Ночь. Рассвет. Несчастный случай - Эли Визель 25 стр.


В этот момент пьяный схватил ребенка за руку и грубо выволок из барака. Уже стемнело. Красноватое сияние подымалось над землей, затягивая небо яркой кровавой полосой».

— Офицер знал толк. — сказала Сара. — Среди всех голых женщин, что были в бараке, он выбрал меня, хоть я была одета. Мужчинам нравится спать с женщинами, которым только двенадцать.

Она снова повернула голову ко мне, и тиски вокруг моего горла сжались с новой силой.

— И ты, — сказала она, — если бы мне было двенадцать, ты бы спал со мной.

Я больше не мог ее слушать. Силы мои были на исходе, я подумал: «Еще одно слово — и я умру». Умру здесь, на этой кровати, куда мужчины приходят спать с девушкой, у которой золотистые волосы, и даже не подозревают, что спят с двенадцатилетней.

В какой-то миг мне пришло в голову, что я должен взять ее прямо сейчас. Внезапно, без лишних жестов и бесполезных слов, чтобы доказать ей, что можно пасть еще ниже, что грязь вездесуща и бездонна. Я медленно встал, взял ее руку и нежно поцеловал. Пусть она видит, что я хочу, что я желаю ее. Пусть она поймет, что и я не могу вырваться из-под власти своего тела. Я коснулся губами ее холодной руки.

— И это все? — спросила она. — Ты больше ничего не хочешь?

Сара расхохоталась. Она пытались смеяться, как тот, другой, как пьяный офицер в бараке, но ей не удавалось. Она не была пьяна. Ничего мерзкого не было ни в ее руках, ни в ее голосе. Она была так чиста, как только может быть чист человек.

— Хочу, — ответил я, потрясенный.

Склонившись над ней, я снова поцеловал ее в губы. Она не ответила на мой поцелуй. Мои губы ласкали ее рот, мой язык искал ее язык. Она оставалась равнодушной, безучастной.

Я выпрямился и, поколебавшись мгновение, очень медленно произнес: «Я скажу тебе, кто ты такая…»

Она попыталась заговорить, но я опередил ее.

— Ты святая. Святая — вот ты кто.

Ее болезненное детское лицо вспыхнуло от удивления, взгляд прояснился, стал более жестким.

— С ума сошел! — сказала она со злостью. — Совсем свихнулся!

Расслабившись, она снова захохотала. Она подражала чьему-то смеху. Но ее глаза не смеялись, и не смеялся ее рот.

— Я, святая! — сказала она. — Да ты сдвинулся! Разве я не говорила тебе, сколько мне было лет, когда я приняла моего первого мужчину? В каком возрасте я начала карьеру?

Она дерзко подчеркнула слово «карьера».

— Да, — ответил я, — говорила. Тебе было двенадцать лет. Двенадцать.

Она смеялась все сильнее и сильнее. «Это пьяный офицер, — подумал я. — Он не оставляет ее до сих пор».

— А ты считаешь, — продолжала она, — что женщина, которая начала свою карьеру в двенадцать лет, святая? Так?

— Так, — ответил я, — святая.

Я подумал: «Пусть плачет, кричит, пусть оскорбляет меня. Все, что угодно, только не этот чужой и страшный смех, смех обезумевшей души».

— С ума сошел, — сказала Сара, стараясь говорить беззаботно и весело. — Тот пьянчуга был только первым. Вслед за ним пришли остальные. Все остальные. Я превратилась в «особый подарочок» нашего барака. «Особый подарочек», который каждый из них хотел преподнести самому себе. Я была популярное, чем все прочие женщины, вместе взятые. Я нравилась всем мужчинам: счастливым и несчастным, хорошим и плохим, старым и молодым, веселым и молчаливым. Робким и развращенным, волкам и свиньям, интеллигентам и мясникам, всем-всем, понял? Все валили ко мне. А ты думаешь, что я святая. Ты совсем сдвинулся, бедняга.

И она расхохоталась еще громче. Но смех не имел к ней никакого отношения. Все ее существо олицетворяло извечное, безымянное страдание. Ее смех звучал сухо и бесчеловечно. Это был чужой смех, смех Бога или пьяного офицера.

— Ах ты, бедняга! — сказала она. — Мне тебя жалко! Слушай, когда у тебя день рождения? У меня есть для тебе подарок, особый подарочек.

Ее смех остался во мне. Когда-нибудь и меня охватит безумие. Сара, лежавшая в своем черном белье, слегка подогнув одну ногу, вдруг перестала хохотать. Я почувствовал, что близится завершающий удар. Инстинктивно, я начал пятиться к двери. Тут я услышал ее вопль:

— Псих!

— Успокойся, ради Бога, успокойся! — закричал я.

Я понял, что она заговорит, что она скажет что-то ужасное, отвратительное, слова, которые будут звучать в моих ушах всякий раз, когда я попытаюсь найти усладу в женском теле.

— Замолчи! — умолял я.

— Я, святая? — орала она, как сумасшедшая. — Так вот, запомни: иногда мне нравилось под ними… Я ненавидела себя потом, и даже во время этого дела, но мое тело иногда их любило… А мое тело — это я… Я, святая? Знаешь, кто я на самом деле? Я тебе сказала. Я…

Мои силы иссякли. Этого я уже не мог вынести. Еще немного, и меня бы вырвало. Я быстро отпер дверь и распахнул ее. Бежать из этого дома, сейчас же. Второй этаж, первый. Портье. Улица. Бежать. Скорее. Бежать.

Только потом, на бегу, я заметил, что все еще стискиваю пальцами свое горло.

— Сара, — сказал я подавленно.

— Да, — отозвалась Катлин. — Так звали твою мать. Я знаю.

— Так знали святую.

Я проводил дни и недели в поисках Сары. Я вернулся в кафе, где встретил ее. Я спрашивал во всех гостиницах в округе. Безуспешно. Похоже, что никто, никогда не видел и не знал девушку с золотистыми волосами, которая носила имя моей матери. Официант, который прислуживал нам, не помнил. Портье во всех гостиницах заявляли, что никогда не видали ее. И все же, я не терял надежды. Иногда мне кажется, что я до сих пор ищу ее. Мне хочется встретить ее, хотя бы раз, сделать то, что я должен был сделать тогда: переспать с ней.

— Твоя мать умерла, — сказала Катлин.

Она хотела причинить себе боль, страдать в открытую, чтобы я видел. Чтобы я знал, что она страдает вместе со мной, что мы связаны общим страданием. Она была готова причинить боль и мне, лишь бы я видел, что она тоже несчастлива.

— Я знаю, что она умерла, — сказал я. — Но иногда я отказываюсь в это поверить. Временами мне кажется, что матери не умирают.

Это действительно так. Я не могу поверить, что моя мать умерла. Возможно, дело в том, что я не видел ее мертвой. Я видел, как она уходя вместе с сотнями людей, которых поглотила ночь. Если бы она мне сказала: «Прощай, сынок. Я сейчас умру…», — я бы скорее поверил сегодня в ее смерть.

Отец мертв. Я знаю это. Я видел, как он умирал. Я не ищу его среди людей на улицах. Но иногда я ищу мою мать. Она не умерла. Не может быть. Здесь и там, я замечаю то одну, то другую ее черту у некоторых женщин в метро, в автобусе, в кафе. И этих женщин я люблю и ненавижу одновременно.


Катлин. Ее глаза наполнились слезами. Моя мать никогда не плакала. По крайней мере, если рядом были люди. Свои слезы она предлагала только Богу.

Катлин немного походила на мою мать; у нее был такой же высокий лоб и такая же четкая линия подбородка. Но Катлин не умерла. И она плакала.

Вначале она не плакала. Мы были в одинаковом положении и обращались друг с другом, как равные. Мы были свободными. Свободными от самих себя и один от другого. Если мне не хотелось встречаться с ней, я не приходил. Она поступала так же. И ни один из нас не сердился и даже не обижался. Если я молчал весь вечер, она не пыталась узнать — почему. Извечный вопрос, который задают влюбленные: «О чем ты думаешь?» — не мелькал в наших беседах. Мы исповедовали суровость и никогда не говорили о пустяках. Мы старались убедить друг друга, что можем жить, надеяться и впадать в отчаяние в одиночку. Каждый поцелуй мог стать последним. В любой момент храм грозил рухнуть. Будущее не существовало — оно было бесполезным. В минуты ночной близости мы хранили молчание, словно наблюдали сами за собой. Посторонний на улице вполне мог принять нас за врагов. Наверное, так оно и было. Настоящие враги далеко не всегда ненавидят друг друга.

Не стоило мне говорить ей тогда, что я сейчас приеду. Надо было сказать, что ни к чему ворошить старое: свежий воздух, ворвавшись внутрь, обратит все в прах.

Она переменилась. Катлин не была больше свободной, она лишь играла чужую роль. Брак подорвал ее изнутри. Она утратила интерес к жизни Один день походил на другой. Все люди говорили одно и то же. Слушать их было все равно, что смотреть телевизор. Друзей ее мужа и его коллег она не выносила. Их жены действовали ей на нервы: она чувствовала, что обречена стать одной из них. И очень скоро.

В Нью-Йорке мы встречались каждый день. Она приходила ко мне. Я приходил к ней. Мы часто ходили в театры и на концерты. Мы говорили о музыке, литературе, поэзии.

Я старался вести себя хорошо. Я был добр, терпелив, внимателен. Я обращался с ней, как с больной. Борьба закончилась давным-давно. Теперь я лишь хотел помочь ей встать на ноги.

Если мы и вспоминали о прошлом, то очень редко и с осторожностью, чтобы оно не утратило краски. Иногда, когда мы слушали пассаж Баха или смотрели, как причудливой формы облако закрывает солнце, нас обоих охватывало одинаковое чувство. Она дотрагивалась до моей руки и спрашивала: «Помнишь?»

А я отвечал: «Да, Катлин, конечно. Я помню».

Раньше, ей никогда бы в голову не пришло доказывать мне, что она помнит. Напротив, мы оба устыдились бы, что пали жертвой прошлого, поддались его обаянию. Я бы отвел глаза в сторону, заговорил бы о чем-нибудь другом. Теперь мы не сопротивлялись.

Но вот, однажды, она призналась…

Мы пили кофе у нее в комнате. По радио передавали скрипичный концерт, играл Исаак Стерн. Мы слушали этот концерт в Париже, в зале Плейель. Я помнил, что она взяла меня за руку, а я грубо оттолкнул ее. Я подумал, что если бы Катлин сейчас сделала то же самое, я бы не стал вырывать руку.

— Посмотри на меня, — сказала Катлин.

Я взглянул на нее. Она улыбалась вымученной улыбкой. У нее был вид брошенной женщины, которая знает о том, что ее бросили. Она барабанила по чашке своими длинными пальцами.

— Да, — сказал я. — Я помню.

Она поставила чашку, встала и опустилась передо мной на колени. Затем, не опуская головы, не краснея, твердым голосом — почти таким, как раньше — она сказала мне: «Наверное, я люблю тебя».

Она хотела продолжить, но я оборвал ее. «Замолчи!» — резко сказал я.

Я не хотел, чтобы она сказала: «Я люблю тебя с тех пор, как мы встретились».

Моя грубость не отразилась на лице Катлин. Но ее улыбка стала немного серьезней, немного болезненней.

— Я не виновата, — сказала она, как бы извиняясь. — Я старалась. Я боролась.

Бетховен, зал Плейель, Стерн, любовь. Любовь делает все таким запутанным, зато ненависть все упрощает. Ненависть расставляет акценты в бытии и явлениях, а также в том, что их разделяет. Любовь стирает все акценты. Я подумал: этот миг поставит еще одну точку в моей жизни.

— Тебе грустно? — спросила Катлин с болью в голосе.

— Нет.

Бедная Катлин. Она больше не пыталась изображать саму себя. Ее лицо было охвачено тревогой, глаза стали удивительно маленькими.

— Ты хочешь оставить меня?


Любовь и отчаяние, они идут рядом и несут в себе частицы друг друга. Я подумал: она изрядно выстрадала. Теперь мой черед исправить содеянное. Я должен обращаться с ней, как с больной. Я знаю: поступать так — означает унижать ее другое «Я». Но другое «Я» больше не существует. А то, что осталось — сломано.

— Я тебя не брошу, — сказал я голосом верного друга.

Слеза скользнула по ее щеке. «Ты меня жалеешь», — сказала Катлин.

— Я тебя не жалею, — искренне ответил я.

Я лгал. Я был вынужден лгать, и помногу. Она была больна. Больным людям можно лгать. Я никогда бы не солгал ее другому «Я».

Последующие недели и месяцы Катлин чахла.

Заняться ей было нечем — она не испытывала ни нужды, ни потребности в работе. Дни напролет она проводила в своей комнате, у окна, перед зеркалом. Одинокая и несчастная, она сознавала свое горе и свое одиночество.

Как и раньше, мы продолжали встречаться каждый вечер. Обеды, спектакли, концерты. Однажды я попытался поспорить с ней: напрасно она себя жалеет. От этого не легче ни ей, ни мне. Ей нужно подыскать себе какую-нибудь работу, чем-то заняться, заполнить спои дни. У нее в жизни должна быть цель.

— Цель, — говорила она, пожимая плечами. — Цель, какая цель? Армии Спасения? Стать покровительницей голодающих артистов? Отправиться в Индию помогать прокаженным? Цель? Где искать ее?

Тогда-то у меня и возникла идея. Я сказал, что тоже люблю ее.

Катлин не могла в это поверить. Она требовала доказательств. Я нашел их. Любой случай, который раньше говорил о том, что между нами нет любви, теперь вдруг начал свидетельствовать о противоположном. «Почему ты убрал руку тогда на концерте?» — «Я не хотел выдавать свои чувства». — «Почему ты мне никогда не говорил, что любишь меня?» — «Потому что я любил тебя». «Почему ты всегда смотришь мне прямо в глаза?» — «Чтобы убедиться, что моя любовь отражается в них».

Несколько недель она была настороже. Я тоже. Я считал себя ее нянькой. Иногда я тешился мыслью, что, может быть, она тоже обращается со мной, как с больным. Однажды мы снимем маски. Один из нас скажет: «Я только притворялся». — «И я тоже», — ответит другой. И горький привкус останется у нас на губах. Значит, жаль, что это была всего лишь игра.

Впрочем, Катлин не играла. Когда играют — не страдают. Та часть нашего «Я», которая наблюдает за нами, которая следит за нашей игрой, не должна мучиться. Катлин страдала. Несмотря на все доказательства, она не была убеждена. Она часто плакала в мое отсутствие. Когда мы были вместе, ее хорошее настроение оставалось наигранным.

Я больше не был свободен. Моя свобода унижала бы Катлин, которая так долго была скована. Я поставил себя по отношению к Катлин в такое положение, из которого уже не мог выбраться.

Если б от этого был хоть какой-то прок. Если бы это помогло Катлин. Но она по-прежнему оставалась несчастливой, и смех ее звучал неискренне.

Катлин становилась просто невыносимой. Она начала пить. Она махнула на себя рукой.

Я пытался с ней спорить: «Ты не имеешь права так себя вести».

— Почему? — спрашивала она с невинным видом, широко открыв глаза.

— Потому что я люблю тебя! Твоя жизнь дорога мне, Катлин!

— Давай, рассказывай! Ты меня не любишь, только говоришь так. Если бы любил, не говорил бы об этом.

— Я так говорю, потому что это правда.

— Ты говоришь так из жалости. Я тебе не нужна. Я не приношу тебе ни счастья, ни радости.

Эти споры не дали результатов, на которые я рассчитывал. Напротив, всякий раз потом Катлин еще больше падала духом.

Наконец, однажды вечером — за день до несчастного случая — она объяснила мне, почему не может поверить в искренность моей любви.

«Ты уверяешь, что любишь меня, но продолжаешь страдать. Ты говоришь, что любишь меня сегодня, а сам все еще живешь прошлым. Ты утверждаешь, что любишь меня, но отказываешься позабыть. По ночам тебе снятся кошмары. Иногда ты стонешь во сне. На самом деле, я ничего для тебя не значу, просто не существую. Для тебя существует только прошлое, не наше — твое. Я стараюсь сделать тебя счастливее — призрак встает в твоей памяти, и все идет прахом. Ты уже не там, но призрак сильнее меня. Думаешь, я не знаю? Ты считаешь, что твое молчание может скрыть тот ад, который ты носишь в себе? Или тебе кажется, что легко жить рядом с человеком, который страдает и не принимает ничьей помощи?»


Катлин не плакала. В тот вечер она не пила. Мы лежали в постели. Ее голова покоилась на моей вытянутой руке. Теплый ветер задувал в открытые окна. Мы только что улеглись. Таков был один из наших обычаев: никогда не начинать любовную игру сразу, сначала мы разговаривали.

Я чувствовал, как тяжелело мое сердце, казалось, оно не вмещало само себя. Катлин догадалась правильно. Страдание и угрызения совести нельзя скрывать слишком долго, они дают о себе знать. Она была права: я жил прошлым. Бабушка — со своей черной шалью на голове — не отпускала меня.

— Это я виноват, — ответил я.

Я объяснил ей: когда мужчина думает, что любит женщину, и говорит ей: «Я тебя люблю и буду любить вечно, пусть я умру, если разлюблю тебя», — он верит в свои слова. Но вот, однажды, он заглядывает в свое сердце и видит там пустоту. И он остается жив. С нами — теми, кто пережил годы смерти — дело обстоит по-другому. Когда мы говорим, что никогда не забудем — мы говорим правду. Мы не можем забыть. Призраки стоят перед нашими глазами. Даже когда мы смотрим на что-нибудь другое, призраки остаются. Наверное, если бы я смог забыть, я бы возненавидел себя. Наше пребывание там заложило в нас бомбы замедленного действия. Время от времени одна из них взрывается. И тогда нас захлестывают страдания, стыд и чувство вины. Нам стыдно, что мы чувствуем себя виноватыми в том, что живы, едим хлеба столько, сколько хотим, а зимой носим теплые носки. Одна из этих бомб, Катлин, наверняка принесет с собой безумие. Это неизбежно. Каждый, кто побывал там, заразился человеческим безумием. Раньше или позже оно всплывет на поверхность.

В тот вечер Катлин была трезва и рассудительна. Казалось, что ее прежнее «Я» вернулось к ней. Но я знал, что оно появляется лишь ненадолго и скоро снова покинет ее. Останется только подражание ему. А потом исчезнет и это «Я». Тогда разрыв станет неизбежным.

В ту ночь я понял, что рано или поздно мне придется бросить Катлин. Оставаться с ней стало бессмысленно.

Я сказал себе: страдание углубляет пропасть между нами и остальными людьми. Оно отгораживает нас стеной слез и презрения. Люди обходят стороной того, кто познал абсолютное страдание, если только не могут сделать из него бога. Если кто-то скажет им: я страдал не потому, что я был Богом, не потому, что я был святым, который уподоблялся Ему, а просто потому, что я человек, такой же, как вы, с вашей любовью, вашей трусостью, вашими грехами, вашими мятежами и вашими нелепыми амбициями — такой человек пугает людей, им становится стыдно. Они чураются его, словно он в чем-то виновен, будто он занял место Бога и освещает великую пустоту, которая открывается в конце любого пути.

Назад Дальше