Жильбер робко поднял голову.
— Ваш гнев, мадемуазель, — прошептал он, — для меня страшнее всего на свете; так не обрушивайте его на меня, сжальтесь, прошу вас!
И он умоляюще прижал к груди руки.
— Убийца! Убийца! Убийца! — выкрикивала девушка.
— Неужели вы не желаете меня выслушать? — вскричал Жильбер. — Выслушайте же меня по крайней мере, а потом убейте, если захотите.
— Выслушать тебя? Еще одна пытка! Да и что ты можешь сказать?
— То, что я уже только что сказал: да, я совершил преступление, которому есть оправдания, и, чтобы их узнать, нужно читать в моем сердце; но я готов искупить содеянное зло.
— О! — простонала Андреа. — Это слово привело меня в ужас еще прежде, чем я поняла его смысл: брак!.. Вы ведь произнесли это слово, не так ли?
— Мадемуазель… — пролепетал Жильбер.
— Брак, — продолжала юная гордячка, все более распаляясь. — Ну нет, мной владеет не гнев, но презрение и ненависть; и эти чувства, презрение и ненависть, так низки и вместе с тем так ужасны, что я не могу вообразить, как можно выдержать, когда вам в лицо признаются в них, как делаю это я!
Жильбер побледнел; слезы ярости сверкнули у него на ресницах; его поджатые губы побелели.
— Мадемуазель, — дрожа, выговорил он, — не такое уж я ничтожество, чтобы не суметь возместить вам утрату чести.
Андреа выпрямилась.
— Если уж говорить об утрате чести, сударь, — надменно возразила она, — то речь идет о вашей чести, а не о моей. Что бы там ни было, честь моя незыблема, и только сочетавшись браком с вами, я покрою себя бесчестьем!
— Не думал я, — холодно и язвительно заметил Жильбер, — что женщина, которой предстоит стать матерью, заботится о чем-нибудь ином, кроме будущности своего ребенка.
— А y меня и в мыслях нет, что вы осмелитесь беспокоиться об этом, сударь, — парировала Андреа, глаза которой сверкнули.
— Напротив, я об этом беспокоюсь, мадемуазель, — отвечал Жильбер, начинавший поддаваться обуревавшему его ожесточению. — Я забочусь об этом, потому что не хочу, чтобы мой ребенок умер с голоду, как частенько случается в благородных семействах, где девицы толкуют честь по-своему. Люди различаются между собой по своим достоинствам; эту истину провозгласили те, кто обладает наибольшими достоинствами; я могу понять, что вы меня не любите: вы ведь не можете видеть мое сердце; я могу также понять, что вы меня презираете: ведь вы же не знаете моих мыслей; но никогда я не пойму, как вы можете лишать меня права заботиться о моем ребенке. Увы! Желая жениться на вас, я следовал не увлечению, не страсти, не честолюбивым притязаниям; я следовал велению долга и готов был стать вашим рабом, посвятить вам жизнь. О Боже! Никогда бы вам не пришлось носить мое имя; захоти вы — и я навеки остался бы для вас садовником Жильбером, это было бы только справедливо; но вам не следовало приносить в жертву собственное дитя. Вот триста тысяч ливров — я получил их от великодушного покровителя, который, думая обо мне лучше, чем вы, дал их мне как приданое к свадьбе. Если я женюсь на вас, эти деньги станут моими; но мне, мадемуазель, ничего не нужно — только глоток воздуха, покуда я жив, да могильная яма, когда я умру. Все, что есть у меня сверх того, я отдам ребенку. Вот, глядите, здесь триста тысяч ливров.
И он выложил на стол, рядом с рукой Андреа, стопку банкнот.
— Сударь, — возразила м-ль де Таверне, — вы жестоко заблуждаетесь: у вас нет ребенка.
— Как?
— О каком ребенке вы толкуете? — осведомилась Андреа.
— О том, который явится на свет благодаря вам. Ведь вы признались двум людям, вашему брату Филиппу и графу Бальзамо, что ждете ребенка, и виной тому — я, я, презренный!
— Ах, вы это слышали! — воскликнула Андреа. — Что ж, тем лучше, тем лучше! Тогда, сударь, вот вам мой ответ: вы учинили надо мной низкое насилие; вы овладели мною, когда я спала; вы овладели мною преступным путем; да, я мать, но у моего ребенка есть только мать, понимаете? Пускай вы насильно овладели мной, но отцом моего ребенка вы не будете!
И схватив банкноты, она надменно вышвырнула их из комнаты, они упали прямо в лицо побледневшему, страдающему Жильберу.
В душе у него вскипела такая темная ярость, что ангелу-хранителю Андреа впору было еще раз затрепетать за свою подопечную.
Но приступ ярости был так силен, что исчерпал сам себя, и молодой человек прошел мимо Андреа, не бросив на нее ни единого взгляда.
Едва он переступил порог, она ринулась следом, затворила двери, жалюзи, окна, ставни, словно этими лихорадочными движениями надеялась положить пропасть между настоящим и минувшим!
154. РЕШЕНИЕ
Как Жильбер добрел до своего чердака, как вынес горестную ночь, не умер от ярости и боли, не поседел до утра — это мы не беремся объяснить читателю.
Когда рассвело, Жильберу мучительно захотелось написать Андреа, выложить ей все столь надежные, столь неопровержимые доводы, над которыми всю ночь трудился его мозг; но юноша имел уже слишком много случаев убедиться в непреклонности Андреа, и никакой надежды у него не оставалось. Кроме того, письмо было бы уступкой, против которой восставала его гордость. Сообразив, что послание его изорвут и выбросят, быть может, даже не читая, что оно лишь наведет на его след свору ожесточенных и глухих ко всем доводам врагов, он понял, что писать не следует.
Жильберу думалось, что он нашел бы лучший прием у отца, человека скупого и честолюбивого, и даже у брата, которого следовало бояться лишь в первый миг, — Филипп был великодушен. Но что пользы было бы ему от поддержки барона де Таверне или г-на Филиппа, если от Андреа он услышит всегда одни и те же слова: «Я вас не знаю!»
«Что ж, — добавил он про себя, — с этой женщиной меня ничто более не связывает; она сама немало потрудилась, чтобы порвать узы между нами».
Так думал он, катаясь от горя по тюфяку и в ярости припоминая тончайшие оттенки ее голоса и выражения лица; он терпел невыразимые муки, потому что был влюблен в нее без памяти.
Когда солнце, стоявшее уже высоко в небе, проникло к нему в мансарду, Жильбер, пошатываясь, встал в надежде хотя бы заметить свою гонительницу в саду или в окне павильона.
В несчастье ему еще оставалась эта последняя радость.
Но вдруг его рассудок захлестнула горькая волна досады, раскаяния, гнева; он вспомнил, каким отвращением, каким пренебрежением обдавала его девушка, и усилием воли он приказал себе остановиться посреди чердака.
«Нет, — сказал он сам себе, — нет! Ты не будешь смотреть на это окно; нет, ты не станешь впитывать яд, от которого рад был бы умереть. Она гордячка; сколько раз ты склонялся перед ней в поклоне, но ни разу она тебе не улыбнулась, не сказала ни одного дружеского, утешительного слова; ей приятно было терзать своими ноготками твое сердце, еще полное невинности и чистой любви. У этой женщины нет ни чести, ни совести, если она смеет лишать дитя отца, естественной его защиты, и обрекает бедное крошечное создание на безвестность, нищету, а может быть, и на смерть, за то, что это дитя бесчестит чрево, выносившее его. Итак, Жильбер, какое бы преступление ни содеял ты в минувшем, каким бы низким влюбленным негодяем ни был поныне, я запрещаю тебе подходить к этому окну и бросать хоть единый взгляд на павильон; я запрещаю тебе жалость к судьбе этой женщины, запрещаю поддаваться слабости при воспоминании о том, что было и прошло. Живи, как живется, трудись, поддерживай свое существование всем необходимым; пользуйся временем, которое должно пройти между оскорблением и местью, никогда не забывай, что единственное доступное тебе средство заставить этих высокородных гордецов тебя уважать состоит в том, чтобы быть благороднее, чем они».
Бледный, дрожащий, он последовал приказу разума, хотя сердце влекло его к окну. Понемногу, мучительно медленно, словно ноги его приросли к полу чердака, он доковылял до двери на лестницу. Наконец он вышел на улицу и направился к Бальзамо.
Внезапно Жильбер, спохватившись, вскричал:
— Безумец! Жалкий глупец! Ведь я же толковал о мести, но какова она будет, моя месть? Убить эту женщину? О, нет, она была бы счастлива погибнуть, посылая мне последнее проклятие! Публично покрыть ее позором? Нет, это низко… Есть ли в душе у этого создания уязвимое место, куда я мог бы поразить ее вернее, чем ударом кинжала? Ее нужно унизить… да, унизить, ведь она еще более горда, чем я. Унизить ее… Но как? Я без средств, я ничтожество, а она, несомненно, скроется отсюда. Конечно, ее бы тяжко уязвило мое присутствие вблизи от нее, внезапные встречи, презрительные или вызывающие взгляды. Я не сомневаюсь, что столь скверная мать окажется и бессердечной сестрой и пошлет своего брата драться со мной; но кто мне помешает изучить искусство убивать, как изучил я искусство рассуждать или писать; кто помешает мне повергнуть Филиппа во прах, разоружить его, рассмеяться в глаза мстителю так же, как и обидчице? Нет, это смехотворно; нельзя же забывать о его ловкости, о его опыте, о вмешательстве случая или Провидения… Я сам, силой собственных рук, собственного разума, сбросившего путы воображения, силой мышц, данных мне природой, и собственной мысли опрокину все планы этих презренных людей. Чего желает Андреа, чем она обладает, что почитает своей защитой, чем надеется меня посрамить?.. Поразмыслим над этим.
Он присел на выступ стены и задумался, устремив взгляд в пространство.
— Ей может понравиться только то, что мне ненавистно, — рассуждал он. — Следовательно, следует разрушить все, что мне ненавистно… Разрушить? О, нет! Пускай мщение никогда не толкнет меня на злодейство! Пусть не вынудит оно меня прибегнуть к огню или мечу! В таком случае что же мне остается? Вот что: нужно понять, в чем источник превосходства Андреа, какими цепями оковала она и сердце мое, и мои руки… Господи, не видеть ее больше! Сделаться для нее невидимым! Проходить в двух шагах от нее, когда она, улыбаясь и сияя дерзкой красотой, пройдет мимо, держа за руку свое дитя, которое никогда меня не узнает… Гром и преисподняя!
И Жильбер в ярости стукнул кулаком по стене и бросил небесам чудовищное проклятие.
— Ее дитя — вот в чем все дело! Нельзя допустить, чтобы этот ребенок достался ей, чтобы она научила его проклинать мое имя. Напротив, пускай она знает, что ребенок живет, проклиная имя Андреа. Она все равно не полюбит это дитя, быть может, она станет его мучить — ведь у нее злое сердце; этот ребенок обречен стать для меня постоянным источником пытки, так пускай же Андреа никогда его не увидит, пускай лишится его и воет от ярости, как львица, которую лишили ее детеныша!
Жильбер вскочил; лицо у него прояснилось от гневной и неукротимой радости.
— Да, именно так! — произнес он, грозя кулаком в сторону павильона, где жила Андреа. — Ты обрекла меня на стыд, одиночество, угрызения совести, терзания любви… Но я сам обреку тебя на бесплодные страдания, на одиночество, на стыд, ужас, ненависть, не имеющую средств отомстить. Ты будешь меня искать, но я скроюсь; ты будешь звать свое дитя, которое, быть может, растерзала бы, если бы могла; да, я по крайней мере разожгу у тебя в душе яростное желание; я поражу твое сердце острием, которое нельзя извлечь; да, да, ребенок! Ребенок Андреа будет у меня! И это будет не твой ребенок, как ты говорила, а мой! У Жильбера будет дитя! Сын, в чьих жилах будет течь благородная кровь его матери… Мой сын! Мой сын!
Нахлынувшая радость воодушевила его.
— Итак, — произнес он, — прочь, пошлая досада, прочь, убогие пасторальные жалобы! То, что я затеваю, — самый настоящий заговор. Я не стану запрещать себе глядеть в сторону павильона; нет, теперь я глаз с него не спущу и буду всеми силами души и тела добиваться успеха своего замысла.
Я днем и ночью буду наблюдать за тобой, Андреа, — торжественно изрек он, подходя к окну, — ни одно твое движение не ускользнет от меня; каждый твой горестный крик достигнет моих ушей и будет для меня залогом твоих еще горших мук; на каждую твою улыбку я отвечу оскорбительным, издевательским смехом. Ты моя жертва, Андреа; плоть от плоти твоей — моя жертва; я выслежу вас, выслежу.
Приблизившись к слуховому окну, он увидел, что жалюзи отворилось; по шторам и по потолку скользнула тень Андреа, отраженная, вероятно, каким-нибудь зеркалом.
Затем появился Филипп; он встал раньше, но работал у себя в комнате, расположенной позади спальни Андреа.
Жильбер заметил, что между братом и сестрой завязался оживленный разговор. Наверняка речь шла о нем, о его появлении накануне. Филипп прохаживался по комнате в некой растерянности. Возможно, приход Жильбера внес изменение в их планы; возможно, теперь они уедут отсюда в поисках покоя, безвестности, забвения.
При этой мысли в глазах у Жильбера вспыхнул огонь, который, казалось, способен был испепелить павильон и прожечь всю землю насквозь!
Но тут в садовую калитку вошла служанка, которую прислали с рекомендациями. Андреа приняла ее на службу: это явствовало из того, что девушка отнесла свой узелок с пожитками в комнатку, где раньше жила Николь; в дальнейшем разные покупки — мебель, предметы обихода, съестное — утвердили бдительного Жильбера в уверенности, что брат и сестра собираются мирно жить на одном месте.
Филипп с величайшим тщанием осмотрел замок на садовой калитке. Затем он привел слесаря, и тот сменил замок; это лишний раз убедило Жильбера в том, что они решили, будто он воспользовался запасным ключом, полученным, возможно, от Николь.
Это было для Жильбера первой радостью с тех пор, как разыгрались события в павильоне.
Он иронически усмехнулся.
— Бедняги, — прошептал он, — не слишком-то они опасны: тревожатся за замок, а самим и в голову не приходит, что я могу перемахнуть через стену! Жалкое же у них представление о тебе, Жильбер. Тем лучше. Нет, гордячка Андреа, — добавил он, — если бы мне хотелось до тебя добраться, я добрался бы, несмотря на замок… Но наконец-то и мне улыбнулось счастье: я тебя презираю. И если мне придет охота…
Он лихо повернулся на каблуках, передразнивая придворных вертопрахов.
— Но нет, — продолжал он с горечью в голосе. — Вы мне более не надобны, так будет достойнее с моей стороны. Спите спокойно: для того чтобы всласть истерзать вас, у меня есть более верное средство, чем насилие, спите!
Он отошел от слухового окна, удостоверился, что одежда его в порядке, и, спустившись по лестнице, отправился к Бальзамо.
155. НА ПЯТНАДЦАТОЕ ДЕКАБРЯ
Фриц беспрепятственно допустил Жильбера к Бальзамо.
Граф покоился на кушетке, как подобает человеку богатому, ничем не занятому и вкушающему утренний отдых после ночного сна; во всяком случае, так подумал Жильбер, застав его в этот час в подобном положении.
Вероятно, камердинеру был заранее дан приказ впустить Жильбера, когда бы тот ни пришел: ему не пришлось ни назваться, ни даже рта раскрыть.
Когда он вошел в гостиную, Бальзамо легонько приподнялся на локте и захлопнул книгу, которую держал перед собой, не читая.
— О-о! — протянул он. — Вот и жених явился.
Жильбер промолчал.
— Прекрасно, — продолжал граф, откинувшись в небрежной позе, — итак, ты преисполнен счастья и даже признательности. Ты пришел поблагодарить, это излишне. Прибереги свое рвение, Жильбер, для новых надобностей. Изъявления благодарности — это разменная монета, которой многие рады, если получают ее с улыбкой в придачу. Ступай, друг мой, ступай.
В словах и в тоне, каким произносил их Бальзамо, была какая-то затаенная скорбь, прикрытая учтивостью; Жильбер был поражен, словно уловил упрек и вместе с тем ему приоткрылась какая-то тайна.
— Нет, — ответил он, — вы заблуждаетесь, сударь, я вовсе не женюсь.
— Вот как! — удивился граф. — Почему же? Что случилось?
— Случилось то, что меня выставили за дверь, — признался Жильбер.
Граф повернулся к нему всем корпусом.
— Ты, наверно, дурно повел дело, мой милый.
— Да нет же, сударь; во всяком случае, мне так не кажется.
— Кто же тебя прогнал?
— Мадемуазель Андреа.
— Другого и ждать было нечего; почему ты не обратился к отцу?
— Не судьба, видно, была.
— Ах, так мы еще и фаталисты!
— Обрести веру не в моей власти.
Бальзамо нахмурился и глянул на Жильбера с некоторым любопытством.
— Не говори так о вещах, которых не понимаешь, — возразил он, — для зрелого человека это — глупость, для юнца заносчивость. Разрешаю тебе быть гордецом, но не глупцом; скажи мне, что быть дураком не в твоей власти, вот тогда я тебя одобрю. Расскажи мне вкратце, что произошло.
— Расскажу. Мне хотелось наведаться в те места, где все свершилось, и там предаться думам, как делают поэты; мне хотелось пройтись по аллеям, где я с таким восторгом мечтал о любви, и вдруг мне предстала сама действительность, к чему я был вовсе не готов, и действительность убила меня на месте.
— Опять-таки недурно, Жильбер, человек в твоем положении — тот же разведчик на войне: он идет, в правой руке зажав мушкет, а в левой — тусклый фонарь.
— Словом, сударь, я потерпел полное крушение: мадемуазель Андреа назвала меня злодеем, убийцей и сказала, что желает мне смерти.
— Да, но ребенок?
— Она сказала, что это ее ребенок, а не мой.
— Дальше?
— Я ушел.
— А!
Жильбер поднял голову.
— Не знаю пока, что тебе сказать. Что ты намерен делать?
— Наказать ее за то унижение, которому она меня подвергла.
— Это только слова.
— Нет, сударь, это мое решение.
— Но… Ты, быть может, выдал ей свою тайну? Отдал деньги?
— Тайну я сохранил, я не выдам ее никому на свете; деньги я принес вам, они ваши.
Жильбер распахнул куртку, извлек тридцать банкнот, тщательно пересчитал и выложил на стол перед Бальзамо.
Граф взял их, сложил, не сводя взгляда с Жильбера, чье лицо оставалось совершенно бесстрастно.
«Честен, чужд алчности, умен и тверд. Он мужчина», — подумал Бальзамо.
— Теперь, ваше сиятельство, — сказал Жильбер, — я должен дать вам отчет в тех двух луидорах, что вы мне дали.
— Никогда не пересаливай, — возразил Бальзамо. — То, что ты вернул сто тысяч экю, — прекрасно, но возвращать сорок восемь ливров — это уже ребячество.