А потом заболела Соня. Сначала начала худеть, перестала радоваться запрещенным когда-то вкусностям. Женя всполошилась – рентген сразу подтвердил диагноз. Без возможностей на надежду. Оперировать никто не брался – возраст. И стадия – о чем вы говорите? Женя пометалась, и теперь оставалось только Бога молить, чтобы он избавил хрупкую и слабую Соню от мучений. Болей, к счастью, не было, Соня просто худела и медленно угасала. Врачи говорили, что в этом возрасте все происходит медленно, но более или менее спокойно. Радовалась и этому.
Последние два месяца Женя почти жила у соседки, наняла медсестру из поликлиники (теперь было на что). Иногда сама, не дождавшись медсестры, делала обезболивающий укол – долго искала подобие мышцы, но получалось все равно подкожно. Ночью, куря на маленькой Сониной кухне, думала о превратностях судьбы, о том, как к ее берегу случайно «прибились» эти две старухи, ставшие – теперь она уже это осознавала точно – родными, ее семьей, и что с ними прожита большая часть ее, Жениной, и, кстати, Марусиной жизни.
На похоронах было четыре человека: Женя, Маруся, Женина мать и медсестра из поликлиники. Именитому племяннику не дозвонились. Он, видимо, был в отъезде.
После похорон и подобия поминок – нарезали винегрет, сварили картошку, разделали селедку (было жарко, есть совсем не хотелось), – отправила мать с Марусей домой и осталась одна в квартире сестер.
Долго сидела – сначала в Асином вольтеровском кресле, потом на тахте у Сони, – ни о чем не думала. Хотя нет, думала, что все-таки надо дозвониться до артиста, узнать, куда девать все эти вещи – наверняка он захочет взять старую и теперь такую ценную Асину мебель, – и испросить разрешения забрать на дачу Сонину тахту и чешские полки.
Спустя две недели дозвонилась до артиста. Он поохал, поцокал языком, сказал, что родни и вовсе не осталось, и даже всхлипнул. Был очень словоохотлив, а Жениного вопроса о вещах и мебели испугался, сказал, что ничего ему не нужно. Вот фотографии заберите себе, я потом как-нибудь заеду.
– Да, ищите завещание, я знаю, что Соня писала, я даже давал ей домашнего нотариуса.
Женя растерялась и возмутилась:
– Ищите сами, это же все ваше!
– Думаю, что нет, – загадочно усмехнулся артист.
Женя потихоньку начала разбирать бумаги; ей все казалось, что она делает что-то неприличное. Правда, в Сонином любимом баре она быстро нашла тоненькую прозрачную папочку. Раскрыла – и удивлению ее не было предела.
Единственное ценное украшение – небольшие сережки с сапфиром и жемчугом отходили Марусе, опаловая брошь с травмированной бриллиантовой бабочкой – Жене. Но главное, главное – квартира и все (господи!) ее содержимое было завещано ей, Жене, и еще какому-то Хвостову Анатолию Илларионовичу, 1925 года рождения. Что все это значило? Не артисту, любимому и единственному племяннику, а какому-то мифическому Хвостову. Да и кто он, внебрачный сын Аси? Соня была как-то совсем молода для матери.
Мучаясь стеснением и извиняясь, опять позвонила артисту. Он не удивился, что не указан в завещании, небрежно отмахнулся (видимо, торопился), а после вопроса о Хвостове замолчал и стал что-то долго и мучительно вспоминать. И вспомнил, что была в семье такая фамилия, да-да, по мужу у какой-то рано умершей сестры по матери или племянницы. Он сказал, что поищет телефон этого самого Хвостова, но надолго исчез. И Женя решила искать Хвостова сама, через Мосгорсправку.
Адрес дали быстро, помогло редкое отчество «Илларионович». Жил этот Хвостов недалеко – в Теплом Стане. Поехала к нему утром, когда Маруся была в школе, без особой надежды его застать в это время дома. Но дверь открыл сам хозяин.
Долго и путано Женя объясняла, кто она и по какому поводу пришла. Хвостов, пожилой коренастый дядька в несвежей майке и очках с бифокальными стеклами, угрюмо слушал ее, по-бычьи наклонив вперед крупную голову. Без удовольствия пригласил Женю войти в квартиру. На кухне Женя выложила на стол папочку с завещанием. Пока Хвостов долго искал очки для чтения, опять закуривал, внимательно разглядывая бумаги, Женя оглядывала запущенное и явно холостяцкое жилье и все строила догадки. Хвостов поверх съехавших на нос очков грозно уставился на Женю и резко, даже угрожающе спросил:
– Объявились, значит, прелестницы?
Женя вздрогнула и испуганно спросила:
– Это вы, простите, о ком?
Хвостов смерил ее долгим взглядом, видимо, раздумывая, стоит ли вообще начинать с незнакомкой тяжелый разговор, но все же решился. Еще раз уточнил, действительно ли она ничего не знает об «этой истории». Женя клялась и отрицательно мотала головой.
И Хвостов начал свой рассказ. Его мать, Вера, была сестрам родной теткой, сестрой их матери. Тут Анатолий Илларионович замолчал и с кряхтением достал с антресолей старый пакет с фотографиями. Потом сунул Жене под нос размытое временем желтоватое фото – фото матери. Даже на этом смазанном снимке было видно, что Вера – красавица. С легкими, светлыми волосами, вздернутым носом и широко расставленными, распахнутыми светлыми глазами.
– Красавица! – искренне сказала Женя.
– Да, только убогая.
– Как это? – испугалась Женя.
– Ходила, как утка, хромая была. Но сосватали, и вышла замуж. Как казалось тогда, удачно. Илларион Хвостов был уже набиравшим силу адвокатом. Был высок, хорош собой, образован, но страшно беден. А мать – из зажиточной семьи. Впрочем, все они там были не бедные, – раздраженно заметил Хвостов. – И его купили. За матерью дали хорошее приданое: цацки, шубы, мебель и, роскошь по тем временам, – две отдельные комнаты. Тогда ведь все с родителями жались. Мой дед был гравером.
Хвостов женился, но мать не полюбил и даже не жалел, относился брезгливо – инвалид. Изменять ей начал практически с первого дня, но самая гадость случилась потом. На дачу в Болшево, я тогда был грудной, мать взяла с собой племянниц – четырнадцатилетнюю Асю и десятилетнюю Соню. Ей – помощь, и девки – на воздухе.
Они тетешкались со мной маленьким, но старшая, Ася, тетешкалась еще и с моим отцом. Регулярно, пока мать варила обеды на всех, стирала опять же на всех, укладывала меня спать. Они умудрялись все это проделывать у нее под носом без всякого стеснения и особой конспирации. Конечно, она их застукала. Отца ни в чем не винила, любила его до беспамятства, а обвинила во всем развратного и наглого подростка – племянницу. И с позором изгнала ее из дома, младшую, Соню, в доме оставив. Скандал в семействе был грандиозный: кто-то обвинял пакостницу Аську, кто-то (их было больше) – взрослого и опытного Хвостова, но в душе все почти единогласно оправдывали его, понимая, что женился он на деньгах, жену взял убогую и все (особенно больная Вера) должны об этом помнить.
Родители услали Аську в Ригу, к старой и строгой тетке Полине, мол, она-то не спустит. Благополучно спустила. Прозевала и она. За ее широкой спиной продолжались и его приезды в Ригу, и криминальный аборт, от которого Аська чуть не померла. Все это было вплоть до его посадки в тридцать девятом. Тогда все закончилось, и ее вернули в Москву.
– Это действие первое, – с пафосом объявил Хвостов и, следя за Жениной реакцией, спросил: – Ну, как историйка?
Женя не была потрясена, лишь удивлена. «Ну и что, – подумала она, – что тут такого? Все донельзя банально: не любил жену, под рукой оказалась хорошенькая юная особа, сволочь этот Хвостов, конечно, порядочная. – А Асю осудила только за то, что эта история произошла в самой сердцевине семьи. – Ну а что взять с четырнадцатилетнего ребенка? Это все для этого, мягко говоря, неприятного Хвостова трагедия: калека-мать и все такое, а так...»
Хвостов, встав, поставил чайник на плиту, сходил в туалет, с урчанием завыли трубы. Жене ужасно хотелось пить, но перспектива попить чайку из хвостовских чашек ее пугала. Она быстро подошла к замызганной раковине, открыла кран и жадно выпила несколько пригоршней тепловатой воды. Начинала болеть голова. Вошедший хозяин победоносно окинул взором Женю: как, дескать, произвел впечатление?
– Ну а действие второе? – задал вопрос Хвостов. Женя повела плечом, хотите, мол, болтайте, а нет – обсудим наши дела. – Так вот, – все же воодушевился Хвостов, раскуривая очередную вонючую «беломорину». – Младшая сестрица оставалась при семье, ее мать не отлучала. Во-первых, была справедлива, при чем тут Сонька? А потом, здоровье у нее было паршивое, помощь была необходима, а чужих людей мать в доме не любила. Соня была тихая, невредная, вечно с книжкой, только ела не в меру сладкое, воровала конфеты по ночам из буфета. Со мной, маленьким, возилась, но недолго. Это ей быстро надоедало, и она убегала гулять. Мать часто просила взять меня с собой, она нехотя, но брала. Понимала, что живет приживалкой в сытом доме в голодное время. По дороге ругалась, злилась, щипала меня, называла «репей».
Я родился в двадцать пятом, Соне было на десять лет больше. В тридцать девятом посадили отца, мать совсем сдала, и врачи посоветовали ей и мне море. Отправились в Ялту. Там мать сняла две комнаты у хозяйки. Ночами не спала, а читала при свечке или керосинке. Нас с Сонькой поселили в большой комнате, говоря всем, что мы брат и сестра. Выглядела мать старо, плохо, была истощена духовно и физически и вполне сходила за Сонькину мать. Ходила она в санаторий, делала там какие-то процедуры для больных ног. Ей удалось прикрепиться к столовой – брать еду в судках, по-моему, это называлось курсовкой. Это была большая удача. – Хвостов замолчал и посмотрел в окно. – В эти самые душные ночи она и начала меня мучить. Взрослая, зрелая девица, меня – четырнадцатилетнего мальчишку. В первый раз позвала к себе в постель, я дрожал как осиновый лист, с холодными ногами и выпрыгивавшим из груди сердцем. Обливался холодным потом. Залез к ней под тонкое пикейное одеяло. Она разрешала себя трогать, щупать, трогала меня, а дальше – ни-ни. В общем, каникулы у меня были!
Мать не могла понять: я бледный, тощий, голова болит, ничего не ем. А эта весела – свой обед съест и мой подожрет. Сил набирается. Арбуз могла одна съесть целиком. И сладкое, сладкое! Так мы куролесили каждую ночь. Мать сходит с ума, а эта веселится, вечером на набережной со мной гуляет, с кавалерами знакомится, а я, мальчишка, погибаю от ревности и жду не дождусь этой проклятой ночи и своих сладких мучений.
Все открылось почти перед нашим отъездом. Мать нас застукала в одну из бессонных ночей, наверное, услышав возню.
Умерла она на следующее утро от разрыва сердца, не перенеся вида своего истерзанного, с воспаленными и безумными глазами ребенка. А эта, эта сбежала тут же, испугавшись хлопот с гробом, перевозкой. Боялась правды – вдруг расскажу. Я остался один с трупом матери, без денег. Деньги она тоже прихватила. Реву день напролет. Хорошо, добрые люди посоветовали похоронить мать в Ялте. Там ее душа и успокоилась – на старом, каменистом ялтинском кладбище. Раньше ездил туда раз в год, теперь... – Немного помолчав, Хвостов сказал: – Все, занавес.
Женя увидела слезы на его небритых щеках. Смущаясь, он вышел из кухни. Потом крикнул, не входя:
– Жизнь моя так и не сложилась. К бабам относился всегда с недоверием и опаской. Эту стерву любил еще долго, лет семь. Мучился страшно. Любил и ненавидел. Долго забыть не мог, а за смерть матери всю жизнь считаю себя виноватым. Вырастила меня та самая рижская суровая тетка, растила строго, без любви. Сестричек больше я не видел, слава богу. Знал, что они объединились, защищаясь от общественного порицания. Ни мужей, ни детей Бог им вроде не дал. Наказал, наверное. И меня заодно. А мою мать, ее горькой жизнью, за что? В общем, идите, девушка. Как вы поняли, ничего мне оттуда, – он сделал ударение, – не надо! Ничего. Идите.
Женя растерялась:
– А как же воля умершей? – Но на этой фразе споткнулась и, покраснев, быстро вышла из квартиры. Долго сидела во дворе на лавочке, глубоко дышала по йоговскому методу и наконец без сил пошла к метро.
Разными чувствами была полна ее душа: терзалась Женя и жалостью к обманутой хромой Вере, брезгливостью и осуждением – к странным и страстным подросткам, но больше всего ее душа была полна удивлением. Да, удивлением. Ничего-то она не знала о них и об их страшных тайнах и страстях. А ведь это только малая часть жизни. Что же было дальше? А может быть, ничего и не было? «Слава Богу, я этого не знаю. И так чересчур».
Маме, конечно, этого не рассказала – не хотелось слушать ее комментарии.
Постепенно успокоилась, заняла своя непростая жизнь. Через полгода, после вступления в права наследования, получив от Хвостова отказ, продала квартиру и почувствовала себя миллионершей. Ночью лихорадочно думала, где прятать американские деньги – банкам уже не доверяла. А утром – как подбросило. Взяла половину денег, завернула их в целлофановый непрозрачный пакет, перехватила толстой черной резинкой, положила на дно сумочки и поехала в Теплый Стан.
Хвостов долго не открывал, а когда открыл – удивленно вскинул брови. Женя протянула ему пачку, перетянутую резинкой, он молча взял, повертел в руках, шутовски поклонился. Женя тоже молча кивнула.
На улице ей сразу стало легко. Улыбаясь, она быстрым шагом пошла к метро. И подумала, как просто бывает иногда самой себе облегчить жизнь. Без долгих раздумий и колебаний. Когда точно знаешь, что поступаешь правильно.
Алушта
Сколько сумочек должно быть у женщины, ну, у работающей советской женщины? А туфель? Спросить бы у Имельды Маркос! Хотя кто о ней, об Имельде, тогда слышал? Или, может, у нее, у Имельды, тогда еще не было бесконечных стеллажей с туфельками, сумочками и всем остальным?
Да Бог с ней, с Имельдой. Вот у Алушты было девять сумочек. А туфель – на одну пару меньше. И все эти туфли и сумочки доставались Алуште, прямо скажем, с кровью. С ее-то зарплатой участковой медсестры. Хотя работала она на полторы ставки и на уколы бегала по трем участкам да плюс частники. А все из-за любви к тряпкам. Правда, они отвечали ей взаимностью. Фигура! Почти идеальные пропорции. С лицом – хуже. Но все вместе не бывает.
Тряпки любила самозабвенно. Первую неделю после зарплаты еще готовила и соответственно ела. Дальше – бородинский хлеб с солью, жаренный на пахучем деревенском масле, плюс чай. Кто скажет, что невкусно? Еще счастье, что не поправлялась ни на грамм.
Доставать тогда тряпки было почти нереально. Способов у Алушты было три. Первый – скупать слегка поношенное у молодой «ухо-горло-носихи», на Алуштино счастье, сильно располневшей после родов и посему отдававшей все Алуште, потихоньку и смущаясь, почти за копейки. Муж у врачихи был дипкурьер – все время мотался за кордон.
Второй – запойная продавщица Люська из универмага «Москва». Вредная до жути – с похмелья ничего не даст, а похмелье почти всегда. Еще обожала, чтобы ее упрашивали, унижались. Просто кайф ловила. Садюга.
Третий – сосед по коммуналке. Пиаф. Фарцовщик и гомик. Тихий, славный парень. Слабый на алкоголь. Когда выпивал, уступал все совсем по дешевке. А наутро жалел, мучился. Вообще они с Алуштой дружили. Оба одинокие, неприкаянные. Оба ждут любви – надеются. Обоим несладко. Алушта – вообще сирота, а у Пиафа родители в Брянске, работяги. Да и те от него отказались. Сын, гомик и фарца, был для них позором, а не сыном. Слава Богу, там, в Брянске, оставалась нормальная дочь с умеренно пьющим зятем и внуки – все, как у людей. Утешились.
Алуштой Алку прозвал Пиаф. Сначала она была, естественно, Алуша. Ей понравилось. Пиафа звали Эдиком, а он называл себя Эдит – отсюда и Пиаф. В его среде имя за ним прочно закрепилось. Там было принято иметь клички или прозвища.
Жили дружно, хотя Алушта – безалаберная, а Пиаф – страшный аккуратист. Покрикивал на Алушту, что та унитаз плохо моет. Она огрызалась. И повелось: он убирает, она его подкармливает. В первую, «сытую» неделю варила борщи, жарила котлеты.
У Пиафа была узкая специализация – фарцевал только джинсой: джинсовые куртки, джинсовые плащи, джинсовые сумки и даже джинсовые сабо. На Алуште все сидело безупречно. Она мерила – Пиаф любовался и нахваливал свой товар.
Третий год Пиаф страдал по какому-то Ленчику, своей изменчивой пассии. Ленчик его исправно мучил – Пиаф рыдал и обещал повеситься. Алушта друга утешала и кормила «ежиками» в томатной подливе. У нее самой был дурацкий двухлетний роман с завхозом Санычем, отставным военным.
После тяжелой и рыхлой пергидролевой жены Алушта казалась Санычу нездешним цветком – тоненькая, узкоглазая, с блестящими прямыми волосами. Встречались у друга Саныча, когда тот был на работе – что-то сторожил сутками. Саныч всегда торопился домой, смотрел на часы, но Алуштой искренне восхищался. По праздникам всегда давал конверт, а в конверте – сто рублей. Приличные по тем временам деньги. Протягивал и приговаривал, явно довольный собой: «Купи себе что-нибудь нарядненькое». Алушта так и поступала.
Вообще-то Санычу хотелось сходить с Алуштой в эстрадный концерт или ресторан: мужик он был нежадный, да и деньги водились – подворовывал. Еще ему хотелось пройтись с Алуштой по улице Горького или даже съездить в Сочи. Так, короче, чтобы все видели, с какой «картинкой» он идет. Но нельзя. Семья. Дети. Даже внуки. Приходилось шифроваться. Но, вообще-то, его все устраивало. Алушта ничего не требовала, как катится, так и катится. Всем неплохо. У нее – никаких обязательств: здоровый секс без заморочек и плюс конвертик к праздникам, а был бы муж – отчитывал бы за каждую юбку или босоножки. У него – опять же здоровый секс и тоже никаких обязательств. Плюс эстетическое удовольствие от вида Алушты. Всем хорошо. Даже его жене. Потому что ей ничего не грозит.
Но пора пришла – и Алушта влюбилась. На вызове. Правда, в необычного больного – известного актера, чуть-чуть уже забытого, но лишь совсем чуть-чуть, да и то молодым поколением. А для поколения Алушты – кумир, однозначно. Он был белокур и красив ангельской красотой. Играл принцев и викингов. Когда она пришла сделать артисту укол, тот лежал один, заброшенный, в жуткой грязи и запустении. Заболел он детским инфекционным заболеванием со смешным названием «свинка». Звучит смешно – а последствия самые серьезные. Его эти последствия, слава Богу, не коснулись. Алушта сделала ему укол, а потом, оглядев квартиру и вздохнув, пошла на кухню мыть посуду. Часа два мыла. Потом заглянула в холодильник – там мышь повесилась. Заслуженный артист ел тюрю: подсолнечное масло, а туда – хлеб и лук. Кошмар и ужас. Алушта оделась и пошла домой. Вернулась с банкой борща и куриными котлетами – «оторвала» от бедного Пиафа. Больной со вздохом медленно глотал, и в глазах его стояли слезы.
Так все и началось. Алушта ему нравилась – простая, без капризов, чистоплотная, с борщами и котлетами. Да к тому же пикантная. Он очень точно определил ее этим словом. Те женщины, которых раньше подбрасывала ему судьба, были совсем другими.