В лесах. Книга вторая - Павел Мельников-Печерский 12 стр.


Паранька плакала, передавала писаревы слова матери и чуть не каждый божий день приводила ее в слезы разговорами о тяжелой работе в чужих людях Алексея да Саввушки.

— Не говори ты, Паранюшка, не надрывай моего сердечушка! — тосковала и рыдала Фекла Абрамовна, слушая речи дочерние. — Сама знаю я, девонька, какова чужедальня сторонушка, горем она сеяна, слезами поливана, тоскою покрывана, печалью горожена, — причитала она, сидя на лавке и качаясь станом взад и вперед.

Когда пали слухи, что Алексей у Патапа Максимыча хорошо пристроился, что осиповский тысячник премного его жалует, сделал даже своим приказчиком, мирской захребетник задумался. Слышит от людей, что Трифон Лохматый нову токарню выстроил, лошадей купил и всем прочим по хозяйству справляется. Раза по два на неделе бегает к нему Паранька, говорит, что деньги на расходы Алексей приносил… Разобрало зло писаря пуще прежнего.

Говорит удельному голове Михайле Васильичу:

— Давно мне хотелось сказать вам насчет Алексея Лохматого, что живет у Чапурина в Осиповке.

— Что ж такое? — спросил у него Михайло Васильич.

— У отца у его токарню по осени спалили, а потом обокрали беднягу.

— Знаю, — отвечал голова. — Кругом разорили. А хозяин исправный был!

— Тепереча, Михайло Васильич, — продолжал Морковкин, — Трифон Лохматый нову токарню ставит, не в пример лучше прежней, и пару конец купил — лошади доброезжие, не малых денег стоят, опять же из пожитков, что было покрадено, живой рукой справляет.

— Что же? Слава богу, что пособляет доброму человеку справляться, — молвил на те речи Михайло Васильич.

— Все это на плохой конец четырех сот целковых стоит, — сказал Морковкин.

— Стоит. Как по нынешним ценам не стоить! — подтвердил голова.

— А у Лохматого больших денег никогда не важивалось, — продолжал писарь. — Которы и были, те покрадены. Откуда ж взялись они? Не с неба ж свалились, не клад же дался ему.

— Известно, — поддакнул Михайло Васильич.

— Я доподлинно от самых верных людей узнал, — продолжал Карп Алексеич, — что деньги большой сын приносит из Осиповки… Живет у Чапурина без году неделя, когда ему такие деньги заработать?.. Тут, надо быть, другое что есть.

— Что ж такое?

— Да не стянул ли он деньги-то? — сказал писарь. — Не мешало бы хорошенько приструнить его… Чтобы после не было каких неприятностей.

— Не может быть того, чтоб Трифонов сын воровскими делами стал заниматься, — молвил Михайло Васильич. — Я у Патапа Максимыча намедни на хозяйкиных именинах гостил. Хорошие люди все собрались… Тогда впервые и видел я Алексея Лохматого. С нами обедал и ужинал. В приближенье его Патап Максимыч держит и доверье к нему имеет большое. Потому и не может того быть, чтоб Алексей Лохматый на такие дела пошел. А впрочем, повижусь на днях с Патапом Максимычем, спрошу у него…

Не того хотелось Карпу Алексеичу. Думалось ему уговорить Михайлу Васильича отписать в удельну контору о сдаче Лохматого в рекруты за порочное поведение.

Прошло сколько-то времени, — говорит голова Морковкину: виделся-де он с Патапом Максимычем, и Патап-де Максимыч ему сказывал, что он деньги давал взаймы Трифону Лохматому, а коль понадобится, говорит, так и вдвое и втрое дам ему, а сыном его Алексеем так доволен Патап Максимыч, как больше нельзя… «А вот это на его же, Алексея Лохматого, счет», — примолвил Михайло Васильич, вынимая из кармана рекрутску квитанцию.

Остолбенел мирской захребетник — не то ему чаялось… А меж тем голова велел записать, где следует, квитанцию, что идет она за семью Лохматого и что теперь та семья от рекрутства свободна… Ту квитанцию голова получил от Патапа Максимыча. О Святой под качелями Паранька шепнула возлюбленному, что брат вместо красного яичка много денег принес. Теми словами она любовника своего прикручинила. Чуть не задохся со злости Карп Алексеич.

«Рано ли, поздно ли, попадешься ты мне! — думал он. — Погоди, гусь лапчатый, не отморозить бы тебе красны ноженьки! Быть тебе, сорванцу, под красной шапкой, — такое дельце состряпаю, что не поможет тебе и рекрутска квитанция».

Злоба к отцу перешла на сына. Чуть ли еще не сильнее была.

А Паранька, только что наступила весна, то и дело в Песочное.

Приелась девка Карпу Алексеичу, иной красоты захотелось… Воззрился на меньшую дочь Лохматого, Натальюшку.

Однажды, когда на горячие милованья голубки Паранюшки неохотно отвечал соколик Карпушенька, девка навзрыд разрыдалася и стала укорять полюбовника, что он вконец загубил жизнь ее горегорькую, объявила, что стала не праздная.

Безответно осталось сердце захребетника. «Чтобы черт тебя побрал и с отродьем твоим!..» — подумал он и хмарою тучей нахмурился.

— Хочешь не хочешь, голубчик Карпушенька, а надо скорее дело венцом порешить, — умоляла писаря Прасковья Трифоновна.

— Знаю, — грозно отвечал захребетник. — Да как же статься тому? Старик-от согласья не даст.

— Уходом, Карпушенька, — подхватила Паранька. — Тебе же с руки: великороссийская под боком, поп Сушила приятель тебе — свенчает как раз.

— Так-то оно так, — промычал под нос себе Карп Алексеич и крепко задумался.

Глава шестая

Петра солноворота[53] — конец весны, начало лету. Своротило солнышко на зиму, красно лето на жары пошло. Останные посевы гречихи покончены, на самых запоздалых капустниках рассада посажена, на последнюю рассадину горшок опрокинут, дикарь[54] навален и белый плат разостлан с приговорами: «Уродись ты, капуста, гола, горшком, туга камешком, бела полотняным платком».

По утренней росе, в одних рубахах, опоясавшись шерстяными опоясками, досужие хозяйки ходят, бродят по огородам. Зорко высматривают они, не зажелтел ли где в приземистой огуречной травке золотистый новичок — первенький цветочек. И только что завидит которая желанного гостя, тотчас красную нитку из опояски вон, и с молитвой царю Константину и матери Олене наклоняется над грядкой и тою ниткой перевязывает выглянувший на свет божий цветочек, а сама заговор шепнет: «Как густо мой пояс вязался, так бы густо вязались мои огурцы, не было б меж них пустоцвету!..»

В деревнях, что подальше в захолустьях, на Тиховы дни иное старинное действо справляют. О ту пору сорные травы меж сеянной и саженной огородины разрастаются, пора девичьей работы подходит — гряды полоть. Но перед тем по старому завету надо «гряды обегать». Собираются красны девицы гурьбою и в глухую полночь обегают гряды веселой вереницей. А сами все до единой в чем мать на свет родила. От того обеганья ни червь на гряды не нападет, ни лютые медвяные росы, ни солнышком овощи не припечет, ни дождиком их не зальет.

Не уставлено урочного дня грядному обеганью — никому не узнать, в какую ночь станут девицы свое действо справлять. Не скажут они ни брату, ни снохе, ни малым ребятам, ни родителям. И без того немало забот, чтоб девичье действо обошлось без помехи, чтоб не было ему какого ни на есть порушенья. Но в каком тайном совете дело свое девицы не держат, парни, лукавый их знает как, беспременно узнают — и ночью, как действо зачнется, они тут как тут. Еще с вечера в копани по загородью пострелы запрячутся, либо залягут в крапиву — жги-пали, окаянная, только б глазком взглянуть на красоту девичью, как ее господь бог без покрова создал…

Хоть действо бывает и полночью, да на Тиховы дни заря с зарей сходятся, какой горячий молодецкий взор в те белые ночи не разглядит голеньких красоточек?.. А потом, как сойдутся на всполье хороводы водить, либо песни играть, иной бахвал захохочет, да еще зазорную речь поведет: "У тебя, скажет, Степанида Марковна, возле спины-то сбоку родинка… И сгорит со стыда Степанида Марковна, обзовет недобрым словом бесстыжего, а тому, что с гуся вода: стоит ухмыляется да при всем честном народе еще брякнет, пожалуй, во все горло: «Сам своими глазами видел — хошь образ со стены!.. Вот и Егорку спроси, да и Ванька с Петряйкой солгать не дадут — и они тоже видели…» Батюшки светы!.. Снял долой с плеч головушку!.. Совсем осрамил! А что с охальником сделаешь?

Стали замолкать соловьи, стали стихать и другие голосистые пташки. Не слыхать больше звонкого, переливистого их щебетанья. Иные певуны с иными песнями сменили их: только что закатится солнышко, в озимях перепела затюкают, в дымящемся белым туманом болоте дергач[55] закричит, да на разные лады заведут любовные песни лягушки… Полетела пчела — божья угодница — на расцветшие луга и поляны, за обножью[56]. Отколь ни возьмись комариная сила, и напал на скотину овод; по лугам и перелескам во все стороны заметалась скотина, забегала, задрав хвосты, ровно бешеная. Межипарье[57] приспело, вывезли мужики на паровые поля, сколько у кого накопилось, навозу, двойчатыми железными вилами бабы по всей полосе раскидали его, чтоб лежал ровненько — уродил хлеба полненько… Конец первой страде[58].

Не за горами и вторая; а вторая страда горше первой. Известно дело: на перву страду выльешь поту жбан, на втору полный чан. Травы налились, зацвели, раздушились… Недалеко косовица — зеленый покос, не за горами и жнитво, озимая пахота, сев. Выволакивают мужики заброшенные по задворкам после яровой пахоты сохи и косули, вынимают из клетей серпы да косы. Тут не без хлопот; косы надо наклепать, серпы назубрить, брусницы[59] варом облить да песком усыпать. Брусницу сладить — дело неважное, и подросток сможет, но клепка кос и зубренье серпов не всякому зипуну к рукаву подойдет. Тут нужны сметка в голове да провор в руке; без уменья колоти молотком по заклепкам сколько хочешь, одна пустая маята выйдет, пожалуй, еще порча…

Но вот стук-бряк по улице косами да серпами. С конца деревни до другого веселые крики несутся…

— А!.. Старый знакомый!.. Масляно рыло!.. Краснобайный язык!.. Добро пожаловать, милости просим!

Это булыня[60]. Вот идет он возле подводы, а сам подпрыгивает, носами да серпами побрякивает, затейными прибаутками народ смешит. У него на возу и косы-литовки, и косы-горбуши[61], и серпы немецкие, а захочешь, так найдутся и топоры из самого Пучежа… Брякнет булыня косой о косу, звякнет серпом о серп — не успеешь богородицу прочитать, цела деревня от мала до велика кругом воза стоит. Краснобай от клепки кос, от зубренья серпов мужиков отговаривает — берите, мол, новые, не в пример дешевле обойдутся. И денег добрый человек не берет — по осени, говорит, приеду, бабы льном заплатят, хошь мыканым, хошь немыканым, хошь изгрёбным[62], как им в ту пору будет сподручнее. Мне ведь, говорит, все едино, что сланец, что моченец, что плаун, что долгунец[63] — всякий Демид в мой кошель угодит.

И в тот же день во всяком дому появляются новые серпы и новые косы. Летошных нет, на придачу булыне пошли. А по осени «масляно рыло» возьмет свое. Деньгами гроша не получит, зато льном да пряжей туго-натуго нагрузит воза, да еще в каждой деревне его отцом-благодетелем назовут, да не то что хлеб-соль — пшенники, лапшенники, пшенницы, лапшенницы на стол ему поставят… Появятся и оладьи, и пряженцы, и курочка с насести, и косушка вина ради почести булыни и знакомства с ним напредки.

А лет через десять, глядишь, тот булыня в купцы выписался, фабрику завел, каменный дом себе склал. А лесным бабам заволжанкам того и невдомек, что булынин-от дом из ихнего льна строен, ихней новиной[64] покрыт, ихними тальками[65] огорожен.

Межипарье — развеселая пора деревенской молодежи; веселей той поры во все лето нет. Работы мало, что ни вечер, то на всполье хороводы, либо песни, либо лясы, балясы да смехи на улице у завалин… А тут, глядишь, и земляника в мураве заалела, и черника вызрела, и тройчатая костяника, пошел и сизый гонобобель[66].

Вслед за ягодами из земли грибы полезли, ровно прет их оттуда чем-нибудь. Первым явился щеголек масляник на низеньком корешке в широкой бурой шляпке с желтоватым подбоем[67], а за ним из летошной полусгнившей листвы полезли долгоногие березовики и сине-алые сыроежки, одним крайком стали высовываться и белые грибы. Радуются девки грибкам-первачкам, промеж себя уговор держат, как бы целой деревней по грибы идти, как бы нажарить их в темном перелеске, самим досыта наесться и парней накормить, коли придут на грибовные девичьи гулянки. Придти бы только долговязым!.. Вволю бы девки над ними натешились, до крови нарвали бы уши пострелам на нову новинку[68]. Для того больше грибовны девичьи гулянки и затеваются…

Маслом надо да сметаной раздобыться, благо Пасха была поздняя — грибы наперед всех святых уродились[69], значит, не грешно первачков на новинку и скоромных поесть. Но матери ворчливы, не то что масла, кислого молока у них не выпросишь; дрожат хозяйки надо всяким молочным скопом в летнюю пору. Ну, да ради грибовных гулянок авось и поп во грех не поставит, если та аль другая красотка с погреба у матери кое-что и спроворит. Уговорились девки; с раннего утра в каждой избе хлопотливо снуют они вкруг матерей у печей, помогая стряпать наспех — скорей бы отобедать да в лес с кузовками… Рассыпались девки по лесу, хрустят под их ногами сухие прутья, хлещут древесные сучья и ветки, раздвигаемые руками деревенских красавиц. Клики не смолкают, ауканьям конца нет, стоном стоят по лесу звонкие голоса. Пришли и парни. Они без плетюх, без туесов — их дело не грибы сбирать, а красным девкам помогать. Только что в лес — хохот, взвизги. Верны девки старому завету: с кем зимой на супрядках, с тем летом на грибках да на ягодках. А все парочками. Понабрав грибов, парни огни развели, девки в глиняных плошках принялись грибы жарить. Ложек парни не захватили, девки кормят каждая своего со своей ложки. А кормя, норовят, чтоб парень, ошпарив язык, глаза выпучил и слова не мог бы промолвить. А тут ложкой его по лбу да за уши драть, не забыл бы новой новинки..

Что смеху тут, что веселья!.. А под вечер каждый с зазнобушкой в кустики… И тут чуткому уху доводится слышать, как звонко да смачно деревенская молодежь целуется… Ох, грибы-грибочки! Темные лесочки!.. Кто вас позабудет, кто про вас не вспомнит?

Жила-была в лесах бабушка Маланья, древняя старуха. Сколько от роду годов, люди не знали, сама позабыла… Языком чуть ворочает, а попу каждый год кается, что давным-давненько, во дни младые, в годы золотые, когда щеки были алы, а очи звездисты, пошла она в лес по грибочки, да нашла девичью беду непоправную… «Бабушка, — говорит ей поп, — много раз ты в этом каялася: прощена ты господом от веку до веку». — «Батюшка, — отвечает старушка, — как же мне, грешнице, хоть еще разок не покаяться? Сладкое ведь сладко и вспомнить».

Эх, грибы-грибочки, темные лесочки!.. Кто вас смолоду не забывал, кто на старости не вспоминал?.. Человек человечьим живет, пока душа из тела не вынута.


***

Лишь за три часа до полуночи спряталось солнышко в черной полосе темного леса. Вплоть до полуночи и за полночь светлынь на небе стояла — то белою ночью заря с зарей сходились. Трифон Лохматый с Феклой Абрамовной чем бог послал потрапезовали, но только вдвоем, ровно новобрачные: сыновья в людях, дочери по грибы ушли, с полдён в лесу застряли.

Поворчал на девок Трифон, но не больно серчал… Нечего думой про девок раскидывать, не медведь их заел, не волк зарезал — придут, воротятся. Одно гребтело Лохматому: так ли, не так ли, а Карпушке быть в лесу. «Уж коли дело на то пошло, — думает он про Параньку, — так пусть бы с кем хотела, только б не с мироедом…» Подумал так Трифон Михайлыч, махнул рукой и спать собрался.

Брякнули бубенчики на улице, заржали кони у ворот Лохматого. Подкатила ко двору пара лихих саврасок Алексеевых.

— Алексеюшка! — радостно вскрикнула Фекла Абрамовна и, семеня старыми ногами, бросилась отворять дорогому гостю ворота.

— Где был-побывал? Откудова бог несет? — спрашивал Трифон Лохматый, здороваясь с сыном.

— В городу был, батюшка, места искал, — ответил Алексей.

— Что же? — спросил отец.

— Доброе местечко мне выпало, — сказал Алексей, — приехал твое благословенье принять.

— Что ж за место такое? — с любопытством спрашивал у сына Трифон.

— Хорошее местечко, батюшка, — отвечал Алексей. — Только надо трехгодовой пачпорт выправить.

— Для че долгой такой?

— В дальни места приведется отъехать, — молвил Алексей. — На долгое время…

— В дальнюю сторонушку!.. На три-то годика!.. — всплеснув руками, зарыдала Фекла Абрамовна и, поникши головой, тяжело опустилась на скамейку. — Покидаешь ты нас, дитятко!.. Покидаешь отца с матерью!.. Покидаешь родиму сторонушку!..

— Завыла! — сурово молвил Трифон Михайлыч. — Убирайся, не мешай про дела разговаривать.

Утирая рукавом слезы и едва сдерживая рыданья, побрела Абрамовна в заднюю горницу вылить материнскую скорбь перед святыми иконами. Отец с сыном остались один на один.

— Какое ж то место? — спросил Алексея Трифон Лохматый.

— У Колышкина место, батюшка, у Сергея Андреича, — отвечал Алексей. — Приятель Патапу Максимычу будет…

Пароходы у него по Волге бегают… На одном пароходе мне место сулит — всем заправлять, чтоб, значит, все было на моем отчете.

— По силам ли будет тебе такое дело? — молвил Трифон.

— Сладим, батюшка, — молодецки тряхнув кудрями, ответил отцу Алексей. — Хитрость не великая, приглядывался я на пристани довольно.

— Мелей на Волге много, перекатов, а ты человек не бывалый. Долго ль тут до греха?.. — заметил отец.

— То лоцманово дело, батюшка, — сказал Алексей. — Ему знать мели-перекаты, мое дело за порядком смотреть да все оберегать, кладь ли, людей ли… Опять же хозяйские деньги на руки, за нагрузкой смотреть, за выгрузкой.

Назад Дальше