— Мне не нравится, когда так свистят.
Я промолвил профессорским тоном: «Таким образом они воспринимают женщину. Они смотрят на нее ртами, а не глазами. Моряки берегут свои глаза для моря: попав на землю, они оставляют глаза позади, как залог любви».
Три кавалера тем временем уже удалились.
— А ты? — спросила Катлин. — Как ты на меня смотришь?
Ей нравилось все на свете связывать с нами. Мы всегда были центром мироздания. Прочие смертные существовали для нее лишь как материал для сравнения.
— Я? А я не смотрю на тебя, — ответил я с легкой досадой. Наступила тишина. Я прикусил язык. — Но я люблю тебя. Ты же знаешь.
— Любишь меня, но не смотришь на меня? — мрачно спросила она. — Спасибо за комплимент.
— Ты не поняла, — возразил я. — Одно другого не исключает. Ты же можешь любить Бога, но ты не можешь смотреть на Него.
Похоже, сравнение ее удовлетворило. Мне следовало почаще упражняться во лжи.
— На кого же ты смотришь, когда любишь Бога? — спросила она, помолчав минуту.
— Сам на себя. Если бы человек смог созерцать лицо Бога, он бы перестал любить Его. Богу нужна любовь. Ему не нужно, чтобы его понимали.
— А тебе?
Для Катлин даже Бог был не столько темой спора, сколько поводом, чтобы снова завести речь о нас.
— Мне тоже, — солгал я, — мне тоже нужна твоя любовь.
Мы все еще стояли на том же месте. Почему мы не двигались? Не знаю. Должно быть, мы дожидались несчастного случая.
«Мне придется научиться лгать, — продолжал размышлять я. Даже если мне уже недолго осталось… Лгать хорошо — не краснея». До сих пор я лгал из рук вон скверно. Я смущался, мое лицо выдавало меня, и я начинал краснеть.
— Чего же мы ждем? — Катлин теряла терпение.
— Ничего, — сказал я.
Я лгал, сам того не ведая: мы дожидались несчастного случая.
— Ты все еще не голоден?
— Нет, — ответил я.
— Но ты же ничего не ел целый день, — сказала Катлин с укором.
Она вздохнула.
— И ты долго собираешься так продержаться? Ты же постепенно убиваешь себя…
Рядом находился маленький ресторанчик. Мы вошли. «Ладно, — подумал я. — Придется научиться и есть. И любить. Всему можно научиться».
Сидя на высоких красных стульях, человек десять молча ели у стойки. Катлин оказалась под перекрестным огнем их взглядов. Она была прекрасна. На ее лице, особенно около губ, проступали первые признаки страха, который выжидал своего часа, чтобы обернуться настоящим страданием. Почему бы мне не сказать еще раз, что я люблю ее.
Мы заказали по котлете и по стакану виноградного сока.
— Ешь, — сказала Катлин и посмотрела на меня умоляюще.
Я отрезал кусок и поднес ко рту. От запаха крови меня замутило, я почувствовал, что еще миг и меня стошнит.
Однажды я видел, как один человек с аппетитом поедал кусок мяса без хлеба. Терзаемый голодом, я долго смотрел на него. Словно загипнотизированный, я следил, как движутся его пальцы и челюсти. Я надеялся, что если он заметит меня прямо перед собой, то швырнет мне кусок. Он даже не поднял глаз. На следующий день его повесили соседи по бараку: он ел человеческое мясо. Оправдываясь, он визжал: «Я не сделал ничего плохого! Он был уже мертв…»
Увидев в сортире его тело, качающееся в петле, я подумал: «А если бы он заметил меня?»
— Ешь, — сказала Катлин.
Я отхлебнул соку.
— Мне не хочется есть, — с трудом выдавил я.
Несколько часов спустя врачи сказали Катлин: «Ему повезло, что его желудок был пуст. Меньше намучается. Его не будет так сильно тошнить».
— Пойдем, сказал я Катлин, направляясь к выходу.
Я чувствовал, что еще минута, и я упаду в обморок.
Я заплатил за котлеты, и мы вышли. На Таймс-сквер ничего не изменилось. Фальшивые огни, искусственные тени. Все те же безликие толпы, беспорядочные людские потоки. Из баров и магазинов неслись все те же мелодии рок-н-ролла, они колотили в виски, словно тысячи маленьких молоточков. Неоновые надписи по-прежнему провозглашали, что тот или иной напиток необходим для вашего здоровья, счастья, мира во всем мире, души и еще черт знает для чего.
— Куда бы ты хотел пойти? — поинтересовалась Катлин. Она притворялась, что не замечает, как я бледен. «Кто знает, — подумал я, — может, и она научится лгать».
— Далеко, — ответил я, — очень далеко.
— Я пойду с тобой, — заявила она.
Горечь и печаль в ее голосе наполнили меня жалостью. «Катлин изменилась», — подумал я. Она, которая верила в бунт, в борьбу, в ненависть, избрала теперь покорность. Она, которая отказывалась следовать любому другому зову, кроме того, что исходил от нее самой, признавала свое поражение. Я знал, что наши страдания меняют нас. Но я не знал, что они могут также погубить и других людей.
— Само собой, — сказал я, — без тебя я не уйду.
Я размышлял: уйти далеко, туда, где путь к простоте известен не только избранным, но всем; где любовь, смех, песни и молитвы не приносят с собой гнев и позор; где я смогу думать о себе, не испытывая мук и презрения. Катлин, вино там чисто и не смешано со слюною трупов, мертвые там обитают на кладбищах, а не в сердцах и воспоминаниях живых.
— Ну? — спросила Катлин, цепляясь за свою мысль, — куда мы пойдем? Мы же не можем торчать тут весь вечер.
— Пошли в кино, — сказал я.
Пожалуй, это лучшее место. Мы будем не одни. Мы подумаем о чем-нибудь другом. Мы перенесемся куда-то.
Катлин не возражала. Она бы предпочла пойти ко мне или к ней, но согласилась с моими доводами: слишком жарко, а в кино работает кондиционер. Я пришел к выводу, что лгать не так уж трудно.
— Что будем смотреть?
Катлин огляделась вокруг, взглянула на театры, окружающие Таймс-сквер, и взволнованно воскликнула: «Братья Карамазовы! Пойдем смотреть „Братья Карамазовы“».
Этот фильм показывали на другой стороне площади. Нам предстояло пересечь два авеню. Ревущий океан машин отделял нас от кинотеатра.
— Я бы лучше посмотрел какой-нибудь другой фильм, — сказал я. — Я слишком люблю Достоевского.
Катлин настаивала: это хороший, великолепный, необыкновенный фильм. Юл Бриннер в роли Дмитрия. Этот фильм стоит посмотреть.
— Я бы лучше сходил на простой детектив, — сказал я. — Что-нибудь без философии, без метафизики. Слишком жарко для интеллектуальных упражнений. Смотри, на этой стороне показывают «Убийцу в Рио». Давай сходим, я хочу узнать, как совершают убийства в Бразилии.
Катлин была неумолима. Она снова хотела испытать нашу любовь. Выиграет Достоевский — значит, я люблю ее, в противном случае — не люблю. Я взглянул на нее. По-прежнему вокруг ее губ таился страх, страх грозивший обернуться страданием. Катлин была прекрасна, когда страдала; ее глаза казались глубже, голос звучал теплее; ее сумрачная красота становилась проще и человечнее. В ее страдании проступала печать святости. Так проявлялось ее стремление отдать себя. Я не мог видеть страдающую Катлин и не сказать ей, что люблю ее. Как будто любовь способна отрицать зло. Я должен был прекратить ее мучения.
— Тебя вправду так туда тянет? — спросил я. — Тебе в самом деле так хочется посмотреть, как обижают славных братьев Карамазовых?
Ей явно хотелось. Или Юл Бриннер — или наша любовь.
— Ну что ж, тогда пойдем.
Ее лицо на миг озарила торжествующая улыбка. Она стиснула мою руку, как будто хотела сказать: «Вот теперь я верю в то что происходит с нами».
Мы сделали три-четыре шага и остановились на краю тротуара Надо было немного подождать. Подождать, пока красный свет сменится зеленым, пока остановится поток машин, пока регулировщик поднимет руку, пока шофер такси, понятия не имеющий о той роли, которую ему предстоит сыграть через мгновение, достигнет назначенного места. Надо было подождать знака режиссера.
Я обернулся. Часы в витрине Ти-Ви-Эй показывали 10:25.
— Пошли, — решила Катлин и потянула меня за руку. — Зеленый.
Мы начали переходить улицу. Катлин шла быстрее, чем я. Она находилась справа от меня, и лишь на несколько дюймов впереди. До братьев Карамазовых оставалось совсем немного, но я не увидел их в тот вечер.
Что я услышал раньше? Издевательский визг тормозов или пронзительный женский крик? Я уже не помню.
Когда я очнулся на долю секунды, я лежал посреди улицы, на спине. Тысячи голов склонялись надо мной, словно в потускневшем зеркале. Головы были повсюду. Справа, слева, сверху и даже внизу. Все походили одна на другую. В одинаковых, широко раскрытых глазах отражались страх и любопытство. Одинаковые губы шептали одни и те же непостижимые слова.
Пожилой человек, казалось что-то говорил мне. Наверное, чтобы я не шевелился. У него были коротко остриженные волосы и усы. Катлин лишилась своих чудесных черных волос, которыми она так гордилась. Ее искаженное лицо утратило черты юности. Глаза расширились, словно в преддверии смерти, и, что совсем уж невероятно, у Катлин выросли усы.
«Я сплю, — подумал я. — Это всего лишь сон, который я забуду, когда проснусь. Иначе, как я оказался здесь, на мостовой? Почему все эти люди собрались вокруг меня, как будто я умираю? И откуда вдруг у Катлин взялись усы?»
Звуки, доносившиеся со все: сторон, бились о завесу тумана и не могли проникнуть сквозь нее. Мне не удавалось уловить суть того, что говорилось вокруг. Я хотел сказать им чтобы они замолчали, так как я их не слышу. Я спал, а они бодрствовали. Но я не мог произнести ни звука. Я оглох и онемел ото сна.
В голове вертелось все одно и то же стихотворение Дилана Томаса о том, что «нельзя исчезнуть в темноте безгласно», а нужно «бунтовать, не дать огню угаснуть».
Закричать? Глухонемые не кричат. Робкие, безразличные, они безгласно исчезают во тьме. Они не кричат чтобы не дать огню угаснуть. Они не могут — их рты полны крови.
Бесполезно кричать, когда твой рот полон крови — люди видят кровь, но не слышат твой крик. Поэтому я молчал. К тому же мне снился летний вечер, хотя тело мое леденело. Жара изнуряла, лица, склонившиеся надо мною, были покрыты ютом, пот струился и падал каплями, одна за другой — в такт, а мне казалось, что я окоченел, что я умираю. Как можно закричать, чтобы прогнать сон? Как можно возопить, чтобы не дать огню угаснуть, взбунтоваться против жизни, которую сковывает холод, против уходящей из жил крови?
Только позже, гораздо позже, когда я уже был вне опасности, Катлин рассказала мне о том, как произошел несчастный случай.
Приближавшееся с левой стороны такси сшибло меня на большой скорости и проволокло несколько ярдов по земле. Катлин внезапно услышала скрежет тормозов и отчаянный женский крик.
Она едва успела обернуться, как толпа уже окружила меня. Сначала Катлин не поняла, что человек, лежащий под ногами у зевак, это я.
Потом, почти уверенная, что это я, она пробилась сквозь толпу и увидела меня, раздавленного болью, скорченного, с головой между колен.
А люди все говорили и говорили без умолку…
— Он мертв, — сказал один из них.
— Нет, гляди-ка, шевелится.
Через двадцать минут приехала карета «Скорой помощи», возвещая о себе воем сирены. Все это время я почти не подавал признаков жизни. Я не кричал, не стонал, не произносил ни слова.
В «Скорой» я несколько раз ненадолго приходил в сознание. В эти минуты я давал Катлин поразительно точные инструкции: я просил ее сообщить в редакцию, позвонить одному из моих друзей, чтобы он временно заменил меня, отменить различные встречи, внести плату за квартиру, оплатить счета за телефон и прачечную. Поручив вниманию Катлин последнюю из этих неотложных проблем, я закрыл глаза и не открывал их потом пять дней.
Катлин также рассказала мне, что первая больница, в которую меня привезла «Скорая», отказалась меня принять. Не было свободных палат, все койки заняты. По крайней мере, так ей сказала. Но Катлин думала, что это всего лишь предлог. Едва взглянув на меня, врачи решили, что я безнадежен. От умирающего лучше было поскорее избавиться.
«Скорая» поехала в Центральную нью-йоркскую больницу. Здесь, похоже, умирающих не боялись. Дежурный врач, спокойный, симпатичный парень, тут же занялся мною, пытаясь поставить диагноз.
— Итак, доктор? — спросила Катлин.
Каким-то чудом ей разрешили остаться в операционной, пока доктор Пол Рассел оказывал мне первую помощь.
— Для начала довольно скверно, — ответил молодой врач и пояснил профессиональным тонем: «Все кости с левой стороны тела переломаны, внутреннее кровоизлияние, сотрясение мозга. Насчет глаз пока не могу сказать, задеты они или нет. То же самое с мозгом. Будем надеяться, что мозг не пострадал».
Катлин старалась не заплакать.
— Что можно сделать, доктор?
— Молиться.
— Вы серьезно?
— Вполне серьезно.
Его голос был бесстрастен, как у старика. Посмотрев на Катлин, молодой врач спросил: «Кто вы ему? Жена?»
Будучи на грани истерики, Катлин лишь отрицательно покачала головой.
— Невеста?
— Нет, — прошептала она.
— Подруга?
— Да.
Смутившись на мгновение, он мягко спросил ее: «Вы любите его?»
— Да, — шепнула Катлин.
— Ну что ж, тогда мы можем не терять надежды. Любовь не менее сильна, чем молитва. Иногда даже более.
И тут Катлин разрыдалась.
Врачи ждали и совещались три дня и, наконец, решили, что стоит попытаться сделать операцию. В любом случае, терять мне было особо нечего. С другой стороны, если повезло, и все пойдет хорошо…
Операция длилась долго, больше пяти часов. Двум хирургам пришлось работать по очереди. Мой пульс снижался до опасной черты, я почти испустил дух. Применив переливание крови, инъекции и кислород, они вернули меня к жизни.
В конце концов, хирурги решили ограничиться операцией бедра. Лодыжка, ребра и другие мелкие переломы могли подождать. Жизненно важным пока что было остановить кровотечение, сшить порванные артерии и закрыть разрез.
Меня привезли обратно в палату, и два дня я висел на волоске между жизнью и смертью. Доктор Рассел, который преданно ухаживал за мной, по-прежнему мрачно смотрел на будущее. Температура держалась слишком высокая, и я терял чересчур много крови.
На пятый день я, наконец, пришел в сознание.
Никогда не забуду: я открыл глаза, и мне тут же пришлось их зажмурить — белизна палаты ослепила меня. Прошло несколько минут, прежде чем я снова смог открыть глаза и сориентироваться в пространстве и времени.
По обе стороны от моей постели со стен списали бутылки с плазмой. Я не мог пошевелить руками — две большие иглы были прикреплены к ним хирургической лентой. Все было наготове для экстренного переливания крови.
Я попробовал шевельнуть ногой — мое тело больше не повиновалось мне. Внезапно меня охватил страх, что я останусь парализованным. Я делал сверхчеловеческие усилия, чтобы закричать, позвать сиделку, врача, кого-нибудь, чтобы узнать правду. Но я был слишком слаб. Звуки застревали у меня в горле. «Может быть, я лишился и голоса», — подумал я.
Я чувствовал себя одиноким, покинутым. В глубине души я ощутил сожаление — лучше бы я умер.
Час спустя в палату вошел доктор Рассел и сказал мне, что я буду жить. Мне не ампутируют ноги. Я не могу шевелить ими, потому что они в гипсе, который покрывает все мое тело. Только голова, руки и пальцы ног виднелись снаружи.
— Ты вернулся издалека, — сказал молодой врач.
Я не отвечал. Я все еще сожалел, что вернулся издалека.
— Благодари Бога, — продолжал он.
Я взглянул на него пристальнее. Он сидел на краю моей койки, скрестив пальцы, и его глаза были полны искреннего любопытства.
— Как можно благодарить Бога? — спросил я.
Я всего лишь шептал, но я мог говорить. Это наполнило меня таким ликованием, что слезы навернулись на глаза. То, что я остался в живых, почти не трогало меня. Но осознав, что я по-прежнему могу говорить, я так разволновался, что не мог этого скрыть.
У врача было сморщенное детское личико и светлые волосы. Его прозрачные голубые глаза излучали добродушие. Он очень внимательно меня рассматривал, но мне это было безразлично. Я был слишком слаб.
— Как можно поблагодарить Бога? — повторил я.
Я бы хотел добавить: за что благодарить Его? Я уже давно не мог понять какие такие заслуги есть у Бога перед человеком.
Врач все так же пристально рассматривал меня, очень пристально. Странный блеск — может, странная тень — мелькнули в его глазах.
Вдруг сердце мое подпрыгнуло. «Ему что-то известно», — подумал я в испуге.
— Тебе холодно? — спросил он, все еще глядя на меня.
— Да, — ответил я с тревогой, — мне холодно.
Мое тело трепетало.
— У тебя жар, — пояснил он.
Обычно они пробуют пульс. Или прикасаются ко лбу тыльной стороной ладони. Он этого не делал. Он знал.
— Мы постараемся сбить температуру, — продолжал он, как бы подводя итог. — Мы будем делать тебе уколы, много уколов. Пенициллин. Каждый час, днем и ночью. Теперь наш главный враг — температура.
Врач умолк и прежде, чем продолжить, долго смотрел на меня. Казалось, он искал знака, намека, решения задачи, условия которой я не мог уловить.
— Мы опасаемся инфекции, — снова заговорил он. — Если температура поднимется, тебе крышка.
— И враг победит, — сказал я тоном, обозначающим иронию. — Видите ли, недаром говорят: самого жестокого врага человек носит в себе. Ад не создан кем-то другим, он с нами. Ад — это сжигающий жар, от которого холодно.
Необъяснимая связь возникла и крепла между нами. Мы говорили языком взрослых мужчин, находящихся в прямом контакте со смертью. Я попытался изобразить улыбку, но из-за холода мне удалось только ухмыльнуться. Именно поэтому я не люблю зиму: улыбки становятся неопределенными.