Рядовой случай - Щукин Михаил Николаевич


Михаил Щукин Рядовой случай

1

В этом году, в пору тихого и жаркого бабьего лета, в саду у Галины Куделиной зацвела ветка черемухи. Весной, прибитая последними заморозками, она не успела распуститься и вот проснулась от тепла, выкинула белые лепестки в дни, по-осеннему блестящие: от паутины, еще не оборванной дождями, от берез, сорящих желтой листвой, от ярких солнечных зайчиков на Оби. Яро цвела, не знала, что ее впереди ждет, качалась в звенящем воздухе, тяжелела и свешивалась через штакетник.

Но кончилось благодатное бабье лето. Ближе к селу придвинулся горизонт, темные, налитые влагой тучи притянули небо к земле, первый дождь оборвал паутину, прибил пыль на улице и зарядил надолго. Тяжелые капли падали на ветку черемухи, сбивали лепестки, и они, недолго покружив в воздухе, опускались на мокрую землю поверх серых листьев.

Весь белый цвет обил первый осенний дождь. За первым полил второй, третий, а там и счет потерялся. Днем и ночью моросила мелкая водяная пыль, замешивала на улицах липкую, черную грязь, прекращалась на час-два и снова брызгала по земле, по заборам, по домам, крыши которых становились темными и блестящими. Устанавливалась глухая, промозглая осень.

Узенький переулок, полого спускающийся к реке, казался в ранних сумерках еще у же, чем был на самом деле, неприметней, затерянней, и его не оживляли даже светящиеся окна домов, которые бросали желтые пятна в палисадники. В одном из таких окон, в доме Фаины Лазаревой, занавесок не было, и с улицы хорошо виделось, что происходит внутри, в большой, бедно обставленной комнате.

На столе, как и после всякой пьянки, было налито и набросано: в борще плавали окурки, клеенку усыпали пеплом, измазанные в нем валялись красные лохмотья обсосанных соленых помидоров. Половики вокруг стола сбуровили, опрокинутая табуретка выставила из-под кровати крашеные ножки. Фаина, баба лет сорока с небольшим, с остатками былой красоты, сидела на кровати, столкав покрывало на пол, курила, выпускала дым колечками и в перерывах между затяжками громко и тоскливо тянула:

За широким столом, обхватив голову руками, немощно и обреченно сгорбясь, неслышно плакала Галина Куделина, соседка Фаины, а напротив нее клевал носом в тарелку с капустой Вася Раскатов. Кем он Фаине доводился — определить трудно: не то муж, не то сожитель, не то квартирант. Но это их не волновало. Живет — и ладно. Голова у Васи клонилась все ниже, кончик длинного носа прижался к капусте, Вася перестал поддерживать голову и спокойно уложил ее на тарелке.

Фаина продолжала петь, Галина плакала, а Вася негромко, с присвистом, захрапел, слюни в уголках рта надувались у него пузырьками, лопались и бледными капельками скатывались на капусту. За окном сгущались сумерки, и в них ярче разгорались желтые пятна, падающие из окон. Глухая тишина устанавливалась в Оконешникове и даже неспокойные собаки не нарушали ее своим лаем. Далеко, где-то за селом, тяжело и надсадно выла машина, видно, зарюхался шофер-бедолага в непролазную грязь и теперь рвал мотор, напрягая собственные и машинные силы, пытаясь вырваться из липкого, чавкающего плена. Этот надсадный, все выше поднимающийся вой не прекращался и не ослабевал, а еще настойчивей, плотнее ввинчивался в темноту и тишину осеннего вечера.

Фаина отщелкнула в сторону папиросу, плюнула себе под ноги, тупо поглядела на свои ничем не занятые руки, вдруг вскочила с кровати, отбросила валявшееся на полу покрывало и крикнула:

— Галька, брось выть! Тошнехонько!

Привалилась к столу, разлила остатки водки. Галина смотрела на нее снизу вверх опухшими глазами. Раньше они светились мягким зеленоватым блеском, а сейчас словно подернулись мутной пленкой, круглая ямочка на подбородке, которая всегда молодила Галину, расплылась в нездоровой и дряблой коже.

— Файка! Давай плясать!

Галина уронила пустой стакан, и он громко звякнул о крашеную половицу.

— Плясать хочу! Давай плясать!

Тяжело выбралась из-за стола, шатко шагнула на середину комнаты и неуклюже затопала, виляла бедрами и трясла грудями, а глаза были закрыты, словно она на ходу спала. Вася проснулся и вытаращился на Галину. Сначала ничего не мог понять, не доходило до него, а когда дошло — закатился в хохоте, крепко прилипший капустный лист подрагивал на щеке.

— Галька-балерина! Со смеху помру! Галька-балерина!

Услышав мелкий и хриплый хохот, Галина распахнула глаза, и они у нее позеленели от злости, остановились.

— Чего ржешь, идол?! Надо мной ржешь, глист вонючий?!

Она кинулась к нему и сильно толкнула обеими руками в плечо. Вася загремел с табуретки на пол, перевернулся, встал на четвереньки, выпрямился рывком и отбежал к окну. Перевертываясь, роняя хлопья капусты, полетела, чуть повыше его головы, тарелка, врезалась в раму, разломилась надвое, и осколки со звоном попадали на подоконник вместе со стеклами.

В это время — как из-под земли вылупилась! — появилась в конце переулка Шаповалиха, скорая на ногу и на язык старушонка. Она всегда появлялась там, где случалось что-то такое, о чем можно потом рассказать. А узнавать и рассказывать о том, что в Оконешникове было мало-мальски знаменито, бабка Шаповалиха любила больше всего — хлебом не корми, а дай узнать и рассказать.

Она сразу услышала крики в доме Фаины, взобралась на лавочку и вытянулась на цыпочках, чтобы получше разглядеть.

На Васю нашло. На него часто находило по пьянке — то злость дикая, то слезы ручьем. Если уж застревало что в голове, то ничего вокруг себя не видел и не слышал, словно глухарь на току. Он оступился, оперся рукой о подоконник и порезал ладонь о разбитое стекло. Далеко отведя руку, изумленно разглядывал, как кровь жиденькой струйкой стекает на пол, вдруг мазнул ладонью по лицу и хрипло выдохнул:

— Убью!

Галина не шевелилась. Вася, лохматый, перемазанный кровью, медленно подвигался к ней, странно припадая на обе ноги сразу.

Взвизгнула, как придавленная собачонка, Фаина:

— Беги!

Галина не шевелилась. Вася повел вокруг мутным взглядом, наклонился, выдернул из-под кровати табуретку.

— Беги, дура! Убьет!

Фаина толкнула Галину в дверь и успела скользнуть следом. Тяжелая табуретка глухо бухнулась в косяк, осыпала на пол известку. Фаина едва удерживала дверь, навалилась на нее грудью и пыталась накинуть защелку, а Вася как заведенный бился плечом, матерился и грозил, что, если его не выпустят, он к чертям собачьим запалит дом. Галина выбралась на крыльцо, удержаться на влажных ступеньках не смогла и свалилась в грязь. Долго, неуклюже поднималась, потом пошла, неуверенно переставляя негнущиеся ноги, не понимая, куда идет. Иногда останавливалась, качалась вперед-назад и снова шла, оскальзываясь на размоченной долгим дождем земле.

Фаина все-таки сподобилась и защелку накинула. Но Вася продолжал колотиться в дверь, он отходил от стола, разбегался, стукался в нее плечом и падал. С матерками вставал на ноги, снова отходил к столу, снова разбегался и бил плечом в дверь. Дом отзывался глухим гулом и дребезжанием стекол в окнах.

В одиночку видеть и слышать все происходящее бабка Шаповалиха не могла, ее распирало от желания сообщить новость другим, не откладывая ни на минуту. Проворно, по-молодому, она соскочила с лавочки и бегом припустила к соседнему дому, к Ерофеевым. У Ерофеевых ужинали и смотрели телевизор. Во главе стола, как в президиуме, сидел хозяин Иван Иваныч, а по правую руку его жена, Наталья Сергеевна, оба дородные, степенные и очень похожие друг на друга, как бывают похожими иные супружеские пары, прожив под одной крышей много лет. По телевизору передавали концерт и в избе, доставая до самых дальних углов, звучал капризный голос певицы:

— Сидите?! — не переведя запаленного дыхания, прямо с порога, быстро-быстро затараторила Шаповалиха. — А соседи концерт кажут чище телевизора! Целую спектаклю ставят! Дерутся у Файки! Давай скорей!

Иван Иваныч с Натальей Сергеевной переглянулись и поднялись из-за стола.

Вася колотился в двери, дом по-прежнему отзывался дребезжанием в окнах, и все еще брела по переулку к своему дому, покачиваясь и оскальзываясь в грязи, Галина.

— Тут война целая. — Иван Иваныч озабоченно нахмурился. — Ишь, как ломится, лихорадка.

— Господи, и каждый божий день, одно и то же! — Наталья Сергеевна хлопнула себя по бедрам. — А эта-то нажралась, ноги не волокет, совсем с ума посходили!

Тут подошли еще два соседа, Илья Жохов и Кузьма Дугин, остановились и стали смотреть.

Бабка Шаповалиха, по очереди заглядывая всем в глаза, торопилась рассказать:

Бабка Шаповалиха, по очереди заглядывая всем в глаза, торопилась рассказать:

— А я иду мимо, слышу ругань, ну, думаю, концерт будет. Как в воду глядела. Ишь, ишь чо вытворяет!

Огромный Илья Жохов сверху вниз глянул на старуху, недовольно буркнул:

— Ты, бабка, как та затычка, к каждой бочке поспеешь.

— А я чо сказала, неправду иль как?

— Бегаешь тут, язык чешешь. Эти дураки рехнулись, а ты и рада. Иван Иваныч, ты там в сельсовете в комиссии какой-то. Куда глядите, давно надо за шкирку взять.

— Давно, Илья, надо, давно пора.

— Господи, да что вы за люди?!

Все стоящие в переулке разом оглянулись на этот громкий и заполошный крик.

Кричала еще одна соседка, Домна Игнатьевна. Кричала и бежала по переулку, грузно переваливаясь на толстых ногах. Тяжело отдыхиваясь, ни на кого не глядя, она вбежала в ограду через настежь распахнутую калитку, хватаясь за перила, взобралась на крыльцо.

— Васька! Перестань, паршивец! Слышишь, перестань!

Удары в дверь прекратились, в избе установилась тишина, а потом Вася спросил:

— Кто там?

— Я это, тетка Домна. Перестань, слышишь!

— Все, не буду, — тихо, едва слышно, донеслось из дома.

Домна Игнатьевна откинула защелку, обернулась.

— Ну, чего встали? Цирк вам?

— Хлешше цирка. — Иван Иваныч сдвинул на затылок фуражку, почесал лоб и добавил: — Ну и народ пошел!

— Нечего с ними чикаться! — Жохов даже сплюнул от досады. — Давно вздрючить надо. Какого вы там смотрите?!

— Придется решать.

Из дома, куда следом за Домной Игнатьевной вошла и Фаина, не доносилось ни звука. Соседи по одному разошлись. Последним, то и дело оглядываясь, уходил Кузьма Дугин, не сказавший ни слова. Осталась лишь одна Шаповалиха: надо же было узнать, чем все кончится.

Домна Игнатьевна с испугом оглядела перевернутую вверх дном внутренность избы, разыскала клочок чистой тряпки, перемотала Васе руку и уложила его на кровать. Вася резко, прямо на глазах изменился, присмирел, утих, несколько раз глубоко вздохнул и захлюпал носом, забормотал:

— Тетка Домна, я тебя люблю, я тебе дров напилю, надо будет — зови… я завсегда, гад буду, напилю… Ух! Я…

Он не договорил и уснул.

— Эх, горе луково!

Домна Игнатьевна глянула на безучастно сидевшую у разбитого окна Фаину, начала было ее стыдить, но поняла, что Фаина не слушает, и махнула рукой. Тихо прикрыла за собой двери, потом аккуратно заперла за собой калитку, остановилась и перевела дух. Оконешниково, готовясь отходить ко сну, окончательно затихло, одно за другим гасило окна своих домов, и дома бесследно проваливались в чернильную темноту.

А за селом выла машина, выдираясь из грязи, ее вой становился все безнадежней и ожидалось, что он вот-вот прервется в своей самой высокой точке, прервется, а машина до утра останется в разбитой колее. Это залезть в грязь просто, а выбраться из нее великих трудов стоит.

2

Небо перед утром вызвездило. Серая забока, промозглая от сырости, едва заметно вздрагивала, голые ветки ветел и тополей оставались прежними, а трава, груды листьев на земле, низкорослый ежевичник покрывались седоватой изморозью. Дорога с глубоко выбитыми колеями, с грязью, перемешанной в них на сотни раз, замерзла, отвердела и в кузове первой машины, которая проехала по деревне, дребезжали и гремели железяки.

Контора Оконешниковского леспромхоза находилась в четырех километрах от села, в Сосновском поселке, там же были гараж, пилорама, и туда два раза в день, утром и вечером, ходила дежурная машина, крытая брезентом. До самого верху заляпанная засохшей грязью, она развернулась в центре и остановилась у клуба. Мужики, не гася папирос, полезли в кузов. Галина их пропустила, ухватилась за холодный, железный поручень, поднялась и забилась в самый дальний угол, на край скамейки. Ей никого не хотелось видеть, и она закрыла глаза, если бы можно было, заткнула бы и уши, лишь бы никого не слышать. С самого раннего утра преследовало Галину настойчивое желание — уйти куда-нибудь, исчезнуть и раствориться. Это повторялось всякий раз после пьянки, когда она, до свету просыпаясь в своем пустом доме, начинала дрожать от страха, потому что, как ни силилась, не могла вспомнить — что было и происходило вчера. Страх сидел в ней прочно, основательно, чтобы изжить его, требовалось несколько мучительных дней или срочная похмелка, когда с облегчением можно снова впасть в забытье. Сегодняшнее утро было по-особенному тоскливым: к беспамятной темноте вчерашнего, к неотступным вопросам, что и как она вчера делала, добавился еще пугающий, непонятный сои, который Галина хорошо запомнила. Ей снилась знакомая тропинка, виляющая меж старых, коряжистых ветел и уводящая в глубь забоки. С большой корзиной на согнутой руке она шла по этой тропинке и уже видела впереди низкорослый, колючий ежевичник, усеянный крупными темно-фиолетовыми ягодами. Оставалось до него совсем немного, и Галина, торопясь, все убыстряла и убыстряла шаги. Но вдруг заметила, что кусты ежевичника отодвигаются дальше и дальше. И чем торопливей она спешила к ним, тем они стремительней от нее уходили. Галина побежала и вдруг наткнулась на ветки какого-то куста. Ветки были влажными и холодными, на них висели крупные, с сизым отливом, ягоды. Галина пригляделась и поняла, что наткнулась на волчью ягоду, хотела уже повернуться и уйти, но ветки неожиданно, как человеческие руки, согнулись, сжали ее и стали притискивать к твердому стволу. Сопротивляясь, Галина пыталась оттолкнуть их, вырваться, но ветки упруго сжимались, притискивали к стволу цепче, злее, глубже вдавливались в тело и крупные, сизые ягоды с мыльным привкусом, с тяжелым запахом, настырно лезли в рот. Она не могла их проглотить, увертывалась, но ягоды лезли и лезли, забивали рот, душили. Галина хотела закричать, позвать на помощь, но голос пропадал. Огромная ягода, разрастаясь, наливаясь чернотой, приблизилась вдруг к самому лицу и лопнула. Обдало такой вонью и смрадом, что Галина задохнулась и с этим удушьем проснулась, оно было уже не во сне, оно мучило наяву. Галина ошалело вскочила на кровати, и ее долго, тяжко выворачивало наизнанку. Кое-как она добралась до кухни, через край ведра глотнула холодной воды, лязгая о железо зубами, и пришла в себя. Сидела на голом полу, хватала раскрытым ртом воздух и никак не могла надышаться. А когда отдышалась, когда пришла в себя, ее охватил привычный уже страх, но в этот раз он дополнялся новым, неизвестным чувством — казалось Галине, будто ее впихнули в тесный и темный угол и будто из этого угла ей нет никакого выхода. Но все-таки она решила из него вырваться, решила бежать. Едва дождалась восьми часов утра и сейчас, трясясь на жесткой и холодной скамейке дежурки, она хотела лишь одного — как можно быстрей выполнить задуманное и исчезнуть, раствориться…

Шофер подогнал дежурку к самому крыльцу леспромхозовской конторы. Мужики, осторожно придерживая мазутные сумки с нехитрым обедом, по одному выпрыгивали из кузова на деревянный тротуар. Галина спустилась последней, подождала, когда все разойдутся, и поднялась на высокое крыльцо. Несмело открыла тяжелую дверь, обитую тонким листовым железом. В конторе было тепло, чисто и не накурено. В широкое окно проникал свет занимающегося утра, и прихожая перед директорским кабинетом, с большим разлапистым фикусом в углу, становилась от этого света совсем уютной, даже домашней. Напротив окна, высоко на степе, висела Доска почета. Вместо одного портрета светился на ней в нижнем ряду пустой квадрат с остатками клея и фотобумаги. Галина поднялась на цыпочки, старательно соскребла ногтем эти остатки, скатала их в шарик и бросила в урну. Все, что осталось от ее портрета. Постояла еще немного, набираясь смелости, и рывком открыла дверь в кабинет директора.

— Ну некогда мне, некогда! Я тебе как человеку объясняю! — Директор леспромхоза прикрыл ладонью телефонную трубку и недовольно глянул на Галину: — Чего тебе?

— Вот, — Галина достала из кармана фуфайки заявление, написанное еще утром, и положила на стол. — Увольняюсь.

Директор убрал ладонь от трубки, снова закричал:

— Я тебе русским языком говорю! Некогда! — Опять прикрыл трубку ладонью, вскинул на Галину сердитый взгляд из-под лохматых бровей: — Куда еще увольняться?! Ты мне, Куделина, брось эти фокусы! Никаких увольнений! Иди работай! Я еще до тебя доберусь, врежу за прогулы. Будешь знать! Забери заявление. — И опять в трубку: — Да некогда же, говорю!

Галина заявление не взяла, оставила его на столе и выскочила из кабинета. Спустилась с высокого крыльца и пошла, огибая забор пилорамы, к лесу, где была тропинка на Оконешниково.

Вода в Оби потемнела, стала свинцово-тяжелой. На песчаном плесе, где всегда ютились местные рыбаки, сиротливо торчали из воды рогатины, на которые кладут удочки, и еще темнели не до конца размытые дождями пятна кострищ. Обь была пустынной — ни катера, ни лодки. От плеса берег начинал подниматься вверх, за изгибом реки уже образовался крутой яр, и на нем, наполовину подмытая, гнулась к воде сосна. Каждую весну сосну подмывало половодье и каждую весну она наклонялась ниже и ниже, серые корни безвольно свисали, уже не могли удержать сыпучий песок. Будущей весной сосна наверняка ухнет, с брызгами и глухим плеском, в мутную после шуги воду.

Дальше