Так все и началось. Алушта ему нравилась – простая, без капризов, чистоплотная, с борщами и котлетами. Да к тому же пикантная. Он очень точно определил ее этим словом. Те женщины, которых раньше подбрасывала ему судьба, были совсем другими.
Теперь Алушта пропадала у артиста сутками. Делала витаминные уколы, терла морковь с яблоком, убирала, ходила в магазин. И даже сшила занавески на кухню – мелкий ситцевый цветочек. Он искренне умилялся. Так о нем не заботилась ни одна из трех его жен, ни одна из многочисленных любовниц и даже ни одна из не менее многочисленных поклонниц.
О том, что он на ней женится, Алушта и мечтать про себя боялась. Кто он – и кто она? Но все же где-то в душе, глубоко-глубоко, все-таки иногда мелькало: а вдруг... Ну, брали же из народа? Брали. Вдруг...
Никаких «вдруг». Через год он женился на немолодой мужиковатой голландке, которая его и вывезла. Он давно мечтал слинять. Алушта убивалась. Рыдала днем и ночью. Опухла от слез. Взяла больничный. Пиаф жалел ее, гладил, обнимал, варил кофе, сидел возле ее кровати, неловко пытался рассмешить. Не получалось.
В сентябре она взяла отпуск и решила уехать к морю. Верила, что море вылечит. Пиаф упросился ехать с ней. На Кавказ девушке ехать одной нельзя. Аргумент. Ладно, вдвоем веселее и дешевле. Хотя тоже мне кавалер-защитник!
Остановились в Лоо, сняли комнату у старой армянки. Та поставила в саду стол и две шаткие табуретки – ешьте на воздухе. Разрешила обрывать деревья – персики, сливы, груши. Ночью маялись животом. Вечером долго сидели в саду, под одуряющие южные запахи пили домашнее вино из молочных бутылок, закусывали инжиром, курили, трепались. А утром маялись тоской: Алушта – по артисту, а Пиаф – по изменчивому Ленчику.
Алушта злилась, говорила, что не для того Пиафа с собой взяла. Не для нытья, а для поддержания ее, Алуштиного, духа. Получалось плоховато. Ездили гулять в Сочи. Там, на набережной, на Пиафа поглядывали его собратья и недоумевали: вроде свой, а с бабой. А на Алушту с тем же интересом поглядывали натуралы. Бабец ничего, фигуристая, а мужик рядом с ней – не мужик, а сопля. И тоже удивлялись. А Алуште было все равно. Лишь бы душа не болела.
Вечером поздно шли купаться, плавали под черным южным небом, и вроде бы слегка отпускало. Спали на одной кровати, под разными одеялами. И однажды случилось то, что случиться было не должно. По всем законам жанра. Утром, обалдевший от себя самого больше, чем от Алушты, Пиаф сделал вид, что крепко спит. Смущенная Алушта этому обрадовалась и пошла на пляж одна. Там она опять с удвоенной силой вспомнила актера и, заплывая далеко за буек, ревела белугой громко, в голос. Потом, уже на берегу, успокоилась, и ей даже стало весело. На рынке купила вареную кукурузу, чебуреки, дыню и пошла домой кормить Пиафа.
Он, обалдевший от всего произошедшего, курил на ступеньках дома – тощий и взъерошенный, смешной и жалкий. «Не дрейфь», – ободрила его Алушта и отдала Пиафу еще теплые чебуреки. К вечеру они уже смеялись и договорились все забыть как недоразумение.
Забыть не вышло. О том, что она «попалась», Алушта поняла недели через две – стало тошнить. Так редко, но бывает. Пиафу решила ничего не говорить. Ее проблема. Главное было самой решить, что делать. Это было труднее всего.
Срок увеличивался – а она так ничего и не решила. Сказала грузинке Кетеван из процедурного, они приятельствовали. Та удивилась:
– Еще думаешь?
– Я же одна!
– Ничего, не война. Дети – это же счастье, – сердилась строгая Кетеван.
Пиаф узнал обо всем случайно, когда Алушту рвало в туалете.
– Отравилась? – участливо спросил он.
– Ага, два месяца назад.
Пиаф все понял. Побелел.
– Что делать-то будем? – по-деревенски сокрушался он.
– Я – рожать, – прикинулась веселой Алушта.
Через месяц они расписались. Теперь Пиаф таскал тяжелое сам – картошку, капусту, молоко. Убирал еще тщательнее, фарцевал с удвоенной силой – ребенку много чего надо.
Алушта молилась, чтобы была девочка. По понятным причинам.
У Пиафа наладилось с коварным Ленчиком, и из роддома Алушту с дочкой забирали они оба – Пиаф и Ленчик. Девочку назвали Стефкой. Потом зашла грузная и строгая Кетеван, принесла сациви и пхали к столу. Немного посидела и, страшно смущаясь, быстро ушла. Пиаф с Ленчиком разглядывали девочку и умилялись. Алушта была еще совсем слаба.
Пиаф оказался трепетным отцом – стирал, гладил, бегал на молочную кухню. Все на подъеме. Пока Ленчик в очередной раз его не бросил. Пиаф опять страдал и портил Алуште жизнь. А потом стал канючить, что нужно уезжать «из этой сраной страны, где меня все равно посадят рано или поздно – либо за фарцу, либо сама знаешь за что».
У Алушты были дальние-предальние родственники в Америке. Прислали вызов. Она даже не понимала четко, что делает, но Пиаф оказался настойчив, и она сдалась.
В Италии, в Остии, где была передержка эмигрантов, у Пиафа случился головокружительный роман с красавцем и богачом Марио. Владельцем ресторана, между прочим. Тот «снял» его на пляже. Пиаф остался в Италии. Марио подарил ему красный двухдверный «Мерседес» с черным брезентовым откидывающимся верхом. Счастье пришло.
Алушта с дочкой улетела в Америку. Сначала было трудно – труднее не бывает. А потом ничего, пообвыклась. Работала сначала санитаркой, а потом – медсестрой в муниципальном госпитале в Нью-Джерси. Стефку теперь звали Стефани, и она обещала быть красавицей.
Пиаф присылал деньги – небольшие, но аккуратно. А она отсылала в Италию толстые конверты со Стефкиными фотографиями. И вообще там, в Италии, Пиаф и Марио вели роскошную, богатую, по ее, Алуштиным, понятиям и письмам Пиафа, жизнь.
В тридцать восемь лет Алушта вышла замуж за коллегу, врача из своего госпиталя, американца Джефри. У него был хороший дом в Вестчестере и приличный счет в банке. Стефани он полюбил всей душой. Алушта с годами стала очень стильной: фигура та же, не испорченная родами, свои блестящие волосы она теперь красила в медно-рыжий цвет и носила очки с дымкой – не видно морщин.
Пиаф с Марио приезжали в Америку каждый год. Пиаф был все такой же субтильный подросток, если не разглядывать лицо. Всякий раз они впятером снимали на неделю дом на Кейп-Коде – на океане. Вечерами делали барбекю и пили некрепкое американское пиво. Восьмилетняя Стефани нещадно кокетничала с Марио. Он и вправду был красавец. Все друг друга очень любили.
Алушта сидела на балконе в полотняном глубоком шезлонге и, глядя на эту компанию, думала: а если бы тогда актер не бросил ее, а Ленчик – Пиафа? А если бы они не поехали тогда в Сочи? А если бы не пришло приглашение от дальних родственников? Страшно подумать, что бы было, если бы... Ох, если бы да кабы, вздыхала Алушта и улыбалась.
А что касается тряпок, то Алушта почему-то к ним абсолютно остыла. Даже странно. Почему? Может, от такого изобилия?
Машкино счастье
Машка Терентьева – ее еще называли «Машка-мышь» или «Машка маленькая» – торопилась на дачу – ведь теперь у нее там появился предмет тайного обожания. Соседка-художница.
Художница появилась в их старом дачном поселке не так давно, и как досталась ей старая генеральская полуразрушенная, но все еще необыкновенная дача, никто толком не знал. Когда-то этот дом был, пожалуй, самым примечательным в поселке – двухэтажный, с крохотной круглой мансардой наверху, выкрашенный в белый, такой непрактичный для дачи цвет. Этот величественный белый дворец (кто знал тогда об извращенных вкусах появившихся спустя лет сорок нуворишей?) возвышался над неловкими и убогими домишками поселка, и его первенство никто и не думал оспаривать.
Владелец дома, старый генерал, ходил по участку в поношенных зеленых брюках с лампасами, с носовым платком на голове, завязанным с четырех углов на смешные узелки. Жена его, которую, естественно, называли генеральшей, барыней отнюдь не была и хлопотала днями на участке, окучивая крупную клубнику и лелея кусты разноцветных пионов – от белых до темно-бордовых. Были они бездетны.
Сначала ушел генерал, а следом, спустя полгода, – его тишайшая жена. Многие годы на дачу никто не приезжал. Дом ветшал, зарастали бурьяном грядки с сортовой клубникой, и вырождались красавцы пионы. На генеральскую дачу многие клали глаз, но найти концы не удавалось никому – близких родственников у генерала не оказалось. И все вздыхали, проходя мимо некогда роскошной дачи, и качали головами: дескать, вот добро-то пропадает. А другим людям век ютиться в маленьких, хлипких домишках с сильно разросшимися семьями.
«Генералов» Машка помнила смутно, а вот набеги на одичавшую генеральскую клубнику и смородину – хорошо. Вкус детства. Так вот, эта самая дама появилась в поселке года три назад. Подала в правление документы на дачу, но оставалось только гадать, как ей удалось это провернуть. Ходили разные разговоры: то она внебрачная генералова дочь, то дальняя родственница генераловой жены… Правды не знал никто. Художница просто ни с кем не общалась.
Сначала ушел генерал, а следом, спустя полгода, – его тишайшая жена. Многие годы на дачу никто не приезжал. Дом ветшал, зарастали бурьяном грядки с сортовой клубникой, и вырождались красавцы пионы. На генеральскую дачу многие клали глаз, но найти концы не удавалось никому – близких родственников у генерала не оказалось. И все вздыхали, проходя мимо некогда роскошной дачи, и качали головами: дескать, вот добро-то пропадает. А другим людям век ютиться в маленьких, хлипких домишках с сильно разросшимися семьями.
«Генералов» Машка помнила смутно, а вот набеги на одичавшую генеральскую клубнику и смородину – хорошо. Вкус детства. Так вот, эта самая дама появилась в поселке года три назад. Подала в правление документы на дачу, но оставалось только гадать, как ей удалось это провернуть. Ходили разные разговоры: то она внебрачная генералова дочь, то дальняя родственница генераловой жены… Правды не знал никто. Художница просто ни с кем не общалась.
Дом поправлять и переделывать она не стала, траву не косила, и, казалось, ей нравилось это диковатое место, в котором и вправду было что-то таинственное и притягательное.
Жила она на даче с мая по октябрь, раз в неделю выезжая на стареньком дребезжащем «Опеле» в город за продуктами. Машка покуривала на терраске и жадно наблюдала за жизнью соседки. Художница вставала поздно, к полудню. Выходила на крыльцо и, подставляя лицо солнцу, деревянным гребнем начинала расчесывать длинные, до пояса, волосы. Потом беспощадно скручивала их в тугой блестящий узел и садилась в плетеное кресло пить кофе. Примерно часов до двух она сидела на крыльце и созерцала природу, погруженная в свои мысли. А потом уходила в дом, и все интересное кончалось. До Машки доносились слабый запах масляной краски и легкий скрип подрамников. Вечером соседка опять долго пила кофе на крыльце и наслаждалась наступившей прохладой.
Если бы Машку спросили, чего она хочет больше всего на свете, не раздумывая ни минуты, она бы сказала: познакомиться с этой загадочной женщиной и попасть к ней в дом. И однажды это случилось.
Грех говорить, но Машке повезло: художницу прихватил радикулит. Слабым голосом она позвала Машку и попросила ее зайти. Машка увидела большую, сыроватую веранду со старыми, протертыми плюшевыми креслами, большой круглый стол, покрытый павловопосадским платком, как скатертью, ромашки на столе в прозрачном кувшине и саму хозяйку, охавшую и полулежавшую на диване.
– Будем знакомы. Маша, – прошептала смущенная Машка.
Художница чуть удивилась (видимо, знакомство не входило в ее планы), но кивнула:
– Альбина. Мне неловко, но просить некого. Не могли бы вы меня растереть?
«Господи, – подумала Машка, – уже и к телу допустили». Она часто закивала, готовая практически на все. Художница, охая, неловко повернулась на бок, и Машка принялась усердно втирать в круглую и гладкую спину пахучую мазь.
– А теперь я вас укутаю. – Машка почти освоилась. Она крепко замотала спину художницы шарфом и помогла принять удобное положение.
– Спасибо, вы меня спасли, – слабо улыбнулась художница.
– Имейте в виду, – строго сказала Машка, – еще я умею делать уколы!
– Звучит угрожающе, – усмехнулась художница. – А кофе, кофе вы умеете варить?
Машка сейчас умела или, точнее, смогла бы все, чего бы ни попросила Альбина. Что там кофе?
Потом Машка молола ароматные зерна, варила в медной джезве кофе, красиво все поставила на поднос, по-хозяйски нарезав лимон и разложив на блюдце печенье.
Художница улыбнулась:
– Вы мой ангел-спаситель, Маша.
С этой минуты Машке показалось, что началась их дружба. Как она заблуждалась! Зато теперь она имела право зайти проведать прихворнувшую соседку, принести ей бульон и горячую, посыпанную укропом с грядки картошку, растирать больную спину, варить кофе, мыть тонкие фарфоровые чашки – все по-дружески, по-соседски. Больше всего Машка боялась, что вот Альбине станет легче и закончится это славное время. Художницу она уже почти обожала.
Впрочем, такие привязанности случались в Машиной жизни не раз. Впервые – в детском саду. Предметом была деревенская девушка Тося, служившая в их группе нянечкой. Тося переживала несчастную любовь и рыдала день напролет. В течение дня тихонько подвывала, а уж в тихий час отрывалась по полной, запершись в кладовке со старыми игрушками и сломанными санками. Воспитательница Лариса Ивановна уходила на бесконечные перекуры, дети пугались, а маленькая Машка прокрадывалась в кладовку и утешала бедную Тосю – гладила по голове и плечам и всем своим горячим детским сердцем страдала вместе с ней. Тося рассказывала Машке, что ее бросил деревенский жених, выбравший ее младшую сестру, и что обратно в деревню ей хода нет, а в Москве она одна и снимает койку у вредной старухи, только вот и хорошего, что здесь, в саду, кормится досыта, отродясь так в деревне не ели. Машка притащила из дома новую мамину помаду с запахом земляники и маленькую брошку с фальшивыми рубинами – хоть как-то утешить бедную Тосю. Тося сначала подаркам обрадовалась, а потом испугалась, что и ей, и Машке за это попадет. Но Машка ее успокоила, сказав, что дома у них этого добра завались. Когда дома мать обнаружила пропажу и узнала правду, дочь не ругала, а, вздохнув, сказала:
– Трудно тебе будет на свете, Маруська, жить.
Потом Тося куда-то исчезла, так с Машкой и не попрощавшись.
Следующей любовью стала Машкина учительница в младших классах. Но эта любовь была тайной: Ирина Глебовна – не деревенская Тося. Была она миниатюрная, с тонкой талией, подчеркнутой широким поясом, в белоснежных кружевных блузочках, строгая, но не вредная. Жила в соседнем доме, и Машка часто видела ее вместе с мужем – военным в чине майора. Ирину Глебовну Машка боготворила, и ее фотография, вырезанная из общей классной, висела у Машки над письменным столом. На День учителя Машка покупала ей цветы и коробку шоколадных ассорти (деньги копила весь год), но подойти и отдать в руки робела и просто подкладывала их на край учительского стола. Ирине Глебовне было невдомек, кто делал эти тайные подарки, думала, наверное, что девочки в складчину. Разочаровалась Машка в Ирине Глебовне на классном часе, когда та с раздражением махнула рукой в Машкину сторону – что с тебя, Терентьева, взять, какая-то ты безынициативная, растешь, как сорная трава. Машка отплакала ночь и разлюбила Ирину Глебовну навсегда. Потом, в старших классах, она еще немного любила физручку – та, сухая, жилистая, грубоватая, хвалила ее за то, что Машка легкая и прыгучая, как кузнечик, но это была уже не любовь, а так, симпатия.
Машке нравилось в Альбине все – и прекрасный телесный избыток, и густые, словно лаковые, волосы, и белоснежные крепкие зубы, ее спокойствие и уверенность в себе и в этом мире, ее длинные ярусные юбки и цветные платки на плечах. Словом, все то, что напрочь отсутствовало в самой Машке. В свои двадцать шесть она по-прежнему выглядела субтильным подростком – тощая, с полным отсутствием задницы и груди, с жидкими темно-русыми, коротко стриженными волосами, вечно потеющими от волнения руками и постоянной неуверенностью в себе. Страхи ее оказались напрасными: Альбина поправилась, но к Машке успела привыкнуть. Главное, та ее не раздражала – была тиха и незаметна, всегда оказывалась рядом вовремя. Вовремя, не мешая ей работать, прибирала дом, ко времени варила густой кофе с корицей и кардамоном, жарила в тостере хлеб и тоненько укладывала на него сыр с веточкой петрушки. Первая в разговор не вступала, а слушала всегда внимательно – напряженно, часто кивая головой.
Кончалось лето, и Машке надо было думать о своем трудоустройстве. Мать начинала злиться – эта история ей явно не нравилась: в прислуги нанялась бесплатные, дура ты, Марья, несусветная, так и будут тебя пользовать всю жизнь. Но ничего, кроме предстоящей разлуки, не могло нарушить Машкино счастье.
В этом сезоне Альбина сказала, что съедет с дачи раньше – нужно готовиться к большой выставке за границей. А когда услышала про Машкины планы относительно трудоустройства, спокойно и деловито предложила поступить к ней секретарем. Она именно так и сказала – секретарем, подробно перечислив Машкины немалые обязанности: закупка продуктов, скромная готовка, уборка, закупка красок и холстов, оплата квартирных счетов, прачечная, химчистка et cetera. И деньги предложила за это вполне сносные. Да кто думал о деньгах? Быть с ней рядом в Москве! В ее мастерской! Общаться с ее друзьями! Участвовать в ее жизни так плотно! А главное – Машка чувствовала, что стала ей уже просто необходима. Впрочем, и сама Альбина от этого не отказывалась:
– Как я без вас, Маша, раньше жила, ума не приложу.
Переезжали в Москву в начале сентября, туго набив старенький «Опель» холстами, ящиками с красками и кистями. В Москве Машка тихо удивилась огромной квартире в старом сталинском доме, но вопросов не задавала. Машка вымыла огромное, «фонарями», окно, оттерла плиту и ванну, помогла расставить вещи. В одной из комнат была устроена мастерская. Тут впервые при свете дня Машка подробно и внимательно разглядела ее работы. И это стало еще одним потрясением.