нет, бабушка! Я не забыл. Всякий раз, когда мне холодно, я думаю о тебе, только о тебе.

— Пойдем, — сказала Катлин. — Я замерзаю.

Мы двинулись дальше. Ветер резал нам лица, но мы шли вперед, не прибавляя шагу. Наконец мы остановились на бульваре Сен-Жермен, напротив Дю Мажо.

— Пришли, — сказала она.

— Ты здесь живешь?

— Да. Хочешь подняться?

Я с трудом удержался, чтобы не сказать «нет». Мне так хотелось остаться с ней, разговаривать с ней, трогать ее волосы, увидеть, как она засыпает. Но я боялся разочароваться.

— Заходи, — настаивала Катлин.

Она открыла тяжелую дверь, и мы, поднявшись на один лестничный пролет, вошли в ее квартиру.

Я промерз. И я думал о моей бабушке, лицо которой было белым, как прозрачный песок пустыни, а шаль черной, как беспроглядная ночь кладбища.

— Кто ты?

Я едва слышал свой голос. Тысячи игл впрыскивали огонь в мою кровь. Я изнывал от жажды, у меня был жар. В горле пересохло, вены едва не лопались. И все же, холод не покидал меня. Мое тело сотрясали судороги, оно трепетало, словно дерево в бурю, словно морской ветер, словно море в голове безумца, пьяницы, умирающего.

— Кто ты? — снова спросил я, а зубы мои стучали. Я чувствовал, что в комнате кто-то есть.

— Сиделка, — ответил незнакомый голос.

— Воды, — сказал я. — Я хочу пить. Я горю. Пожалуйста, дай мне воды.

— Тебе нельзя пить, — ответил голос. — Тебе плохо. Если ты попьешь, тебя вырвет.

Невольно, я тихо заплакал.

— Ну, сейчас, — сказала сиделка, — я хочу смочить тебе лицо.

Она обтерла мне лоб, а потом губы мокрым полотенцем, которое вспыхнуло, едва коснулось моей кожи.

— Который час? — спросил я.

— Шесть.

— Вечера?

— Да.

Я подумал: «Когда доктор Рассел приходил меня проведать, до полудня было еще далеко. Шесть уколов пенициллина, а я и не заметил».

— Тебе больно? — спросила сиделка.

— Я хочу пить.

— Это тебе из-за температуры пить хочется.

— У меня все еще высокая температура?

— Да.

— Какая?

— Высокая.

— Я хочу знать.

— Я не имею права говорить тебе. Такой порядок.

Дверь открылась, кто-то вошел. Шепот.

— Итак, мой друг, что ты хочешь сказать?

Доктор Рассел старался держаться небрежно.

— Я хочу пить, доктор.

— Враг не хочет отступать, — сказал он. — Ты должен держаться.

— Он победит, доктор. Он не страдает от жажды.

Назад Дальше