Итак, все возбуждены и предвкушают продолжение праздника – а я с безумными глазами ищу телефон, чтобы позвонить соседке, сидящей с моим ребенком. Телефон обнаруживается в холле, я чуть отстаю, но номер занят. Я говорю, что догоню их всех и найду в сауне, так как париться мне все равно нельзя. Процессия удаляется, а я остаюсь. И уже понимаю, зная любовь соседки к телефонному трепу, что оставшееся время, скорее всего, проведу здесь. Я уютно располагаюсь на мягком кожаном диване недалеко от таксофона и набираюсь терпения. От нечего делать оглядываюсь вокруг: в центре зала – круглая барная стойка, несколько иностранцев, что-то потягивающих из высоких бокалов, и несколько девушек – молодых и постарше, очень стильных, длинноногих и ухоженных и почему-то рассматривающих меня с интересом. Тут до меня доходит, что это – путаны и что они, видимо, недоумевают, кто я, откуда и что делаю практически на их насесте. Но минут через десять они, видя мою очередную ходку к телефону, понимают, зачем я здесь, и совершенно теряют ко мне интерес. Я осознаю, что не дозвонюсь в ближайшие полчаса, что мне бы встать и уйти. Но что я буду делать у бассейна? Сидеть и всем объяснять, что мне нельзя ни плавать, ни париться? И покоя на душе уже точно не будет. И с упорством маньяка продолжаю мотаться к телефону. Да и в конце концов здесь даже интереснее. Где я увижу эту, другую, жизнь так близко? А завтра буду рассказывать об этом подружкам – и многочасовое, муторное мотание с колясками по кругу, по кругу, как цирковые лошади, пройдет под этот треп легко и незаметно.
И тут, когда я поняла, что мне нужно делать (а это, как известно, в жизни главное), и почти расслабилась, я увидела, как ко мне, явно ко мне, направляется мужчина. Фирмач, высокий, светловолосый и бородатый, вполне симпатичный дядька. Присаживается рядом, правда, испросив позволения. На это моего скудного английского хватает (о дивные знания, полученные в советской десятилетке!). И тут я вижу, как вся публика разворачивается на сто восемьдесят градусов в мою сторону – и девочки, и бармен. Я покрываюсь испариной и выдавливаю из себя жалкое подобие улыбки. И на всякий случай отодвигаюсь от фирмача подальше – диванчик позволяет – сантиметров эдак на пять-шесть. Он радостно придвигается ко мне. Отступать некуда, только если бежать. Он что-то мне рассказывает, закидывает ногу на ногу, раскуривает трубку, и в этот момент я начинаю сомневаться: а вдруг я не права? Может, человек просто захотел побеседовать, хотя собеседник из меня... прямо скажем. Из жалкого набора слов, которые я в другой, менее ответственный момент, может быть, и вспомнила бы, сейчас осталось только «сорри» и «фенькью» – очень миленько и обнадеживающе. Именно это я и лепечу примерно раз в минуту. А его, кажется, это не слишком задевает.
«Господи, ну чего ему надо? Я его совсем не понимаю!» И под прицелом любопытных и внимательных глаз никак не могу собрать волю в кулак и объяснить дяде, где находится ресепшен, или справочное бюро, как говорили тогда, где полно квалифицированных англоговорящих людей, которые дали бы ответы на все его вопросы. А то привязался к девочке какой-то полудебильной! Хотя разве у него вопросы? Что-то рассказывает, улыбается. Теперь вот что-то вопрошает.
Господи! За что мне все это? Мне, далеко не самой робкой, а вот ведь закомплексованный совок – как есть, никуда от него не денешься. Бородач подвинулся ко мне совсем уж интимно и начал называть какие-то цифры. Да... Девочка-то была когда-то совсем неглупая, а вот беременность, тяжелые роды и грудное вскармливание свое дело сделали. Ну спасибо, хоть не обидел. Сто долларов предлагаешь? Нет, немало, совсем немало, даже много. Чересчур даже. На уровне цена, только как бы тебе объяснить, что я здесь по другому поводу? И только я собралась резко встать и оскорбиться, как увидела его расширенные от ужаса глаза и откляченный подбородок. Он смотрел на меня, но не на лицо, а ниже, на грудь, в общем. Господи, ну а там-то он чего не видел?
Я опускаю глаза и вижу причину его, мягко говоря, удивления: на черном трикотажном платье медленно, но верно равномерно расплываются два огромных молочных пятна. Да не просто пятна, а через пару минут уже можно будет подставлять тару. Бармен! Элегантный конусообразный бокальчик под мартини подойдет! Мне стало смешно. Решил сластолюбец девочку снять и выбрал загадочную с синяками под глазами, видно, очень порочная девочка. А девочка не загадочная, а озабоченная, а синяки под глазами – от бесконечных бессонных ночей. А тут такое! Вот уж он расскажет на своей сытой родине, что кормящие матери на панель выходят. Вот страна! Вот довели! (Потом мы увидим, что вправду до этого доведут, но это будет спустя лет двадцать.) Мне стало жутковато под прицелом глаз: ни прикрыться, ни укрыться! Вот тебе и выход в свет, вот и погуляли! И все мое упрямство! Ребенку дозвониться! А ребенок-то спит и в звонках твоих не нуждается.
Теперь уже дядька этот «засорькал» беспрестанно, начал пятиться задом и исчез. А я осталась на том же дурацком диване в дурацком мокром платье и в дурацком же положении. Публика уже потеряла ко мне интерес, все занялись своими делами. Тут появился мой муж и начал на меня нервно покрикивать:
– Ну где ты ходишь?
– Я сижу, между прочим, ходишь ты. – В логике мне всегда было отказать трудно.
– Все ждут тебя, цацу, идем, все уже в ресторане, все хотят есть и ждут только тебя!
О Господи! Я всегда должна была чувствовать себя виноватой.
– Не могу, – прошелестела я, – мне нужно домой.
– Что-то с ребенком? – встревожился муж. Отец, надо сказать, он всегда был прекрасный.
– Нет, со мной. Неприятность. Вот. – Я показала ему взглядом вниз.
– Всегда с тобой так. А подумать заранее? А предусмотреть? – шипел он.
– Эй! – услышали мы хрипловатый голос. – Ты сначала поболтайся девять месяцев с брюхом, да при этом жрать тебе подай, постирай, да еще ночью такую позу прими, чтобы и тебе, козлу, хорошо было, и ребеночку не навредить. А потом выроди, выкорми, попробуй денек-другой, а потом поори, если силы останутся!
Незнакомка презрительно отвернулась от моего обалдевшего и притихшего мужа и, обращаясь ко мне, протянула шарф – черно-белый, тонкий, шелковый:
– Возьми, прикройся и иди, иди, девочка, гуляй!
Я растерянно смотрела на нее. Запомнила только черные блестящие волосы с челкой по брови и красные яркие губы. Больше косметики на ней не было. Она уже отходила к своему столику, чуть-чуть пошатываясь на тонких каблуках.
– Спасибо! – выкрикнула я ей уже в спину. – Большое спасибо!
Не оборачиваясь, она махнула рукой, дескать, не за что.
Муж резко взял меня за руку и потащил куда-то:
– Зачем взяла? У кого? Совсем с ума сошла!
– А что мне было делать? – как всегда, оправдывалась я.
– Сама виновата! – шипел муж – уже тогда мы переставали понимать друг друга.
В скромном зальчике с довольно застиранными по-советски белыми скатертями был накрыт бедноватый фуршет – много водки и шампанского, бутерброды с рыбой, ветчиной, колбасой. Ужасно захотелось домой, к бабушкиным куриным котлетам и жаренной в сухарях цветной капусте. И тут я поняла, как ужасно соскучилась по сыну. К горлу подкатил комок. Первый раз я рассталась с ним так надолго.
Легкий шелковый черно-белый шарф с японскими (или китайскими?) иероглифами чудным образом скрыл мою неприятность.
Вообще, по-моему, уже всем хотелось поскорее разойтись. Всем, кроме жены главного дяди – красавицы казачки. Напилась она минут за десять, видимо, на старые дрожжи, и внятно сказала, глядя на мужа:
– Ненавижу! Как же я тебя ненавижу! Все слышали?
И обвела тяжелым взглядом нашу такую, в общем, малознакомую компанию.
Все повздыхали, стали суетливо собираться, пряча глаза, и благодарить за прием. Потом мы двинулись к выходу.
– Какой милый шарфик, – отметила мама, прогарцевав мимо меня.
В холле у барной стойки нашей невольной знакомой уже не было. Да и подружек ее – тоже.
– Что будем делать? – угрожающе спросил муж.
– Отдадим бармену, – предложила я.
– Ничего не знаю, – отказался он. – Вы гости N? Вот ему все и объясните.
Объяснять почему-то не хотелось. На улице была чудная теплая ночь. Дома спал лучший в мире сын. Со сковородки мы съели холодные котлеты, и не было ничего вкуснее.
С мужем мы прожили еще десяток лет и все же разошлись. Причин тому было много.
А шарфик? Он есть у меня до сих пор. И до сих пор он цел и невредим. А что будет шарфику черно-белого цвета с крупными иероглифами? Ничего. Кстати, спустя годы, когда мы о чем-то услышали и что-то узнали, я прочла на его бирочке известное имя. И подумала, что шарфик-то не из дешевых. В общем, добрая была женщина. А когда (нечасто) я надевала его под черную куртку, то почему-то думала о той молодой женщине с блестящими черными волосами. Как сложилась ее судьба? А вдруг она вышла замуж за богатого скандинава или немца и живет себе в спокойной стране, в хорошем, крепком доме с бассейном и прислугой? Ну, дай-то Бог! Хорошему человеку ничего не жалко.
С мужем мы прожили еще десяток лет и все же разошлись. Причин тому было много.
А шарфик? Он есть у меня до сих пор. И до сих пор он цел и невредим. А что будет шарфику черно-белого цвета с крупными иероглифами? Ничего. Кстати, спустя годы, когда мы о чем-то услышали и что-то узнали, я прочла на его бирочке известное имя. И подумала, что шарфик-то не из дешевых. В общем, добрая была женщина. А когда (нечасто) я надевала его под черную куртку, то почему-то думала о той молодой женщине с блестящими черными волосами. Как сложилась ее судьба? А вдруг она вышла замуж за богатого скандинава или немца и живет себе в спокойной стране, в хорошем, крепком доме с бассейном и прислугой? Ну, дай-то Бог! Хорошему человеку ничего не жалко.
Адуся
Адусины наряды обсуждали все и всегда. Реже – с завистью, часто – скептически, а в основном – с неодобрением и усмешкой. Еще бы! Все эти пышные воланы, сборки, фалды и ярусы, бесконечные кружева и рюши, ленты и тесьма, буфы и вышивка, панбархат, шелк, крепдешин и тафта – все струилось, переливалось и ложилось мягкой волной или ниспадало тяжелыми складками.
Совсем рано, в юности, придирчиво разглядывая в зеркале свои первые мелкие прыщики, недовольно трогая нос, подтягивая веки и поднимая брови, Адуся поняла: нехороша. Этот диагноз она поставила уверенно, не сомневаясь и не давая себе, как водится, никаких поблажек. Сухая констатация факта. Была, правда, еще слабая надежда на то, что буйный и внезапный пубертат все же осторожно и милостиво отступит, но годам к семнадцати и она прошла. К семнадцати годам, если тому суждено, девица определенно расцветает. Не вышло. Теперь оставалось либо смириться и жить с этим – навсегда, либо пытаться что-то изменить. Адуся выбрала второе.
Жили они вдвоем с матерью, которую Адуся безмерно обожала. Мать служила в театре оперетты, дарование было у нее скромное, но была она определенно красавицей и дамой светской, то есть посвятившей жизнь самой себе.
С Адусиным отцом, рядовым скрипачом театрального оркестра, она рассталась вскоре после рождения дочери, так до конца и не поняв, для чего был нужен этот скоротечный (будто кому-то назло, что, видимо, так и было) брак с некрасивым, тощим и носатым мужчиной. И зачем ей ребенок от этого брака – некрасивая болезненная девочка, точная копия отца. Ах, если бы девочка была похожа на нее! Такая же белолицая и гладкая, с той прелестной женственной полнотой, которая не режет, а радует глаз. С шелковистой кожей, пухлыми губами, с темными, густыми, загнутыми кверху ресницами! Ах, как бы она ее любила, наряжала бы, как куклу, демонстрировала с гордостью знакомым, обнимала бы ее и тискала без конца. А так чем хвастаться? Тощим, нескладным, неуклюжим подростком с унылым носом. Вся ее истинно женская плоть и прелесть отвергала дочь с тем негодованием, с которым признают неудавшийся опыт.
Поздним утром после долгого и крепкого сна мать с раздражением и неудовольствием глядела на Адусю, так старавшуюся ей угодить! Крепкий кофе со сливками, гренки с малиновым джемом – не дай Бог пересушить, апельсин, конечно, очищенный и разобранный на дольки… Адуся матерью любовалась. Даже после сна, с припухшими веками и всклокоченной головой, она казалась дочери богиней и небожительницей.
После кофе мать откидывалась в кресле, вытягивая изящные ноги в парчовых, без задника, с меховым помпоном шлепках, закуривала и начинала вещать, с неудовольствием оглядывая дочь:
– Нос надо убрать. Сейчас это делают эле-мен-тар-но! – произносила она по складам. – Жри булки и манку. Господи, живые мощи! Ну кто на это может польститься? Гены – страшное дело, ну ничего от меня, ничего, – вздыхала она. – И как мне тебя пристроить?
Иногда, в короткие периоды затишья между многочисленными бурными романами, она пыталась преобразить дочь. Вызывала своего парикмахера, подщипывала Адусе брови, красила ресницы, милостиво швыряла ей свои сумочки и туфли, заматывала вокруг тощей шеи длинные нитки жемчужных бус… Но потом, не получив искомого результата, быстро теряла интерес к процессу.
К полудню приходила домработница Люба. Мать вяло отдавала ей приказания, удобно устраивалась в спальне с телефоном – и начинала бесконечные перезвоны с армией подружек и поклонниц. Обсуждались наряды, романы и сплетни без числа. Адуся же собиралась на работу. Работала она утро-вечер, через день. В соседней сберкассе, в окне приема коммунальных платежей.
Еще будучи совсем юной девицей, она решила поспорить с природой, скупо предложившей ей такой скудный и обидный материал. Критически разглядывая себя в зеркало – размытые брови, близко посаженные глаза, узкий рот, руки, похожие на птичьи лапки, плоскую грудь, тонкие ноги, – Адуся пыталась найти и что-нибудь позитивное. И находила! Волосы были не густые, но пышные, легкой волной. А талия! Где вы видели талию в пятьдесят четыре сантиметра? Правда, увы, на этом список удачного заканчивался, но Адуся вывела разумную формулу. Надо суметь себя преподнести. Не вставать в унылую очередь дурнушек, а выделиться из толпы. Обратить на себя внимание. Объяснить всем, что она особенная. Необычная. В конце концов, главное – суметь в этом всех убедить.
И Адуся принялась за дело. Тогда-то она и подружилась с Надькой-инвалидкой, так безжалостно прозванной Адусиной матерью за высохшую ногу в тяжелом и уродливом ботинке. Надька была молчуньей, с недобрым затравленным взглядом, вся сосредоточенная и зацикленная на двух вещах – своей болезни и своей работе. Из дома она почти не выходила, стеснялась. Продукты ей приносила соседка, умело обманывавшая Надьку, – цен та совсем не знала. А вот от клиенток не было отбоя. Работала Надька с утра до поздней ночи. Портнихой была от Бога – шила с одной примеркой, никогда не повторяя модели и не сталкивая лбами капризных клиенток. Кроме обычной и точной закройки, она безошибочно угадывала фасоны, удачно скрывала недостатки и подчеркивала достоинства фигуры. Ей достаточно было одного быстрого взгляда, чтобы все оценить и не ошибиться. И брюки, и деловые костюмы получались у нее превосходно, но все же ее коньком были вечерние туалеты. Здесь Надька отрывалась по полной – вышивала узоры, обвязывала золоченой тесьмой, выдумывала затейливые аппликации, оторачивала мехом и перьями, крутила немыслимой красоты цветы из обрезков бархата, тафты и меха. Деньги за заказы брала большие – но кто с ней спорил? С ее талантом, чутьем и безупречным вкусом считались безоговорочно. Она молча выслушивала нервных и капризных дам, кивая или не соглашаясь, крепко сжав в тонких бесцветных губах снопик булавок.
Обшиваться у Надьки считалось привилегией и хорошим тоном. Со всеми она держала непреодолимую дистанцию, а вот с Адусей получилась почти дружба. Почему – вполне понятно. Адусю она сразу причислила к несчастным – некрасива, небогата, нечванлива, без капризов. И к тому же одинока. Это их и роднило. Адуся приезжала не просто по делу на примерку, торопясь и нервничая перед зеркалом. Без настойчивых просьб: «Надя, милая, побыстрее, пожалуйста. Меня ждут внизу в машине (водитель, муж, любовник)!» Приезжала Адуся к Надьке именно в гости. С утра в субботу и на целый день – с хрустящими вощеными пакетиками с кофе из «Чайуправления», только что молотым, и с коробкой разноцветных пирожных из «Праги» – лучшей кондитерской тех лет. Обе были заядлые кофеманки и сластены. Надька варила кофе – целый кофейник на весь день, освобождала половину огромного стола, заваленного бесконечными выкройками, булавками, мелками, обмылками и обрезками – и начинали свой сладкий пир две одиноких души.
Только ей, Адусе, своей единственной и закадычной подруге, Надька доверила свою страшную тайну, ни одной душе не ведомую. Тайну о том, как однажды остался у нее на ночь мужчина, водитель одной из клиенток, заехавший вечером за готовым заказом. Остался на ночь. А утром, увидев у кровати безобразный черный, кособокий Надькин башмак, бросился в ванную, где его вырвало прямо в раковину. Так Надька в одночасье распрощалась с девственностью и иллюзиями.
Адуся сочувствовала бедной Надьке, и обе, обнявшись, плакали. Еще Адуся слегка жаловалась подруге на свою резкую, бесчувственную, но все же такую обожаемую мать и вторым пунктом, конечно же – на тотальное отсутствие женихов. В перерывах между кофе и перекурами Надька ползала по полу – кроила она только там. Потом Надька раскрывала журнал и предлагала Адусе самые свежие модели, измененные и усложненные буйной фантазией и талантом портнихи. Адуся все принимала с восторгом и восхищением.
И начиналось священнодействие. Красили в крепком растворе чая кружева, приобретающие цвет топленого молока или подбеленного кофе, разрезали широкую, с золотой ниткой, тесьму, поуже – на рукав, пошире – на оборку, клеили фиксированные, твердые банты из атласа и капрона, завязывали на свободный крупный узел мягкие шелковые галстуки, обтягивали большие старые пуговицы парчой. Оторачивали обрезками голубой норки весенний светло-серый суконный жакет, кроили легкие, полупрозрачные блузки с обильным жабо, высоко вздергивали фонари рукавов и безжалостно зауживали длинные манжеты, разрывали нити старых бутафорских жемчужных бус и пускали горошинами по воротнику и передней планке платья…