Ночь. Рассвет. Несчастный случай - Эли Визель 6 стр.


За несколько дней до того, как поляков увезли, я получил новый урок.

Это произошло в воскресенье утром. Нашей команде не надо было в этот день идти на работу. Однако Идек и слышать не хотел, чтобы мы оставались в лагере. Нам пришлось пойти в цех. Такое внезапное рвение к работе чрезвычайно нас изумило.

В цехе Идек передал нас Франеку со словами: «Делайте, что хотите. Но что-нибудь делайте, а не то я вам покажу…» И он исчез.

Мы не знали, чем заняться. Устав сидеть на корточках, мы стали по очереди бродить по цеху в поисках кусочка хлеба, который, может быть, забыл кто-нибудь из гражданских.

Когда я зашел в заднюю часть здания, до меня донесся шум из-за двери соседней комнатушки. Я вошел и увидел Идека с молодой полураздетой полячкой на матрасе. Теперь до меня дошло, почему Идек не позволял нам остаться в лагере. Гонять сотню заключенных ради того, чтобы он мог поваляться с девкой! Эта нелепость так поразила меня, что я расхохотался.

Идек вскочил, обернулся и увидел меня, в то время, как девица попыталась прикрыть грудь. Я хотел убежать, но мои ноги приросли к земле. Идек схватил меня за горло. Он тихо сказал: «Ну, погоди, парень, ты у меня узнаешь… Ты поймешь, что значит бросить работу… Ты скоро заплатишь за это удовольствие… А сейчас марш на свое место».


За полчаса до того, как обычно заканчивалась работа, капо собрали вместе всю команду. Перекличка. Никто не знал, что случилось. Перекличка, в этот час? Здесь? Но я знал. Капо произнес краткую речь:

«Обычный заключенный не имеет права вмешиваться в чужие дела. Похоже, что один из вас этого до сих пор не понял. Поэтому я вынужден разъяснить ему это раз и навсегда».

Я почувствовал, как пот стекает по моей спине.

«А-7713!»

Я выступил вперед. «Ящик!» — приказал он. Ему принесли ящик. «Ложись! На брюхо!» Я повиновался.

Потом я не воспринимал ничего, кроме ударов хлыста. «Один… два…» — считал он.

Он делал перерыв перед каждым ударом. По-настоящему больно мне было только после первых. Я слышал, как он считает: «Десять… одиннадцать…»

Его спокойный голос доносился до меня как сквозь толстую стену.

«Двадцать три…»

«Еще два», — подумал я, почти без сознания. Капо ждали.

«Двадцать четыре… двадцать пять!»

Все кончилось. Но я не заметил этого, так как потерял сознание. Я очнулся после того, как на меня вылили ведро холодной воды. Я все еще лежал на ящике. Я едва различал мокрый пол вокруг себя. Потом я услыхал чей-то крик. Должно быть, это капо. Я начал разбирать слова, которые он выкрикивал.

«Вставай!»

Наверное, я пошевелился, пытаясь подняться, так как почувствовал, что падаю обратно на ящик. Как я старался встать!

«Встать!» — заорал он еще громче.

Если бы я, по крайней мере, мог ему ответить, если бы я только мог сказать ему, что я не в состоянии шевельнуться! Но я был не в силах открыть рот.

Идек скомандовал, и двое заключенных подняли меня и поставили меня перед ним.

«Погляди мне в глаза!»

Я глядел на него невидящим взглядом Я думал об отце. Наверное, он страдал больше, чем я.

«Послушай, ублюдок! — сказал Идек холодно. — Это тебе за твое любопытство. Получишь впятеро больше, если кому-нибудь расскажешь о том, что видел! Понял?»

Я кивнул головой, один раз, десять раз. Я кивал беспрерывно, как будто моя голова решила говорить «да», никогда не останавливаясь.


В воскресенье, когда половина из нас, и с ними мой отец, ушли на работу, остальные, включая меня, оставались в блоке, пользуясь возможностью поспать допоздна.

Около десяти часов завыли сирены ПВО. Тревога. Старосты блоков заметались, чтобы загнать нас внутрь, пока эсэсовцы прятались в бомбоубежищах. Поскольку было относительно легче сбежать во время тревоги (охранники покидали наблюдательные пункты, а в проволочных заграждениях выключался ток), эсэсовцы получили приказ убивать каждого, замеченного вне блоков.

Через несколько минут лагерь походил на покинутый корабль. Ни живой души на дорожках. Около кухни остались два наполовину полных котла горячего супа. Два котла супа, прямо на дороге, и никакой охраны! Покинутое королевское пиршество, высший соблазн! Сотни глаз, горя вожделением, глядели на них. Два ягненка, и сотня волков залегла, ожидая их. Два ягненка без пастухов — дар небес. Но кто решится?

Страх был сильнее голода. Внезапно мы увидели, как дверь блока 37 слегка приоткрылась. Появился человек, словно червяк, он пополз к котлам.

Сотни глаз следили за его движениями. Сотни людей ползли вместе с ним, обдирая колени о гравий дорожки. Сердце каждого трепетало, но самым сильным чувством была зависть. Этот человек решился.

Он добрался до первого котла. Сердца рвались за ним вслед — он победил. Зависть грызла нас, сжигала, как солому. Нам в голову не приходило восхищаться им. Несчастный герой, готовый на самоубийство ради порции супа! Мысленно мы убивали его.

Распростертый около котла, он теперь пытался приподняться, чтобы достать до его края. То ли от слабости, то ли от страха, он лежал на месте, несомненно, стараясь собрать остатки сил. Наконец, ему удалось подтянуться к краю котла. На мгновение показалось, что он рассматривает сам себя, вглядываясь в свое кошмарное отражение на поверхности супа. Затем, без всякой видимой причины, он издал страшный вопль, которого мне еще не доводилось слышать, и, раскрывши рот, ткнулся головой во все еще кипящую жидкость. Мы подскочили от взрыва. Человек с лицом, перемазанным супом, повалился обратно на землю, несколько секунд он корчился около котла и больше не шевелился.

Теперь мы услышали самолеты. В тот же миг бараки заколебались.

«Они бомбят Буну!» — завопил кто-то.

Я подумал об отце. Но в то же время я ликовал. Увидеть бы, как загорятся все заводы — какая чудная месть! До нас доходило много слухов о поражениях германских войск на разных фронтах, но мы не знали, насколько им можно верить. Но сегодня мы убедились, — это было на самом деле.

Мы не боялись. А ведь, упади бомба на блоки, она тут же вызвала бы сотни жертв. Но мы уже не страшились смерти, во всяком случае, такой смерти. Каждый взрыв бомбы наполнял нас радостью, придавая нам веру в жизнь.


Налет продолжался больше часа. О, если бы он длился в сто раз дольше!.. Потом снова наступила тишина. Звук последнего самолета растаял в воздухе, и мы вновь очутились среди могил. Огромный столб черного дыма поднимался на горизонте. Снова взвыли сирены. Это означало конец тревоги.

Все высыпали из блоков. Мы вдыхали воздух, наполненный огнем и дымом, в наших глазах сияла надежда. Посреди лагеря, около главного плаца, упала бомба, но не взорвалась. Нам пришлось выносить ее за пределы лагеря.

Начальник лагеря вместе со своим помощником и оберкапо осмотрел лагерь. Налет отпечатал на его лице следы страха.

Прямо посреди лагеря лежало тело человека с лицом, перемазанным супом. Котлы унесли обратно на кухню.

Эсэсовцы вернулись на наблюдательные посты к своим пулеметам. Антракт окончился.

Через час мы увидели возвращавшиеся, как обычно, в ногу, рабочие команды. Ликуя, я заметил отца.

«Несколько здании полностью разнесло, — сказал он, — но цех не пострадал».

Во второй половине дня мы бодро отправились разбирать развалины.


Неделю спустя по дороге с работы мы увидели посреди лагеря, на сборном плацу, черные виселицы.

Нам сказали, что до переклички раздачи супа не будет. Перекличка длилась дольше, чем обычно. Приказы отдавались в более резкой форме, чем в другие дни, в воздухе носилось что-то новое.

«Шапки долой!» — заорал вдруг начальник лагеря.

Десять тысяч шапок были мгновенно сняты.

«Надеть шапки!»

Десять тысяч шапок с быстротой молнии водворились обратно на головы.

Ворота лагеря распахнулись. Появился отряд СС и окружил нас: эсэсовцы чрез каждые три шага. Пулеметы на наблюдательных вышках взяли плац на прицел.

«Они боятся», — шепнул Юлек.

Два эсэсовца привели из тюрьмы осужденного на казнь. Это был юноша из Варшавы. Три года он провел в концентрационном лагере. Сильный, хорошо сложенный парень, просто великан по сравнению со мной.

Стоя спиной к виселице, лицом к своему судье — начальнику лагеря, парень побледнел, но казался скорее взволнованным, чем испуганным. Его скованные руки не дрожали. Глаза холодно смотрели на сотни эсэсовских охранников, на тысячи заключенных вокруг.

Начальник лагеря начал читать приговор, отчеканивая каждую фразу: «Именем Гимлера… заключенный номер… украл во время тревоги… Согласно закону… параграф… заключенный номер… приговаривается к смертной казни. Пусть это послужит предостережением для всех заключенных».

Никто не шевельнулся.


Я слышал стук собственного сердца. Тысячи, ежедневно погибавшие в печах крематория Аушвица и Биркенау, меня больше не беспокоили. Но этот, прислонившийся к своей виселице, — поразил меня.

Я слышал стук собственного сердца. Тысячи, ежедневно погибавшие в печах крематория Аушвица и Биркенау, меня больше не беспокоили. Но этот, прислонившийся к своей виселице, — поразил меня.

«Как ты думаешь, эта церемония еще надолго? Я жрать хочу…» — шепнул Юлек.

По сигналу начальника лагеря оберкапо подошел к узнику. Двое заключенных (за две тарелки супа) помогали ему. Капо хотел завязать юноше глаза, но тот отказался.

Помедлив немного, палач надел ему веревку на шею. Он как раз собирался приказать своим помощникам выдернуть стул из-под ног узника, когда тот закричал спокойным, громким голосом: «Да здравствует свобода! Будь проклята Германия! Проклята!.. Про…»

Палачи закончили работу.

Команда «шапки долой» рассекла воздух, как клинок. Десять тысяч заключенных отдали последний долг. «Надеть шапки».

Затем весь лагерь, блок за блоком, должен был пройти мимо повешенного, глядя в его тусклые глаза, на вывалившийся язык мертвеца. Капо и начальники блоков заставляли каждого смотреть ему прямо в лицо.

После марша нам разрешили вернуться в блоки и поужинать.

Я помню, что суп в тот вечер был превосходен…


Я присутствовал и при других казнях. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из жертв плакал. За долгий срок эти иссушенные тела позабыли горький вкус слез.

За исключением одного случая. В пятьдесят второй команде был оберкапо — датчанин, гигант, добрых шести футов ростом. Ему подчинялись семьсот заключенных, и все его любили, как брата. Никто никогда не получил от него удара, не слышал оскорбления.

Ему помогал молоденький мальчик, пипель, как их здесь называли, очаровательный ребенок с удивительно красивым лицом, такого не видывали в этом лагере.

(В Буне пипелей ненавидели, они зачастую бывали более жестоки, чем взрослые. Я видал, однажды, как тринадцатилетний мальчишка избивал отца за то, что тот неправильно застелил койку. Старик тихо плакал, а его сын кричал: «Если ты сейчас же не заткнешься, я не буду носить тебе хлеб. Ты понял?» Но малыша, помогавшего датчанину, все любили. Лицом он походил на печального ангела.)

Однажды на электростанции Буны произошел взрыв. Гестапо, вызванное на место происшествия, заподозрило саботаж. Они напали на след, который привел к оберкапо-датчанину. А у него после обыска нашли изрядный склад оружия.

Оберкапо немедленно арестовали. Несколько недель его пытали, но безрезультатно. Он не назвал ни одного имени. Его отправили в Аушвиц, и мы больше никогда о нем не слыхали.

Но его маленького помощника оставили в лагерной тюрьме. Подвергнутый пыткам он тоже отказался говорить. Тогда его и других двух заключенных, захваченных с оружием, приговорили к смерти.

Однажды, вернувшись с работы, мы увидели три виселицы, маячившие на сборном плацу, словно три черных ворона. Перекличка. Вокруг эсэсовцы, наведенные пулеметы — обычная обстановка. И три жертвы в цепях, и один из них — малыш-помощник, ангел с печальным взглядом.

Казалось, эсэсовцы были озабочены и раздражены более, чем обычно. Повесить мальчишку на глазах у тысяч зрителей — нелегкое дело. Начальник лагеря зачитал приговор. Все глаза глядели на ребенка. Мертвенно-бледный, абсолютно спокойный, он покусывал губы. Тень от виселиц падала на него.

На этот раз: лагерный капо отказался от роли палача. Его заменили три эсэсовца.

Трое приговоренных встали на стулья. На три шеи одновременно накинули три петли.

«Да здравствует свобода!» — закричали двое взрослых.

Но мальчик молчал.

«Где же Бог? Где же Он?» — спросил кто-то позади меня.

По сигналу начальника лагеря три стула опрокинулись.

Тишина нависла над лагерем. На горизонте садилось солнце.

«Шапки долой!» — заорал начальник лагеря. Его голос охрип. Мы плакали.

«Надеть шапки!»

Затем началось шествие. Оба взрослых ухе были мертвы. Их посиневшие, раздутые языки свисали наружу. Однако третья веревка пока дергалась. Слишком легкий, ребенок все еще был жив…

Он оставался в таком положении более получаса, борясь со смертью, умирая у нас на глазах в долгой агонии. А нас заставляли смотреть ему прямо в лицо. Когда я проходил мимо него, он все еще жил. Его язык по-прежнему краснел, глаза не померкли.

Я слышал, как позади меня тот же человек спросил: «Где же теперь Бог?»

И я услышал, как голос внутри меня ответил ему: «Где он? Вот Он — Он висит на этой виселице…»

В тот вечер суп отдавал мертвечиной.

Лето подходило к концу. Заканчивался и еврейский год.

Накануне Рош-а-шана, в последний день этого проклятого года, весь лагерь был наэлектризован напряжением, исходящим из наших сердец. Несмотря ни на что, этот день отличался от всех остальных. Последний день года. Слово «последний» звучало странно. Что если он и впрямь станет последним?

На ужин нам дали очень густой суп, но никто не притронулся к нему. Мы хотели вначале помолиться. К сборному плацу, окруженному колючей проволокой, в молчании сходились тысячи евреев с сосредоточенными лицами.

Темнело. Из всех блоков собирались другие заключенные, сумевшие внезапно преодолеть пространство и время, подчинить их своей воле.

«Кто же ты такой, мой Бог, — размышлял я со злостью, — что для Тебя эта измученная толпа, провозглашающая Тебе свою веру, стонущая от гнева, от возмущения? Что же означает Твое величие, Царь Вселенной, перед этой слабостью, этим разрушением, всем этим распадом? Зачем Ты продолжаешь терзать их больные души, их искалеченные тела?»


Десять тысяч человек собрались для участия в торжественной церемонии, начальники блоков, капо, прислужники смерти:

«Благословим Вечного…»

Голос раввина еле слышался, вначале мне показалось, что это ветер.

«Да будет благословенно Имя Вечного!»

Тысячи голосов повторили благословение. Тысячи людей склонились словно деревья под порывом бури.

«Да будет благословенно Имя Вечного!»

Я сопротивлялся этому всеми силами души. Почему, ну почему я должен благословлять Его? Потому, что Он сжег тысячи детей в своих рвах? Потому, что Он днем и ночью, по воскресеньям и по праздникам, заставлял работать шесть крематориев? Потому, что Он, будучи всемогущим, сотворил Аушвиц, Биркенау, Буну и прочие фабрики смерти? Как я могу говорить Ему: «Благословен Ты, Вечный, Царь Вселенной, избравший нас из всех народов, чтобы нас пытали день и ночь, чтобы мы видели, как наши отцы, матери и братья гибнут в крематории? Да прославится святое Имя Того, кто избрал нас, чтобы зарезать на Его алтаре?»

Я слышал, как голос раввина, величественный и в то же время надломленный, взлетал над слезами, рыданиями и вздохами всего собрания: «Вся земля и вся Вселенная принадлежат Богу!»

Он все время запинался, как будто у него не хватало сил осмыслить значение слов. Мелодия застревала у него в горле.

А я, мистик по природе, думал: «Да, человек силен, сильнее Бога. Когда Адам и Ева обманули Тебя, Ты изгнал их из рая. Когда поколение Ноя не угодило Тебе, Ты обрушил Потоп. Когда Содом лишился Твоей милости, Ты заставил небо пролиться огнем и серой. Но эти люди, здесь, которых Ты осудил, которых Ты позволил мучить, резать, травить газами, сжигать, что они сделали? Они же молятся Тебе! Они прославляют Твое имя!»

«Все творение свидетельствует о величии Бога!»

Когда-то Новый Год был главным днем в моей жизни. Я знал, что мои грехи огорчают Вечного, я молил Его о прощении. Когда-то я искренне верил, что от одного-единственного моего поступка, одной моей молитвы зависит спасение мира.

С этого дня я перестал молиться. Я больше не мог плакать. Напротив, я ощутил в себе силу. Я обвинял, а Бог стал обвиняемым. Мои глаза открылись, и я остался один — чудовищно одинокий в мире, лишенном Бога и человека, любви и милосердия. Я перестал быть чем-либо, кроме горстки пепла, и все же я чувствовал себя сильнее Всемогущего, с которым так долго была связана моя жизнь. Я стоял среди молящихся и глядел на них, как чужой.

Служба закончилась Кадишем[4]. Каждый читал Кадиш по своим родителям, по своим детям, по своим братьям, по самому себе.

Мы долго стояли на сборном плацу. Никто не решался очнуться от сна. Наступило время ложиться спать, и узники медленно побрели по своим блокам. Я слышал, как люди желали друг другу счастья в Новом Году!

Я побежал искать отца. И в то же время я боялся пожелать ему счастья в Новом Году, ведь я больше не верил в Него.

Отец стоял около стены, сгорбившись, его плечи поникли, словно под тяжкой ношей. Я подошел к нему, взял его за руку и поцеловал. На его руку упала слеза. Чья слеза? Моя? Его? Я не сказал ни слова, он тоже. Никогда еще мы так ясно не понимали друг друга.

Звук колокола вернул нас к действительности. Пора ложиться спать. Мы возвращались издалека. Я поднял глаза, чтобы взглянуть на лицо отца, склонившееся над моим, пытаясь уловить улыбку, или что-нибудь, напоминающее старое, позабытое выражение сочувствия. Ничего. Ни следа эмоций. Побежден.

Назад Дальше